Речка широко шумела на перекатах. Зудел комар. Солнышко бледным привидением порой показывалось в сером слое сплошной облачности, но проткнуть его лучами было не в силах. Хотя при этом рассеянном, жемчужно-сером свете без резких рефлексов снимки получались глубокие, полные мрачных цветов северной природы: зелень ольхи, сырое серое дерево, почти черные ели, серебро плещущей воды.
– Так с отцом и не разговаривала больше ни разу? – спросил Швед, принимая из ее рук тяжелый объектив и укладывая в кейс. Уложил в соседний кейс камеру, все закрыл, набросил сверху пледик, закрыл багажник. – Я вот все думаю, а если б мне папаша так сказал: мол, все, не мой, вырос – и вали…
– Так не сказал же. Значит, был уверен в отцовстве.
– Еще как уверен. Я рыжий-то в него.
– А где он живет? Ты с ним общаешься?
– Звонок на Новый год и звонок на день рожденья.
– Значит, он в свое время для тебя другие слова нашел. Но такие же паршивые.
– Да никаких он не нашел. Понимаешь, он в принципе со мной никогда не говорил, – Швед невидяще уставился на деревянную церковь за заборчиком, окружавшим торчащие из густой травищи бедные деревенские памятники. – Я имею в виду, по-настоящему. Только правильные слова, только правильные поступки. Мне в детстве казалось, он из папье-маше. Пустой внутри… Говорящая пустота в фуражке. Знаешь, бывают такие – псевдопатриоты… Мамаев курган, Курская дуга, «Защищать Родину – долг каждого» и все такое – да как только из армии вышибли и он понял, как деньги зарабатывать, моментом в Канаду свалил. Теперь меня пытается учить дела делать… Роль, всегда роль, функция, а не человек, – он еще посмотрел на бедные бумажные цветы на металлических крестах и передернулся. – Может, я и пожалею, что чего-то он мне там недосказал, когда он помрет и во сне являться будет… Только вряд ли. Да ну его. Сапоги-то давай снимем, жарко!
– Страшно снимать, – однако Мурка переобулась в тапки и скорей полезла в машину, стараясь не смотреть в густую траву.
Полчаса назад, когда они подъехали к стоящей на берегу речушки деревянной шатровой церкви, про которую тут же на нарядном стенде было написано, что она чуть ли не семнадцатого века, местная бабка, проходившая мимо, окликнула их:
– Ребяты! А ребяты! Вы тут в тапочках своих в травишшу не лезьтё! Тута гадов тьма, бойтеся!
– Кого тьма? – побледнела Янка.
– Гадов, говорю! Ну, змёюк! – бабка каждую фразу отрубала ладонью в воздухе, смотрела требовательно. Она сама была, несмотря на жару, в старых резиновых сапогах, и в самом деле боялась за них, таких городских, таких нарядных и глупых. – Всегда много тут бывалочё на горке вот с речной стороны, но сёй год – тьфу, пропасть их! Гадюки, говорю, понёли? На днях тут женшшину с Питера, турыстку тож, ужалила гадюка – так пока с Подпорожья скорая приехала, у нее нога аж посинёмши вся… Без сапог в траву не лезьтё!
Янка молча залезла в машину и закрыла за собой дверцу.
– Ясно, – сказал Швед. – Серпентология – это не к Яночке.
– Тут же церковь, – удивилась Мурка. – Святое место вроде?
– Так у них тута подо храмом-та и гнездо, видать, – перекрестилась бабка. – Кто ж туда полезёт их изводить. Вота и расплодились. Да и траву-то косить некому!
– Какая ж это вера, если даже траву косить некому, – Мурка представила клубок ужасных змеиных тел в земляной тьме глубоко просевшего подполья, гнилушки, плесень и вонь под церковью, и ее затрясло. Скорей посмотрела вслед похромавшей дальше по своим делам бабке, а потом на деревянный крест высоко в сером небе. Окружающие темные могучие елки, впрочем, были куда выше. – Я думала, вокруг церкви ни чертей, ни гадов и духу быть не может.
Швед убил комара на шее:
– Так то про действующие, наверно… А это что – памятник зодчества. Так, снимать мы все же будем. Ищи в багажнике сапоги, зря, что ли, покупали?
После этой съемки сапоги они стали держать под рукой. Когда Швед снова завел вечное свое «давайте поедим, и кофе я тоже хочу», и они, кое-как отыскав съезд с асфальта, остановились перекусить, Янка даже в кустики не разрешила им идти без сапог. Мурка охотно послушалась: там у жутковатой «змеиной» церкви успела заметить в камнях у реки узорчатое серо-черное, жуткое толстое тело, уползающее в траву. Орать не стала – но испытанная жуть была такой острой, что ноги немели. И если вспомнить серо-черные тусклые узоры чешуи – немели снова. В джинсах и сапогах в самом деле было спокойнее. Да еще лес этот, высокий, темный – до неба… Отойдешь, и дорогу в пяти метрах уже не видно. Подпорожский район. С плотины через Свирь она успела заметить синие леса до горизонта – но осознала это только сейчас. И тут водятся звери и змеи.
– Сила инстинкта, – Швед вроде бы тоже что-то видел там у церкви в траве меж могил и у речки. – Одно успокаивает: укус гадюки не смертелен.
– Лето в больнице? – проворчала Янка, расставляя коробки и банки на капоте. – Еще говорят, это дико больно. Нет уж. Сапоги и джинсы.
– В джинсах в монастырь не пустят, – Мурка смотрела в телефоне карту. – Тут еще километров тридцать… Вроде. Непонятная какая-то дорога. Как тропа временами – пунктиром идет.
– И в палатке я спать не смогу, – передернулась Янка. – Вдруг заползет.
– Там деревенька какая-то, – Швед тоже изучал карту. – В километре от монастыря, но по другой дороге. У того же озера. Поехали туда, что ли? Там, может, домик снимем. Местные скажут, как оттуда к монастырю пройти… Кошка, ты матери звонила?
– Нет.
– Она что, не знает, что мы едем?
– Нет.
– …Ты что задумала?
– Бабка приняла меня за Ваську. Вдруг и мать примет? Вот тогда-то я все и спрошу. Чего ради она всей семье жизнь отравила. И отцу, и бабке, и нам с Васькой.
Швед и Янка переглянулись.
– А если тоже… Того?
– Она же не старуха.
– Жестоко, – подумав, сказала Янка. – Но ты вообще жестокая, правда, Мурлеточка? Ты вон и за бабку не очень-то переживала.
– Она бы и так долго не прожила. Старая и больная. Жалко, конечно, но… Чего переживать. Горе, в общем, да, но какое-то… Не полноразмерное, что ли. Жизнь ей была дана, так? Она ее как смогла, так и прожила. И жизнь была – долгая. Не то что у Васьки!
– Да ладно, Мурлетка, не расстраивайся. На самом-то деле тебе очень тяжело. И тогда, и, наверное, сейчас.
Тяжело? Нет. Скорей, страшно. Предчувствовать плохое она не умела и, конечно, жалела об этом. А вдруг что-то плохое впереди? За дар предвидеть плохое Мурка, пожалуй, отдала бы весь свой рисовальный талант вместе с японской бумагой и дорогущими красками. Если б он у нее был… Тогда ведь можно было б всех заранее спасать от бед. Тогда бы Васька был жив.
Нет, предчувствий никаких. Просто жутко, и все. И зачем они эту поездку затеяли? Разве с матерью и так не понятно? Нет, не понятно. Почему она никого не любила – разве что Ваську немножко? Но если любят – то берегут, заботятся. Она никого не берегла. Что они все ей плохого сделали? Может, это все из-за бабки? Бабка ненавидела мать, а мать стала ненавидеть бабку, а потом и ее сына – своего мужа, и ее внуков – их с Васькой? За то, что на бабку похожи? Ладно, это все страсти, а врать-то зачем? Бабку жалко. Отца жалко. Себя жалко: вот была бы бабка бабкой, научила бы немецкому, рассказывала бы сказки… Да и бабка с живой внучкой не ту жизнь бы прожила, чем с манекеном из «Детского мира». Уж тогда бы девочка Эля с безжалостными белыми глазами не мерещилась бы!
