Какой уж тут выпускной. В небе – черное солнце, и на земле – не лучше… В голове муть и в сердце – тоска и «зачем-жить-все-равно-все-сдохнут». Утром по дороге в Академию Янка подвезла Мурку к школе и велела, если что, сразу звонить. Мурка – немножко голова кружилась от недосыпа и все происходящее казалось сном – поднялась в канцелярию, попросилась к директору. Та, нарядная, уже была на месте; выслушав Мурку, расстроилась, кивнула – и тут же аттестат и личное дело оказались у Мурки в руках. Все, свобода от школы? Не тут-то было: классная поймала и увела к себе. Через минуту Мурка уже пила чай в темном от растений на окнах кабинете и, как во сне, рассказывала, что будет поступать в Академию на специальность «Книжная графика». Рассказывала – и сама себя не понимала: чего это она разговорилась с чужой, аккуратной как карасик тетенькой, которая пару раз в неделю вела у них урок обществознания? И почему тетенька вроде как и понимает с полуслова?
Заныл телефон: отец.
– Ну, где ты? Я подъезжаю. Забыл из аэропорта позвонить.
– Я в школе. Тут рядом. Иду.
Раз десять по пути с четвертого этажа на первый пришлось пообещать, что «Буду заходить». Да зачем это им? А может, и правда зайти? Потом. Потом-потом. После всего… В другой жизни. Когда она правда станет студенткой Академии. Или еще кем-то.
Отца она ждала на подоконнике между вторым и третьим этажом. После того, что она увидела в запертой комнате, в одиночестве войти в квартиру не было воли. Совсем. Глядя на побитые ступени лестницы, на растрескавшуюся плитку, она ощутила, как тут же на подоконнике незримо пристроился Васька:
– Привет.
– Привет.
– А бабку-то ты убила.
– Да, – Мурка поняла это еще по дороге с кладбища, в воняющем химической клубникой такси. – Ну и что. Я не нарочно.
– Ты выглядела, как я. Ты была в моей одежде. Она подумала, что это я ей сказал: «Здравствуй, бабушка».
– Она обрадовалась. Тебе обрадовалась.
– Типа счастливая умерла? – Васька сморщил переносицу: – Я не хочу, чтоб ее рядом со мной зарывали.
– Я скажу отцу. Если он послушает. – Мурка увидела, как из темной арки во двор вошел отец и, не поднимая головы, грузно ступая, пошел к подъезду. Тоже казался немного похожим на паука без лап. – Отца жалко. И бабку жалко. То есть не ее… А девочку, которой она давным-давно была… И дочку ее жалко. И тебя.
Мурка посмотрела из колодца двора в небо – его виднелось совсем чуть-чуть, и было оно бледное, фарфоровое от жары. Плоское, как потолок. Как лист дорогой бумаги. Может быть, надо взять и нарисовать врезавшуюся в память легкую девочку Элю, и тогда бабке где-то там станет полегче?..
– Здравствуй, – буркнул отец. – Ключи принесла? Давай.
– Васька не хочет, чтоб ее рядом с ним хоронили, – сразу сказала Мурка.
– Васька? А может, ты? – тяжело взглянул отец, забирая ключи.
– Васька и я – это одно и то же.
– А ты совсем тронулась, как я посмотрю. – Отец отвернулся и стал подниматься к дверям квартиры. – В дурку тебя сдать, что ли?
– Матушку-то что свою вовремя не сдал? – Мурка сползла с подоконника и, как привязанная, пошла за ним.
– Знаешь, Марта, не нам ее судить. Сколько бед, скитаний, да еще ссылка, да еще национальность – это в послевоенном-то Союзе! Она ведь дочь врагов народа, родители в лагерях сгинули, могил не найти – как она выжила вообще, я не знаю. Потом вроде замуж вышла, я появился – так потом дочка инвалидом родилась. Тут кто угодно с ума сошел бы.
– Ты у нее дома вообще бывал в последние годы?
– Нет, и это моя вина. – Отец вставил ключ и провернул замок. – С другой стороны, все вы, бабы, ненормальные…
От щелканья металла Мурку прохватило холодом. Отец толкнул дверь – и сморщился от затхлого запаха. Помедлил, не решаясь переступить порог. В линии его напряженных бровей мелькнуло что-то растерянное, Васькино.
– Погоди, пап. – Мурка взяла его за рукав; тут же отпустила под мрачным взглядом. – Ты знал, что там у нее в запертых комнатах?
– Это ж чужие комнаты. Квартира коммунальная.
– Ага, коммунальная. Врала она. Я вчера открыла… Одну. Увидела, что там… за соседка живет. А в той, которая досками заколочена, – там что, еще хуже?
– Да ну тебя. – Отец переступил порог и щелкнул выключателем. – Ну и вонь… А что хлоркой воняет? Да, точно, помойкой и хлоркой… Иди, окна везде открывай.