Ладно, бабкину судьбу не исправишь. Лишь бы не помнить ее всю жизнь как злобную паучиху. Лучше – как девочку Элю, с которой не удалось даже поговорить. Тогда будет не так страшно, а просто грустно.
А пока – жуть. Вокруг – тоже. Тут гадюки и страшный темный лес. Нет, чтоб куда-нибудь поюжнее, повеселее… Надо скорей повидать мать, все спросить и умчаться в город жить дальше. Город – понятен. Природа – пока не очень.
– Да все нормально. Просто мне здесь лес не нравится, – Мурка посмотрела вокруг, потому что в ясные и добрые Янкины глаза смотреть было стыдно.
Посмотрела – и снова ужаснулась: какой космический лес! Елки и сосны, исполинские, утыкающиеся черной хвоей в серое небо, стояли вокруг густо, вплотную к обочине. Ни кустарника, ни мелких деревьев под ними не было – такие громадины никому внизу не дадут выжить, все солнце сами сожрут и все вещества в почве. Этакая силища природы наводила жуть, и даже Швед рядом с серыми или буро-рыжими, в два обхвата могучими колоннами стволов казался гномиком.
– Да, мы тут – жалкие горожане, – Янка тоже смотрела на лес со страхом. – Я такого леса и не видела-то никогда. Жуть. Как в ужасной сказке. А эта дорожка – да прямо куда-то к Бабе-яге в Тридевятое царство.
Дорожка и впрямь вела в другой, не их, мир. Для этой остановки они свернули со старого, в выщерблинах и ямах асфальта на начало лесовозной грунтовки, уходящей в зеленую тьму под елками. Видно было, как в темном зеленом туннеле цепочкой поблескивают в колеях длинные лужи. Следы колес больших машин были давно заглажены дождями, кое-где сквозь них пробивались мелкие, как иголочки, бледно-зеленые травинки. Гулять по этой дороге не хотелось, нет. Даже от машины, большой и теплой, отходить не хотелось. Где-то далеко монотонно орала какая-то птица. Вдруг послышался скрип открываемой тяжелой двери – вздрогнул даже Швед.
– Ой, – побледнела Янка.
Скрип раздался снова, и стало понятно, что скрипит высоко над головами.
– Деревья скрипят, – объяснил Швед и пришлепнул комара на щеке. – Кажется, я в детстве такое слышал. Природа.
– Жутко, – сказала Мурка.
– Зато какая фактура, – Швед полез в багажник и вылез с фотоаппаратом. – Девки, дайте хоть фоны поснимаю… Зловещие какие… А мох-то, мох! Как борода у лешего!
С еловых веток, с сосновых сучков свисали бледные космы мха. Почти все нижние ветки деревьев облепил серо-зеленый чешуйчатый лишайник. Мурка зачем-то сунула руку в карман джинсов и сжала в кулаке рысий коготок. Здесь, среди леса, он почему-то ощущался в ладони маленьким, каким-то детским. Может, это рысенка коготь, а не взрослого животного? Она посмотрела вверх – где небо? Ветер чуть качал вершины, и ей на миг показалось, будто вверху лениво ворочается невидимый, огромный воздушный зверь – длинный-длинный, извивающийся, как червяк. На таких в небе, наверное, катается снежный маленький шаман с черными глазами-камешками…
– Ешь, – Янка сунула ей в руки бутерброд и кружку с чаем, и пришлось отпустить коготок в кармане. – Пока найдем эту деревню, пока договоримся, пока устроимся – столько времени пройдет, что термосы остынут.
Привычный вкус чая и хлеба с сыром вернул в реальность. Швед пофоткал елки в лишайнике для фонов, потом их – для «истории путешествия», и пришлось через силу храбриться и изображать улыбку, а потом фоткать Янку и Шведа. В кадре мрачный лес казался еще страшнее. Между тем Швед обратил внимание на еду – и повеселел, захрустел огурцом, смешно шевеля бородой. Янка любовно намазывала для него на городской еще хлеб паштет и пришлепывала красными кружочками помидора:
– Я что думаю: может, мне одной сначала в монастырь пойти с той бумажкой?
– Чего? – Швед перестал жевать.
– Как бы в разведку. Узнаю, как там и что. Мол, я паломница. Присмотрюсь, на мать Мурлеткину посмотрю… А! Котенок, а у тебя есть в телефоне ее фотки?
– Старые только. – Мурка вытащила телефон и долго листала галерею в прошлое, прежде чем нашла крупную фотку матери: позапрошлой зимой та стояла у окна, с кем-то разговаривая по телефону, и снежный свет так красиво падал ей на лицо, что Мурка не выдержала и сфоткала. А мать потом еще долго, опустив телефон, смотрела на снежные крыши, и глаза ее были как нарисованные, будто она не видела ничего, ни крыш, ни снега, ни серого неба над городом, ни двора-колодца. Слепые глаза: внутрь себя. Не сказать, чтоб она была эгоисткой, нет; просто не хотела замечать ничего, что нарушало шаткую конструкцию ее видения жизни. Тогда она впадала в визгливую ярость. Но на этой фотке она казалась даже красивой: – Теперь-то она другая. Здесь волосы крашеные, каштановые, а потом перестала красить, белесая стала, да еще платок носит. Узнаешь?
– Постараюсь. Скинь мне, – кивнула Янка. – Слушай, а как ее зовут?
– Сусанна.
Янка вздрогнула:
– Как?!
Мурка удивилась:
– Такое претенциозное имя советских времен. А фамилию она не меняла, отцову не брала. Она не Катцепрахт, она – Якова. Якова Сусанна Ивановна.
У Янки из рук выпала синяя крышка термоса и, расплескивая чай, упала на землю. Швед бросил бутерброд и подхватил покачнувшуюся Янку:
– Янка! Яночка, ты чего?
– Не, не, ничего, – жалко сказала Янка и, зажмурившись, скорей прислонилась к Шведу.
Тот крепко обнял ее:
– Да ты холодная какая и дрожишь, замерзла? Кошка, дай пледик!
Он, золотой и могучий, как Добрыня Никитич, ласково закутал Янку в плед, снова обнял, поцеловал в шею:
– А теперь говори, в чем дело.
Янка открыла бездонные, с громадными зрачками глаза и с тоской посмотрела на Мурку – как в темноту позвала:
– Да у меня маму тоже звали так: «Сусанна»…
– Не такое уж редкое имя в их поколении. – Мурка, успокаивая зачастившее сердце, подобрала крышку от термоса, ополоснула, вытерла и снова налила Янке чаю. – Попей горяченького, а?
– Давай. – Янка послушно приняла чай. В нежнейших объятиях пледа и большого доброго Шведа она быстро успокаивалась, глаза светлели. – Ну да, может, просто совпадение. Да, совпадение. Петербург – официально почти шесть миллионов населения, уж наверно, тут «Сусанна Ивановна» будет не одна… «Якова Сусанна Ивановна», – повторила она задумчиво. И задрожала. – Понимаешь, Мурлетка, у меня в свидетельстве о рождении точно такое же имя и стоит.
– Это еще ничего не значит, – торопливо сказал Швед. – Девки, не психуйте. И не мечтайте лишнего. Разберемся сначала.
Сараи покосились, заборы кое-где упали. На некоторых домах провалилась крыши. Обочины густо заросли крапивой и мелкими деревцами, но проехать было можно. Домик на въезде в деревню был обитаемым, и тетка в галошах на босу ногу, загонявшая в ограду трех облезлых желтоглазых коз, скороговоркой протарахтела, что – да, ребяты, избу хоть снять можно, хоть, если какая пустая приглянется – так занять, без денег, мол, туристы обычно так и делают, но смотрите, чтобы крыша не протекала. И дальше по улице попадаются пустые дома с целыми стеклами, с дверями. Но лучше проехать до старосты – дом с синими воротами, и он уж сам укажет, где лучше приткнуться. А так-то да, мол, деревня еще живая: дачники даже есть. А козьего молока, ребяты, не купите? А укропу? А огуречиков малосольных, а?
«Огуречиков» они купили, и теперь Янка осторожно держала на коленях трехлитровую банку с изумрудно-зелеными, тесно упиханными меж чеснока и зонтиков укропа огурцами, которые пахли деревенским летом даже сквозь закрученную крышку. Швед не спеша вел тяжелую машину по узкой дороге, выплескивая широкими шинами прозрачную воду из мелких попадавшихся луж. Крапива шуршала по дверцам. Брошенные дома заросли травищей до черных провалов окон, жилые – были аккуратно окошены. Один такой, обитаемый, проплыл справа – за оградой из сетки-рабицы все выкошено под коврик; парники, грядки, детская желто-красная пластмассовая избушка, такая же яркая горка и возле песочника среди разбросанных игрушек – черный лабрадор, лениво приподнявший голову.
– И тут люди живут, – успокаивающе сказал Швед. – А что? Экологично. И молоко козье, говорят, полезное.
Обжитых домов, возле которых стояли машины, торчали полосатые тенты и яркие пластмассовые стулья, мелькали дети и собаки, копошились в грядках пенсионеры, попадалось все больше. Люди тут жили привольно, не теснились. Но брошенные почерневшие хибары с выбитыми стеклами, с просевшими крышами, заросшие дурниной, сорняками и серой ольхой, безмолвно стоявшие меж нарядных обжитых домовладений, наводили жуть. Все равно что гнилые зубы меж здоровых. Мурка старалась не смотреть в черные провалы окон, но взгляд все равно притягивало – а вдруг там кто-то есть и смотрит из тьмы?
– Я в такой брошенный дом не хочу, – тихо сказала Янка. – Ни за что.
– В такой я и сам не пойду. Плесень всякая, зараза, гнилье и все такое. – Швед остановил машину у синих ворот. – Ну, пойду договорюсь.
Он скинул кроксы, всунул ноги в подпихнутые Янкой сапоги, вышел из машины, постучал кованым кольцом. Загавкала собака, потом кто-то подошел, открыл, и Швед скрылся за калиткой, прорезанной в синих воротах. Ворота были добротные, высокие. И забор, тоже синий, на бетонных пасынках, тоже сплошной, высокий – не перелезешь. Без Шведа сделалось немножко не по себе. Янка открыла окно: влетели чистый, верхний шум леса, который виднелся близко за домами, чириканье, далекие детские выкрики – и прохладный, влажноватый лесной воздух. Янка повернулась к Мурке:
– А если правда?
Мурка поняла ее с полуслова: это про «Якову Сусанну Ивановну». Сказала:
– Тогда это, в общем, чудо, да? Янка, знаешь что? Я так хочу тебя обнять, но на переднее сиденье не полезу. Давай ты сюда перейдешь?
Янка быстро поставила банку с огурцами на пол, выскользнула из машины, бесшумно закрыла дверцу, села к Мурке и так же аккуратно и беззвучно закрыла заднюю дверь:
– Я почему-то тут боюсь шуметь… Иди сюда, – она ласково притянула к себе Мурку. – Котенок, но разве такие чудеса бывают на самом деле?
Мурка прислонилась лбом к ее нежной прохладной щеке, вдохнула нежный запах лимончика и счастья:
– Да ты и так с самого начала почему-то ведешь себя как старшая сестра. Если другие люди так покровительственно пробовали себя вести со мной, даже родители, я мгновенно устраивала бунт на корабле. А с тобой – как будто так всегда было, – чтоб не сказать слезливое и честное «Янка, я тебя люблю как сестру», Мурка нашла разумные резоны: – У тебя приятно учиться, тебя легко слушаться.
– Может, это правда инстинкты, голос крови, как говорят. – Янка отвела волосы с лица, достала телефон: – Подними-ка голову…
Она сделала снимок, открыла его, и обе пристально уставились в экран: большеглазые, правильные лица – нежное Янкино и полудетское, резкое Муркино.
– Глаза одинаковые, – прошептала Янка. – Только разного цвета.
– Это потому, что мы обе одинаково ошарашены перспективой. Да ладно тебе, Янк, не переживай так, – Мурка старалась говорить спокойно, но внутри у нее нервно и жалко дрожала какая-то сердечная струнка. – Помнишь, ты говорила, что родители и дети хотя бы нравиться друг другу должны? Так вот: и сестры в идеале должны быть подружками. А мы и так уже подружки.
– Когда мне было столько же, как тебе, у меня так же скулы выпирали – я все тогда худела-худела, титьки свои громадные ненавидела…
– Да не такие уж и громадные.
– Это я сейчас понимаю. А тогда мне казалось, они у меня на нос лезут.
– У меня вон их вообще почти что нет… Я другая. Хотя чем-то мы похожи, да, – согласилась Мурка и достала свой телефон, открыла ту зимнюю фотку матери. – И на нее вроде бы похожи обе… Но не так уж чтоб явно, один в один. Она будто из серого цемента раскрашенного… Ну ее. А вот Васька со мной был на одно лицо.
– Так он на сто процентов был тебе родной. А я – только на пятьдесят.
– И ты крупная, плавная, красивая, все как надо, а я-то кто – не мальчик, не девочка, тощая и резкая.
– Это все стрессы и подростковый гормональный фон. Слушай, Мурлетка, а как бы нам у нее вызнать правду?
– Я б на твоем месте пошла и прямо спросила, мол, ищешь мать, вот, всех женщин с таким именем проверяешь.
– А если она скажет: «Нет, что вы, девушка, с ума сошли, это не я»?
– В смысле если даже на самом деле «да»? Мне кажется, она может не признать. Если столько лет скрывала. И она вообще, знаешь, такая: «ха-ха, хи-хи», и все о ерунде, смех или ругань, а о важном – никогда. Да я с ней почти и не разговаривала. Мне никто не нужен был, только Васька.
– Если она в самом деле и моя тоже, значит, твой Васька и мне был братик… А я его и не видела никогда.
– Так нечестно, да, – Мурка не заревела, сдержалась. – А я вот еще что соображаю: она ушла от вас с отцом и пропала, как дверь закрыла. Исчезла и стала строить себе новую жизнь. Убежала от прошлого. Разве сейчас она не точно так же себя ведет? Захлопнула дверь в прошлое, живет своей какой-то религией, на меня ей плевать. Похожая модель поведения, верно?
Янка кивнула, но не успела ничего сказать – заскрипела синяя калитка, и оттуда вышел Швед с рогатым бензиновым триммером. В проеме калитки стоял крупный бородатый дед, похожий на переодетого в красную рубаху медведя, и жадно разглядывал машину и их с Янкой. Они обе испуганно кивнули, мол, «здравствуйте». Дед ухмыльнулся. Швед аккуратно поднял триммер и положил в багажник на крыше, пристегнул. Дед все старательно зырил внутрь машины – Мурке хотелось спрятаться за Янку – потом сказал Шведу, ухмыляясь в бороду:
– А ты, парень, я посмотрю, не тока богатырь, но и рыбак-та какой удачливый! Каких рыбок-та золотых наловимши-та, на погляденье просто! Красавицы! На снасть-та на каку ловишь?