– Я еще вчера все открыла. – Мурка смотрела на ключи, всунутые в замок приоткрытой в сумрак двери. – Тут всегда так пахнет. Пап, ты ж до того, как на матери женился – тут ведь жил? Как же ты не знал, что это вовсе не соседские комнаты, а бабкины?
– Да я в пятнадцать уже в Москву сбежал от нее, сама понимаешь, с сестрой-инвалидом жить не сахар, ну и дядька Федя, отцов брат, меня в Москве в нефтяной техникум пристроил, – отец тоже смотрел на приоткрытую облезлую дверь и не спешил подходить и заглядывать. – А летами я тоже сюда не ездил, экспедиции, Геленджик-Сочи, бабы, то, се… Нет, – он опять поморщился. – Грязища, жуть. Ночевать тут нельзя. А тут на четвертом этаже вроде гостиница есть?
– Вроде. Только не гостиница. А секретный бордель.
– Так оно даже и лучше! А ты-то откуда знаешь?
– А вот знаю. Видел, как подъезд вычистили? Пароочистителем отмывали. – Нет, это правда все во сне. Это только во сне можно разговаривать с отцом про бордель. – Дорогое заведение.
– Ты что, там подрабатываешь? – резко повернулся отец.
– Не гожусь. – Мурка едва удержалась, чтоб не сказать правду, мол – да, картиночки рисую. – Ты на меня посмотри. Я не товар.
– Плюгавенькая, да, – успокаиваясь, кивнул отец. – Мать твоя курила, сучка, когда тебя носила, таблетки всякие жрала… Я думал, ты без глаз родишься… Ну, что там? – Он решительно шагнул к облезлой двери и рывком ее распахнул. Замер. Потом выдохнул: – Verfluchte Hexe… Катька… Фу! Мать-перемать…
– Пап, давай уйдем отсюда, – взмолилась Мурка. – Вон пакет с белым узлом бабкиным заберем и уйдем.
– Нет, – отец с порога смотрел в сумеречную комнату. – С этим ж надо что-то делать… Сюда даже уборщиков не вызвать… Хотя… Это ж… Просто старый… Хлам.
Ага, хлам. Мурка не хотела подходить. Хотела – выскочить вон и убежать на солнечную сторону улицы. И никогда не возвращаться. Но подошла и из-за локтя отца посмотрела в сумрак – и снова дернулась.
Посреди комнаты стояла девочка в парике с громадными синими, пыльными бантами. В платье, как у Мальвины. Вокруг – игрушки. Много игрушек. Старых и не очень. У стены – старинная детская, с никелированными шариками, расстеленная кроватка с пышными, серыми от пыли подушками. Никель шариков тускло поблескивал из-под аккуратных, пушистых шапочек пыли. Вчера Мурка тоже, как контуженая, смотрела на эти серенькие шапочки – чтоб только не смотреть в лицо девочке, – на черно-белую, крупную фотографию дауна, приклеенную к лицу детского манекена.
Сейчас Мурка разглядела подробности: в распахнутом шкафу с покосившейся дверцей виднелись еще платья, пальтишки, внизу стояли сапожки и туфельки; на полках что-то было разложено в аккуратные заросшие пылью стопочки. На письменном столике у окна – детские книжки, большая ваза с конфетами – конфеты все не влезли, видно, бабка носила их сюда много лет – разложены были парочками по всему столу. Ярко поблескивали новые фантики двух карамелек «раковые шейки».
Вчера ей, впрочем, хватило одного взгляда на пыльную девочку в полумраке. Ее трясло так, что, когда она вылетела из квартиры, судорожно заперев за собой дверь, на лестнице – оступилась, упала и разбила коленку. Две поднимавшиеся на работу к Мите нарядные, свеженькие, немного знакомые девки сочувственно помогли подняться и присесть на подоконник. Боль и приторное сочувствие девок заставили Мурку очнуться и взять себя в руки. Она сказала, что все в порядке, хотя джинса на коленке намокла от крови, встала и, хромая, пошла вниз – в аптеку на углу. Можно бы пойти и вверх, к Мите – но уже поздно, дело к вечеру, он встречает гостей. Нельзя. Никто нас не любит просто так – и Митя испытывает к ней симпатию лишь потому, что она не лезет не в свое дело, не мешает бизнесу и просто рисует, что требуется. А если она ввалится сейчас с этим кладбищенским дурдомом в голове, с разбитым всмятку коленом, капая кровью на розовые ковры… Ой, нет. Но на первом этаже из однокомнатной квартиры вышел секретный охранник «заведения» Петя:
– Че стряслось-то, художница? Расшиблась? Иди сюда, аптечка есть…
– Да не, все нормально… Дохромаю.
– Ну смотри… А бабка твоя где?
– Все. В морге.
– …Че?! Я ж вчера утром ей в такси грузиться помогал? Самосвал пластмассовый волокла, говорила, к внуку едет?