– Неводом в синем море, – весело отшутился довольный Швед.
– Косяками, поди, идут, в невод-та? Русалки ишо не попадамши?
– А и попадется какая, общий язык найду, – кивнул Швед. – Так, значит, крайний дом?
– Да, у леса. Малины там пропасть… А ты приглядись, парень, младшая-та из твоих рыбонек – вылитая мавка!
– Кто вылитая? – Мурка испугалась.
Янка прижала ее к себе. Швед еще что-то сказал деду, наконец сел за руль и тронул машину с места. По дверцам опять зашуршала крапива.
– А, я читала, – вспомнила Янка. – Мавки – это вроде бы детеныши русалок… Или детки, которые умерли некрещеными. Девочки такие с зелеными или белыми волосами.
– То шаманка, то мавка, – передернулась Мурка. – Да что весь этот фольклор так ко мне липнет?
– Да что-то есть в тебе такое потому что. – Швед поймал ее взгляд в зеркало заднего вида. – Из тебя обычная человеческая самочка – все равно что из меня тестостероновый обалдуй. И ты, и Яночка, и я – мы с каким-то другим генетическим набором, что ли… Люди плюс.
– Ну, может быть, – рассеянно сказала Мурка. Сидеть вот так рядом с теплой Янкой само по себе было лекарством для сердца. Может, она правда настоящая сестра? Ведь может такое чудо случиться на самом деле? – Хотя вряд ли. Какой там плюс, скорее – минус, потому что у нас, наверно, в нервной системе защитного слоя толстого не хватает, вот мы и реагируем на все так остро, что нам надо все впечатления сублимировать. Перевести их в какую-то деятельность, в какой-то продукт. В творчество. Такой способ взаимодействия с реальностью. Через искусство. Ты фотаешь, я рисую, Янка искусство как таковое на атомы раскладывает. А обычный толстокожий человек – да его только прямые биологические потребности и пронять-то могут, тогда только и зашевелится: стейк, футбол и случка. А ваши нервы, мол, просто – стервы.
– Ну, зато эти простаки и с катушек моментом слетают при любом непонятном раздражителе, – хмыкнул Швед. – А ты – раздражитель, Кошка, потому что им непонятно, что ты за существо. Ты не лезешь в их картинку мира. Так что осторожней.
– Ну, вы с Янкой тоже раздражители – красивые уж непростительно да еще и ведете себя как особы королевской крови.
– Да, надо быть осторожнее, – вздохнула Янка. – Здесь не Питер. Ладно, наряжаться не буду…
До крайнего дома по узкой, в яминах и лужах дорожке ехать пришлось еще минут десять: промежутки между жилыми и брошенными домами, заросшие вперемешку березами с ольхой и одичавшими корявыми яблонями, становились все длиннее – видно, некоторые из брошенных хибарок совсем разрушились, ушли в землю, скрылись в разросшихся деревьях. Местами на дорогу выпирали кусты измельчавшей черной смородины, переродившегося, блеклого шиповника и лесной малины с крупными и яркими, как украшения, ягодами. Проехали еще один жилой дом, с цветниками и грядками, тщательно окошенный и внутри участка, и вдоль обочины, но на усадьбе никого не было видно, с качелей был снят тент, а окна закрыты желтенькими узорчатыми ставнями. Соседний, обросший крапивой, выглядел почти целым, наверно, хозяева в это лето еще не приезжали. Потом пошли руины в ольхе, кустах и крапиве – и вот с небольшого пригорка открылся вид на серенький, неухоженный, но вполне целый домик на фоне громадных рыжествольных сосен, возвышавшихся над густым малинником. Дом окружала молодая трава ростом повыше колена. Швед притормозил. Остановил машину.
– Ну смотрите, девки: вот и хоромы. Дед сказал, косили месяц назад. И две недели назад отсюда постояльцы уехали. Дом крепкий, говорит, хозяева сами-то в Австралию уехали, а гнездо продавать не хотят. Вот и разрешают, дед сказал, людям, не абы каким, конечно, останавливаться, мол, печки протопят, проветрят, все такое.
Дом хмуро, как обиженный, смотрел тусклыми окнами из-под щелястых наличников, на которых еще оставалась чешуя желто-зеленой краски. Из палисадника торчал громадный куст тигровых, почти коричневых лилий.
– И что, мы будем печки топить? – изумилась Янка. – Я не умею!
– Я тоже. Дед сказал, придет через часок, покажет, как… Так что, мои хорошие, как? Тут остановимся?
– Альтернатива есть? – спросила Мурка.
Дом-сирота наводил на нее неясную тоску. Понятно, что домик не возьмешь с собой в Австралию, да. Но дом до слез был похож на всеми забытую, покорную, покинутую на добрую волю людей старушку, которая пережила столько горя и бед, что безропотно принимает любые новые беды.
– Альтернатива – палатка вон на лужайке. Или в Подпорожье возвращаться, в гостиницу. Да ладно, девки. Дорога-то дальше идет, дед сказал, мимо озера – и туда, в соседнюю деревуху, куда нам и надо. А озеро хорошее, говорит. Даже на рыбалку звал.
– Пойдешь?
– Так любопытно же. Ну что? Идем? Вещи выгрузим – и купаться, а, девки?
– Хочу купаться, – выдохнула Мурка. – Идем тогда. Да, Янка?
– Холодно купаться… Да ну, нет, домик мне нравится, а купаться я что-то боюсь. Лесное озеро-то. Там коряги на дне.
– Ага, и водяные с русалками!
Они отперли старинный навесной замок ключом на пестрой веревочке, вошли в душное пространство под низкие крашеные потолки. Раздернули скорей занавески, растворили скрипучие рамы в лишайнике старой белой краски, впустили зеленый, пахнущий лилиями воздух. В доме было чисто. Бревенчатые, гладенько обтесанные стены без следа обоев, никакого тряпья, даже половиков, только старая деревянная мебель: лавки, стол, стулья и большая русская печь. Даже кроватей не было, но Янка сказала, это к лучшему, и хозяева умные люди: оставлять всякие старые одеяла и матрацы – только плесень разводить. На кухне в шкафу остались две оббитых эмалированных кастрюли, стопка тарелок и вилки-ложки, тесно всунутые в старую банку, но им эта посуда была ни к чему, все нужное Янка собрала с собой. Швед нашел ведро и принес воды из дождевой бочки, и они быстренько, но по три раза – Янка настояла – вымыли полы в двух крохотных комнатенках и на кухоньке, один раз со средством для мытья автомобиля, мол, на всякий случай продезинфицируем. От этого средства в доме запахло городом, что слегка успокаивало. Перенесли вещи, на начисто отмытом столе расстелили веселую скатерть для пикников, поставили на нее банку с изумрудными огурцами, притащили сумки и новенькие спальники, и дом неохотно и неловко заулыбался, примирившись с их присутствием.
– Горожане, пуститё? – Стукнув два раза в косяк, вошел дед с литровой банкой молока в руках. – Девки, вота вам от моея хозяйки, забирайте… Да налейте хоть в каку каструлю холодной воды да туда и поставьте, а то теплынь… Ну, как устроились, довольны?
Мурке захотелось попятиться от него: уж больно он, кареглазый, сутулый, заросший бурым волосом, бородатый – смахивал на старого медведя.
– А где тут колодец поблизости? Есть? А то у нас воды мало осталось, да и та теплая.
– А есть, есть колодец, за баней, вон к лесу, тама жи́ла водяная у нас проходит, по всей деревне, вдоль леса.
– Тут и баня есть? – обрадовался Швед.
– Стопить хочешь? А что, можно и стопить, дак умеешь ли? Да пошли, парень, покажу, дело нехитрое, тока аккуратное…
– Сходи с ними за водой. – Янка сунула Мурке новенькое пластмассовое ведерко. – Я пока стол накрою. Хорошо, что я чайничек прихватила, а то тут и на чем готовить-то непонятно, не на печке же…
Снаружи, торопясь за мужчинами по едва заметной в траве тропке, Мурка заметила, что серый день давно перешел во вторую половину. Значит, сегодня они в монастырь уже не пойдут, а будут гулять, сходят к озеру, может, соберут малинки. Лето. Простое деревенское северное лето. Небывалый опыт. Что, Швед правда собирается баню топить? А почему бы нет? Он столько рулил, устал. Хочет баню – пусть будет ему баня. В гостях на дачах Мурка бывала в баньке, это весело. Дико жарко. И еще нужны веники. Вон, с березы наломать…
– А что, туристы сюда часто приезжают? – у бани спросил деда Швед.
– Да не так чтоб очень, места-то у нас глухие. – Дед взялся за ручку двери, но не спешил открывать. – Но кто природу-та любит, да охотники по осени, да краеведы всякие – те, да, наезжают. Эти еще, шпана с металлоискателями, шарят все, шарят, ямки роют… Тута в округе тьма деревень и вовсе брошеных. От некоторых и следа не осталося. А кое-где все еще печи торчат из крапивы.
– А почему брошеные?
– Да так… Така история державы, что тут скажешь. Поуезжали на стройки коммунизма, кто сам, а кто под вохрой… Да и возвращаться некому стало. А жить-та тут сейчас совсем нечем. Работы никакой. Мы вон здеся в деревеньке – все или пенсионеры, или городские дачники. Живем, потому что сюда дорога хоть плохонька, а есть. Мне сын карту тыща девятьсот тридцать восьмого года привез, так тогда тута вокруг – сотни деревень были. У каждого озерка. Уж и поля березой и сосняком заросши, не узнать, а деревни – ну, камни от фундаментов разве что, да кирпичи битые, да крапива. Крапива любит, где дерева гнилого в земле много, долго после людей в таких углах держится. Меня, бывалоча, дедуня за грибами когда водил с собой, места эти показывал, говорил все: вот тута кум жил, деревня Юксельга, а тута где-то на горочке кладбище ихнее было, там прабабка твоя похоронена, запоминай. Да как все упомнить… А ты, говоришь, фотограф?
– Да, церкви старые хочу поснимать, деревянное зодчество, ну и так, пейзажи.
– Да где теперь те церквы… Что уцелели – так-то надо к большим озерам ехать, Вачозеро, Пидьмозеро или выше, к Карелии уж, или на тот берег, за Свирь – и на Вологду.
– Это далеко… А у вас тут есть что поблизости?
– Согинцы-то, с деревянной церквой, вы, ясно, проезжали, – забыв про баню, кивнул дед и ткнул рукой в сторону уходящей в лес дороги: – А тут вона… Ну, вот в соседней деревне, за болотом, на том берегу озера, есть церква разрушенная, кирпичная, царских ишо времен. Тока тебя в нее, парень, дак тамошние бабы не пустют, да и ты туда на своем рыдване тяжелом не проедешь, болото не даст. Если ехать, то обратно надо на шоссе и оттудова заезжать.
– А пешком далеко? – спросила Мурка.
– Да не, наши бабы туда бегают монашкам ягоду продавать… Так, минут сорок скорого ходу, тока вдоль болота надо осторожно – топко.
– А медведи ходят там?
– Ну, медведи болото в таку жару любят, – усмехнулся дед. – Да что медведи, они знают, кто их тронет, а кто – нет. Ты, милая, мимо медведя в метре пройти можешь и не узнаешь никогда, что он тута лежал.
– А вы сами чем-то на медведя похожи, – улыбнулась Мурка.
Дед поперхнулся. Потом с достоинством ответил:
– Дак родня, чё поделашь… – И добродушно жмурясь, улыбнулся оторопевшей Мурке: – Косолапов я. Тебе – дядя Миша Косолапов.
– А что, там, говорите, монастырь есть? – Швед кивнул в сторону дороги к озеру и болоту.
– Вроде есть, – хмыкнул дед. – Церкву разрушенную и пару домов забором прям до воды огородили, вагончиков там ишо об берег понаставили, вот и весь монастырь. Мужиков внутрь не пускают. Наши бабы говорят, там этих… а, насельниц, не так и много. Но все к ним на машинах туда-сюда какие-то ишо бабы ездют и ездют. А попов наши никто не видел ишо; ну, говорят, это потому, что церква неосвященная, вот когда монашки там кирпич битый в церкве разберут, вычистют все, тогда, может, и попа привезут и освятят. Но чё-то оне не быстро кирпич этот разбирают. Уж года три, что ли… Ох! – спохватился он. – А баню-та! Пошли, покажу… А ты, девчушка, иди – вон колодец-та, прямо. Свое ведро не суй, тока то, что там лежит: гигиена! Там водичка ключевая, чистая, поняла?
Колодец оказался неожиданно крепким, прибранным, с крышей из досок и рубероида. Сдвинув со сруба тяжелую крышку, Мурка увидела внизу черную-черную воду и свое в ней отражение – серебристая голова и провалы глаз. Почему-то это было жутко, хотя девчонка там в воде не была похожа ни на Ваську, ни на девочку Элю. Но она смотрела из черной воды, как с изнанки мира, и, казалось, знала что-то, чего еще не знала сама Мурка.
– Эй, девка, – окликнул ее подошедший с ведрами дед. – Ты чего это? Ты смотри, на ту сторону не засматривайся!
За дедом шел Швед, тоже с ведрами. Дед научил их обоих, как бросать опрокинутое колодезное ведро в воду, чтоб проще зачерпнуть воды, как ловчее перебирать цепочку, вытаскивая его, и, набрав воды, Мурка пошла со своим нарядным ведерком к дому, к Янке. Почему-то повернуться спиной к колодцу – вернее, к совсем близкому темному лесу за ним, за густыми кустами смородины и малины – было страшновато. Она шла и буквально чуяла чей-то взгляд, утыкавшийся ей в голую, сразу озябшую шею. Не выдержала, оглянулась: Швед с дедом Косолаповым перли в баню ведра с водой, и до нее долетели обрывки фраз про удочки, червей, донки и закидушки. В лесу, за колодцем, конечно, никого не было. Но ей показалось, что кусты шевелятся так, будто там вдоль леса крадется кто-то низенький. Морозом ожгло спину. Тьфу. Кажется. Нет тут никого, кроме медведей!
В доме, где возилась, накрывая на стол, Янка, показалось тепло и уютно. Натаскав воды и затопив баню, пришли Швед с дедом, и тот велел и в доме печку протопить, мол, не, жарко не будет, а просто влажность застоялась после дождей на прошлой неделе, и печь ее выгонит. Суше спать будет, приятней. Всего-то охапочку дров-то и надо. Он ловко открыл вьюшку, накидал в печь щепок, растопки и дров, поджег с одной спички, и внутри печи уютно загудело, затрещали дрова. Мурка присела рядом с дедом, заглядывая в топку: дрова там будто радовались сгорать и превращаться в жар.
– Что, девчоночка, никогда небось не видела, как печку топят?
– Нет. А в сказке-то Емеля на печке спал, что, и тут на печке спать можно?
– А вот протопим, кирпич прогреется, так и, лето дак, до утра не остынет. Спи себе на здоровье, грейся. Печка, кстати, по нашим поверьям-та, самое святое, самое безопасное место в доме. Ее и ангелы, и предки оберегают, никаким бесам на печку хода нет.
– Так тут и домовой, наверно, есть? – шутливо спросила Янка.
– Под печкой живет, – на полном серьезе кивнул дед. – Затосковал один, поди, старый, а вы приехали, так радуется небось… А семья-та тут хорошая жила, да тока все поразъехались. Сын-та хозяйский, кому бы тута и хозяевать, дак уехал аж на тот бок глобуса. Дальше уж и уехать нельзя, все в обратно будет получаться. А дом стоит, стоит…
– Пойдемте с нами чай пить, – пригласила Янка.
– Спасибо, хозяйка, да мне бы не чай, а в чай – я «пуншик» люблю, спасу нет. А?
Дед Косолапов, шмыгая и философствуя, неспешно уговорил два стакана «пуншика», деликатно съел сырку-колбаски, договорился с довольным, как пацан на каникулах, Шведом насчет «на зорьке зайду с удочками» и отбыл к себе, мол, бабка заждалась. Швед, перекусив, снял с машины триммер и с треском, синим бензиновым дымом и явным удовольствием принялся окашивать дом, временами бросая триммер и в тишине мчась в баню подкидывать в печку дрова и куда-то там доливать воду. А Мурка с Янкой, увлекшись крестьянским уютом, постелили у печки спальник и куртки, устроились бок о бок и тоже подбрасывали дровишки в печку. О том, что будет завтра, думать не хотелось.
Перед баней они все-таки, по пути собирая малину, сходили к близкому озеру. Оно показалось бескрайним, серо-серебряным. Тихонько, оставляя на воде тающие, нежные шелковые круги, плескались рыбки, летали зеленые крупные и мелкие черные стрекозы. Но погода стояла серая, пасмурная, и, хотя вода, как сказал побродивший по воде босиком Швед, «вполне даже теплая», купаться не хотелось. А по Янке, которая даже и к воде не подошла, явно было видно, что она озера, хотя и молчит, очень боится: бледная, в курточку беленькую кутается и глаза перепуганные и невидящие, как чайные ложки… Зато они объелись малиной и еще набрали ее с собой «на вечер к чаю» половину пятилитрового ведерка. Потом совсем завечерело, налетели комары, проорала какая-то истеричная птица в лесу, ей зловеще отозвалось эхо – и они скорей заторопились «домой». Приятно было идти сквозь серый вечер и знать, что в доме натоплено и уютно, да еще и банька ждет, жаркая-жаркая, и там Швед перед уходом к озеру замочил в кипятке Муркой и Янкой наломанные и связанные свежие веники.
– Как в сказке, – Янка улыбалась. – Хорошо, что мы сюда приехали. А то жили бы себе и жили своей городской жизнью, и не знали бы, что такое место есть.
В бане от жару и густого березового запаха стало весело. Мурке хватило одного шлепка обжигающим веником, чтоб она вылетела вон, но потом пришлось помогать Янке отпарить Шведа – тот, оказалось, в вениках понимал и, разлегшись на черном полке, командовал, как его парить, и кряхтел от счастья. Потом вдруг соскочил с полка, весь в листьях, помчался наружу к дождевой бочке, схватил ведро и раз пять облился. Облил Янку и Мурку – взвизгнув, Мурка помчалась в баню греться. Вся эта возня под тусклыми желтыми лампочками, в тесноте старой бани – с паром, вениками, мытьем в старых эмалированных тазах, с поеданием малины горстями из ведерка в прохладном предбаннике – затянулась надолго. Особенно мытье длинных Янкиных волос. Наконец Янка скомандовала:
– Ну все, одеваться!
Швед остался мыться, плескался, мурчал что-то за стенкой, а они с Янкой, доедая малину, неспешно вытирались горячими чистыми полотенцами, надевали платьица и куртки.
– Пойдем уже, чайник поставим, – Янка одну за другой сунула красивые ножки в белых носочках в красные нарядные сапоги и толкнула наружную дверь. – Ой… Темнотища-то какая…
Снаружи стоял полный, абсолютный, влажный от росы мрак. Ни огонька, ни звука. Будто от земли до неба весь мир залили черной как сажа краской. Света из двери бани хватало на маленький желтоватый коврик на траве, и все. Потом – тьма.
Мурка тоже впрыгнула в сапоги, скорей вытащила телефон и включила фонарик. Пальцы слегка тряслись: мало ли, какие там медведи во мраке-то…
Жалкий лучик осветил сизую от росы траву, брошенные пустые ведра, кусты смородины с черными мокрыми ягодами. Дальше, чем на пару метров, лучика не хватало – таял в синеватом туманце. Пахло ночью и сырой скошенной травой.
– Нет, – сказала Янка. – Я без Шведа не пойду. Темно. Там волки. И Баба-яга.
И быстро закрыла дверь.
Шведу тоже темнота не понравилась, но он храбрился и их с Янкой обсмеял. Освещая дорожку тремя телефонами, они добрались до дома, скорей включили свет на крыльце – и страх немножечко отступил. Мурка сама себе не могла бы объяснить, чего так боится. Всего леса сразу, что ли? Темноты? Медведей? Вообще всей этой жутковатой, всеобъемлющей, равнодушной стихии, которую люди называют природой?
– Просто мы – городские, – в который раз объяснила Янка. – Без фонарей на столбах жить не можем. Ладно, котенок, развесь полотенца на веранде, там веревки есть, я видела, а я пойду чайник ставить…
На старой щелястой, с кривым полом, с мелкой расстекловкой в рамах окон верандочке они не прибирались. Тут было сорно, в углу валялся какой-то хозяйский хлам, стояли пыльные дощатые ящики. Лампочка едва светила. Квадратные стеклышки окон в облезлых рамах залил мрак, будто снаружи прилепили черную бумагу. Уныло свистел сквознячок. Стараясь не смотреть на окна, Мурка быстро развесила три полотенца, постиранное белье, мокрые мочалки. С мочалок тупо и громко закапало по полу. Подобрав из угла с хламом грязную, в земле, старую большую миску, она подставила ее под капли, чтобы дом не сердился, что капают на пол. За окном что-то промелькнуло. Что-то серое. Эля?! Мурка не стала всматриваться – бросила пакеты из-под вещей на пол и шмыгнула в дом, в яркий свет, тепло и бархатный рокоток Шведа:
– …правда как будто на каникулы приехали. Кошка, а тебе как, нравится?
– Темнота не нравится. Чур, я сплю на печке. Дядя Миша Косолапов сказал, что туда злым силам ходу нет.
Янка посмотрела на нее, потом на черные стеклянные щели меж занавесками, встала и заглянула на печку:
– Так нам тут всем троим места хватит… Тут тепло… Швед! Не смей ржать! Я же знаю свою нервную систему! Пусть спит на теплой печке и не истерит. Желательно с большим и страшным тобой под боком.
На горячие кирпичи они расстелили сложенную палатку, спальники, куртки – и получилось уютное гнездо. Попить водички, съесть пол-яблока, телефон на зарядку и скорей спать – глаза слипались. Мурка залезла к стенке, чтоб задремать при свете, под шепот Янки и Шведа – тот бы за одно только яблоко на ужин очень обиделся, и Янка под горячий чай скармливала ему остатки городской колбасы с хлебушком. Мурка закрыла глаза. Ровное печное тепло прошло сквозь спальник, расслабило уставшее от дороги и прогретое банькой тело. Чем не блаженство? Ваське тоже и баня, и печка понравились бы. Все спокойно. Но какой-то из нижних слоев сознания не собирался забывать, какая тьма снаружи, и слушал, слушал, слушал: что там, за не очень-то и толстой бревенчатой стеной? Но тут Мурка сообразила, что стена, возле которой она вытянулась, – внутренняя перегородка, за которой пустая комната с окном в сторону леса.
– А мы все-все окна закрыли на шпингалеты? – спохватилась она. – А дверь заперли? Крепко?
– Закрыли-закрыли. – К ней залезла Янка и сунула что-то мягкое под голову: – На, тебе Швед из машины твою дорожную подушечку принес… Спи.
Да о ней родители так не заботились! Сквозь дрему она слышала, как, шурша, устроилась Янка, как залез ворчащий обо всяких глупых страхах Швед – но она-то, насмотревшись его работ со страшноватыми мистическими пространствами, с жуткими персонажами, точно знала, кто тут, кроме нее и нежной Янки, боится темноты. Как хорошо, что никто из них не остался ночевать на холодном полу, и что все они на теплой печке, как на волшебном кораблике, и что можно спать и ничего не бояться… Потому что в той пустой комнате за бревенчатой перегородкой сидит на полу у стены невидимый Васька и внимательно смотрит в заоконную тьму. И если оттуда придет серая Эля, он ее пожалеет. Но не пустит. А если придут чудовища, Васька их прогонит.
Ей показалось, что уснула она лишь на миг – а в комнате уже стало светло и серо: скоро рассвет. Швед копошился, собираясь на рыбалку, а Янка шуршала, готовя ему с собой бутербродики, потом забулькал кипяток в термос… Ура, время мрака закончилось, скоро день. Спать не страшно.
Когда Мурка проснулась снова, дом заливало рыжее раннее солнце. В окно вплывал птичий щебет и свежий, тонкий запах лилий и мокрой травы. Янки рядом не было, и Мурке почему-то подумалось, что всякие страшные дела случаются не только во мраке ночи. В конце концов, Васька погиб в середине дня, бабка – тоже… Она одернула себя: нечего о плохом думать. И Швед карасей наловит, а лодку не перевернет, и у Янки все будет в порядке. Где же она? Мурка потянулась и свесилась с печки: никого, только квадраты солнца на полу. Она переползла через скомканные пледы и спальники и спустилась вниз, на холодный пол. Ну, хоть в квадратах солнца пол был тепленький. Взяла телефон: семь утра. Спать бы еще да спать… У дверей сунув ноги в сапоги, она вышла на веранду, потом на крылечко: Янка сидела, кутаясь в рыжую толстовку Шведа – но явно не грелась на солнышке, а к чему-то напряженно прислушивалась.
– Привет, – шепотом, чтоб не мешать ей слушать, сказала Мурка. – Ты чего?
– Тс-с… Слушай. Пищит кто-то.
Мурка одернула измятое, еще хранившее сонное тепло платьишко и бесшумно села рядом с ней на скрипнувшую ступеньку, прислушалась: только птицы да высокий, ленивый шум ветра в верхушках сосен. Еще послушала: ну, малинник шуршит. И ветер в соснах. Хотелось в кустики за дом, но у Янки было испуганное лицо, и Мурка забеспокоилась:
– Ну, может, мышка какая-нибудь? Зверечек мелкий?
– Не, на кошку похоже… Или… Или на ребенка… Вот! Слышишь?
Писк послышался откуда-то из малинника. А то и дальше.
– Что-то слышу. Кошка вроде.
– А если нет? – странно посмотрела Янка.
– Дитё? В малине? – изумилась Мурка. – Да ну тебя. Кошка там ходит, кота зовет. Неужели не узнаешь?
Мяуканье правда было странноватым. Но вполне себе кошачьим, настойчивым и жалким. То на один ноющий слог, то на несколько. Мурка встала и позвала:
– Кис-кис-кис! Кисенька! Иди сюда!
Мяуканье стихло. Мурка подождала, пожала плечами и пошла за дом в кустики, собирая на сапоги густую сверкающую росу. За домом в теньке было холодновато и мрачно, поэтому далеко она не пошла, струсила. Присела у кучи скошенной травы, зажурчала. Замерзла. Показалось, что кто-то со стороны леса или из соседских руин в кустах подглядывает и ухмыляется. Мурка вскочила и, одергивая подол, скорей пошла на солнышко к Янке:
– Ну что? Мяучит?
– Тихонько только… И мне кажется, что не мяучит, а пищит. Может… Может, это все-таки не кошка? Ты ж позвала, а она не пришла?
Мурка еще покискала. Мяуканье опять затихло.
– Ну, вот видишь, – нервно сказала Янка. – Кошки к тебе не то что на кис-кис, они к тебе так, сами как ненормальные лезут, а тут – нейдет. Значит, не кошка! Пойдем, посмотрим?
– Ну, пойдем, – неохотно согласилась Мурка. Плевать на кошку, у кошки свои дела, вопли по делу и без, а вот Янку жалко. Что-то она сама на себя не похожа. – Надо одеться только, а то обдеремся все в этой малине…
Влезая в джинсы, она поправляла карманы – и наткнулась на рысий коготок. И, чтобы не было так страшно, скорей надела на шею и спрятала под футболку. Показалось, что шаман Ангакок усмехнулся где-то далеко-далеко на севере, а снежный мальчик проснулся и повел вокруг черными каменными глазами – вот-вот увидит! А ну и пусть, ей, городской дурочке, сейчас, в диких лесах Подпорожья, точно нужен присмотр. Но эти черные камешки глаз… Мурка невольно съежилась: а ну-ка, воображение на привязь! На цепь, на строгий ошейник! Нечего тут за нервы хватать! И тут почудилось, что серая невидимая Эля где-то поблизости одобрительно кивнула. Она за дисциплину, ага. Пионерка. Вот только где она, девочка Эля, сама? Нет ее, короче. Хватит воображать.
Углубившись в малинник по промятому вчера ходу, стараясь не шуршать, они с Янкой двинулись вглубь, раздвигая тяжелые мокрые ветки и крапиву. Рукава и штанины жадно впитывали ледяную росу, противно липли к телу, по спине скользким ужиком ерзал страх. Громко каркнув, со старой корявой яблони за забором сорвалась ворона и, тяжело и будто с досадой махая крыльями, полетела в лес. Противная птица, зловещая. Чтоб не было так нервно, Мурка начала срывать ягоды и бросать в рот. Они почти не имели вкуса. Ноги немели под коленками. Мяуканье слышалось все ближе. Котенок, не кошка? Слабое какое-то, странное мяуканье – на миг она даже услышала в этой тоненькой жалобе не писк, а детский плач. Так совсем маленькие детки пищат, новорожденные… Малинник внезапно оборвался: неглубокая канава, за ней – черный, сырой от росы забор, дальше – темный, теневой стороной, лес. Писк раздавался из канавы. Янка вдруг глухо вскрикнула:
– А!
В канаве лежал младенец. Он пищал и шевелился.
Только спустя долгий-долгий миг сквозь зелень и красные малинки в глазах Мурка разглядела, что это не настоящий ребенок, а старая кукла. Пупс в рваной одежке, которую теребит слабый ветерок, выцветший, с вывернутыми ручками и ножками, заплесневевший и безглазый. В канаве полно было мусора, битой посуды, мятого железа и кирпичной крошки. Писк-мяуканье раздался снова, и Мурка разглядела мокрого, худого котенка, который силился высвободить лапку из щели меж планок старого ящика.
– Сейчас я тебя вытащу, – пообещала она и стала смотреть, как бы половчее слезть в эту помойку.
– Куклу тоже вытащи, – полушепотом сказала Янка.
– На кой? – оглянулась Мурка.
По щекам Янки потоком лились слезы. Ручьем. Мурка думала – так только в книжках пишут – «слезы ручьем». Но вот лились же. И сверкали на солнце. И сама Янка, жутко бледная, выглядела несчастной, насквозь промокшей от слез – на самом-то деле от росы. Горе-то какое… Да пожалуйста, хоть этого пупса вытащить, хоть клад в помойке поискать – только не плачь так.
Мурка слезла вниз, стараясь не наступать на битое стекло. Пупса голыми руками трогать было немыслимо. Вблизи он еще больше был похож на труп младенца – вот бы Швед порадовался такой находке для постановочных жутких фоток. Надо от него спрятать, а то правда затеет фотосессию. Котенок опять запищал, задергал лапку.
– Сейчас… – сказала ему Мурка. – Спасу, не хнычь. Вот только… – она сломила сухой и жесткий прошлогодний прут малины, подцепила им пупса за тряпье и, отлепив от грязи и плесени, перебросила к Янкиным сапогам.
Янка схватила пупса, прижала к себе, марая плесенью и грязью рыжую Шведову толстовку, развернулась и умчалась сквозь малину к дому. Мурка обалдела. Котенок пискнул – вроде бы тоже обалдело. Пожав плечами, Мурка присела к нему, одной рукой нежно взяла за шкирку, другой высвободила лапку из гнилых дощечек и подхватила снизу. Мокрый, невесомый. Дрожь и хрупкие косточки в тонкой мокрой шкурке. Мурка прижала его к себе и полезла вверх из канавы:
– Сейчас, сейчас, ты, маленький придурок. Как тебя в эту помойку занесло? Сейчас, высушу тебя, согрею, и еще у нас там молоко есть…
От котенка воняло, а значит, его надо помыть. В бане с вечера оставалось полно еще кипятка в котле, сгодится… А Янка-то как же? Что с ней? Добежав до бани, она сунула котенка в предбанник и велела:
– Сиди и жди! Сейчас помою и накормлю! Жди, понял?
Он согласно муркнул и понуро устроился, поджав лапки и дрожа, в солнечном пятнышке на полу. Знал, что люди важнее котят. Мурка крепко закрыла дверь и помчалась к Янке. Та возилась у дождевой бочки, наливая в старый таз сверкающую на солнце воду. В тазу лежал пупс, а Шведова толстовка валялась на траве. Выглядела Янка нормально, как человек, занятый важным делом. Мурка постояла, вернулась в баню, сказала котенку: «Молодец, жди», набрала полведра горячей еще воды, прихватила жидкое мыло и ничейную щетку, валявшуюся под лавкой, отнесла к Янке:
– Я не знаю, зачем ты это делаешь. Но я тебе помогу. Потом. Сейчас давай пупса в мыле и горячей воде замочим, пусть с него грязь отмокнет. А мы с тобой пойдем пока котенка мыть, сушить и кормить. Потому что он живой и плачет. А это – просто дохлая кукла.
Янка покорно кивнула, безвольно свесив руки вдоль тела. Что-то с ней было все же не так. Мурка залила пупса мылом и горячей водой, взяла Янку за руку и повела к бане. Увидев котенка, Янка опять заплакала:
– Маленький какой!
– А что реветь-то из-за этого? – изумилась Мурка. – Вырастет. Если повезет, конечно. Давай вон, иди в оба таза воду наливай…
Через полчаса подсохший котенок – отмытый, он оказался светленьким, палевым, с белым животиком, – сожравший три столовых ложки печеночного паштета и уснувший тут же, мордой в блюдце, был осторожно перенесен Муркой на печку и устроен в гнезде из полотенца и куртки. Лапка у него немного опухла, но косточки были целы. Выглядел он тощим, но здоровым, и волноваться больше не стоило. Волноваться надо было за Янку, которая вдруг тихо спросила:
– Ты видела тут где-нибудь лопату?
– В прихожей стоит. За граблями. Зачем тебе?
– Погоди…
Янка поднялась, вышла на веранду, сняла с веревки свое розовое полотенце и спустилась с крыльца к дождевой бочке. Там на лавке в тазу, в грязной мыльной воде ждал пупс. Янка налила на щетку еще жидкого мыла и принялась оттирать жалкое пластиковое тельце. Мурка пожала плечами и притащила ей еще полведра горячей воды – все остальное надо приберечь, чтоб отмыть потом саму Янку и постирать Шведову фуфайку.
Капая в грязную воду слезами, Янка мыла и мыла пупса. Пластик его тельца от времени побелел, стал рыхловатым. Отмыв, Янка вытерла его чистой стороной Шведовой толстовки, потом расстелила на крыльце розовое полотенце, перенесла туда пупса и осторожно, шепча что-то, принялась заворачивать, как младенца в пеленки – но почему-то с головой, не оставляя снаружи безглазого белого личика. Оставила его так лежать, взяла с веранды лопату и пошла в палисадник. Там стала копать ямку возле куста тигровых лилий. Мурка вдруг осознала, что ее саму колотит. Так, что зубы постукивают.
Через десять минут пупс был захоронен. Укрыт зеленым дерновым одеяльцем. Мурка опять взяла полуживую Янку за руку и отвела в баню:
– Мойся.
Сама вернулась, убрала лопату на место, сполоснула таз и замочила Шведову толстовку, потерла, пополоскала, опять замочила. Из бани – ни звука. Бросив стирку, Мурка бросилась туда: Янка сидела в предбаннике, явно не шевельнувшись после ее ухода, и опять плакала. Мурка села рядом и обняла ее:
– Яна. Яночка. Ты мне объяснишь? Ты мне расскажешь?
Янка всхлипнула и сказала:
– Меня папа ремнем лупил за это… Ну, за то, что я хороню кукол. А потом и вовсе перестал их покупать. Но я, если их находила, ну, ничейных, выкинутых, все равно хоронила… Жалко же… Но на самом деле… Это не игра была.
Мурка затаила дыхание и зачем-то схватилась за коготок на шее. Янка судорожно вздохнула и попросила:
– Ты только никому не говори… Помнишь, я обещала рассказать про сестричку?
– Конечно, помню, – Мурка как сейчас вспомнила тесную примерочную и короткие обмолвки Янки. Отпустила коготь и покрепче обняла Янку. – Ты что-то ужасное помнишь из детства?
– Да. Вот слушай… Помню, мать осенью зачем-то повезла меня на дачу. Голые деревья, пустые дома. Мать была толстая, неуклюжая, ей было трудно нагибаться и топить печку… Мы там зачем-то прожили несколько дней, и каша на воде была такая невкусная, что я ею давилась, а мать меня била. И еще весь хлеб от сырости заплесневел. Потом у матери заболел живот. Болел и болел. Она вынула какие-то таблетки из сумки, но не сама стала пить, а дала мне полтаблетки, сказала, что так надо. Снотворное, наверно, потому что я выпила и потом не могла голову оторвать от сырой подушки. От окна дуло, и я мерзла, все время просыпалась, но не могла шевельнуться… Я помню обрывки: день, серый свет, а мать, тяжелая такая, ходит и ходит по комнате, пол скрипит, а она подвывает… Вечер, темно за окнами: она стоит на четвереньках на мокром черном полу и качается… А ночью… – Янку заколотило, и Мурка обняла ее крепче: – Я глаза открыла и вижу, что на полу лежит какая-то грязненькая, голенькая крошечная девочка и шевелит ножками и ручками. У нее выпяченный такой, дрожащий животик и на нем что-то сизое болтается, как будто червяк из животика вылез… Живая, ей холодно на мокром полу… А от двери дует. Девочка разевает ротик и чуть слышно пищит. Я хочу встать, забрать ее, но на меня будто навалилось что-то тяжелое. А мать приносит громадную подушку и придавливает ею эту голенькую девочку. Прямо коленками встает на подушку. И плачет, но лицо у нее как из камня… А мне снится, что это меня придавили. Потом, утром… Утром я уже могла встать и подсматривала в окошко, как мать копает глубокую ямку под сиренью и потом осторожно кладет туда какую-то закутанную с головой куколку, я еще подумала, откуда тут на даче мой городской пупс… А потом вспомнила про девочку на полу и про подушку. А мать закопала, все заровняла, воткнула в землю какие-то цветочные луковицы… Вернулась в дом – я притворилась, что сплю. А она растолкала и заставила еще полтаблетки выпить… И я опять уснула. – Янка жалобно посмотрела Мурке в глаза. – Мне иногда кажется, что я все еще сплю и смотрю этот сон про девочку-куклу…