– Васька под машину попал уже как год назад. Вчера день памяти был. Вот на могилке она… И все. Жара. Я там была. Все, Петь, не могу, пойду я…
В синем вечернем дворе, откуда ушло солнце, было прохладно, и Мурка начала соображать ясней. Позвонила Янке и сказала честно:
– Янка, ты где? Я упала и разбила коленку. Заберешь меня?
В машине Мурка рассказала ей все – как будто Янка правда старшая сестра. Янка пару раз задрожала во время ее рассказа, но не расклеилась и руль держала крепко, только костяшки побелели. Поцеловала в лоб и в глаз, остановилась у аптеки, сбегала и вернулась с пакетом – бинты, лекарства. Дома загнала в душ, принесла пушистое полотенце и пижамку со щеночками, потом грамотно обработала и забинтовала распухшее колено, увела в постель и принесла травяной чаек с молоком и чем-то таким, от чего в Муркином уме тут же выключили свет.
Полночи-то она проспала… Вроде. От собственного тоскливого мяуканья очнулась у Шведа на руках, в одеяле – забарахталась. Янка наклонилась откуда-то, поцеловала – опять в глаз. И Швед поцеловал – в другой:
– Спи, котенок, спи.
И стало спокойно и смешно своему испугу: с котятами не занимаются сексом, их просто любят: гладят и целуют, любуются и берегут. Просто. Иногда – очень любят. Вот и у Янки со Шведом к ней – такая любовь, нежная. Как к котенку. Остаток ночи она провалялась между ними в их громадной постели. Швед дрых, большой и рыжий, от него шло такое светящееся золотом тепло, что наполняло всю комнату; Янка дремала, посапывая; сама Мурка тоже временами задремывала. Теплые, живые. Дышат. Милые. Лето, город и Нева за окном… Тоже – живые…
– …Марта, очнись. – Отец взял ее за локоть и отвел от облезлой двери. Аккуратно запер дверь и сунул ключи в карман.
– А там? – Мурка показала пальцем на заколоченную досками дверь.
– Да хер с ним, – мрачно сказал отец. – Даже смотреть не хочу. Найму узбеков и мусоровоз, вычищу все, и это, как ты сказала – пароочиститель? Обдерут пусть все до кирпичей, потом ремонт, чтоб все шведское, белое – и продам к чертовой матери… Пять комнат на Кирочной – да это приличные деньги…
– …Пап, она знала немецкий?
– Да. Да и я маленько знаю… Но она скрывала.
– Почему?
– Ты что, советскую историю не знаешь? Да ну его, этот немецкий; она, в общем, на нем ругалась больше: «Аlso hast du versagt», типа «Чтоб ты провалился».
– Она что, ненавидела тебя?
– Да нет. Скорей, она просто по-людски говорить не умела, ругаться только. Ее жизнь так научила: молчать и таиться, если все хорошо, чтоб не отняли; и ругаться в крик, если что не по ней. Ну, и нервы ни к черту. Такая судьба…
– Где она родилась? В Тарту?
– Да. Потом – ссылка, за Урал… И не твое все это дело, Марта, ты ей… Ты ей – никто. Так, Марта, – он взглянул мрачно, исподлобья. – Не хотел по телефону, думал, приеду как-нибудь… Короче. Тебе в марте исполнилось восемнадцать, так?
Мурка хотела сказать, что да, и что еще она сегодня – а выпускной вечером не для нее теперь – получила школьный аттестат, и теперь можно будет подавать документы… Но почему-то только кивнула. Голые руки покрылись мурашками.
– Регистрацию я тебе временную продлевать тут не буду… Вещи забирай – и все, счастливого плавания. Вырастить я тебя вырастил, имя-фамилию дал, денег еще переведу немного на первое время – и давай, чтоб тебя в моей жизни не было. Хватит. Ты мне не родная, в общем – никто, а у меня еще свои детки есть, маленькие. Поняла?
– Нет, – честно сказала Мурка.
– Ты – не родная, – почти нежно сказал отец. – Приблудная, нагулянная. Всю жизнь мне испортила – только за Ваську тебе спасибо, нянькой ему была, подружкой. Потому я тебе в эту зиму деньжат подбрасывал. А теперь – все, банк закрыт. Давай сама. Совершеннолетняя. Иди на все четыре стороны. Я так понял, ты у хахаля живешь? Да мне в общем и похер, где. Делай, что хочешь. Все. Да хоть к матери своей идиотке езжай и тоже монашкой заделайся! Ты мне не дочь, я тебе – не отец! Ясно?! Чужие мы. Теперь поняла?
– Поняла.
– Ну, так давай, – он сунул ей в ладонь пару красных бумажек, почти нежно закатал в кулак: – Держи. После похорон еще кину. Может быть. Деньги, как ни крути, – главное. – Он подвел ее к входной двери: – Порог, осторожно. Под ноги смотри. И еще главное – никому ты, если не родная, просто так не нужна… Ну, все: большому кораблю – большое плавание. Давай-давай, – он толкнул дверь. – Шагай.
За открывшейся дверью на площадке стоял охранник Петя. А за ним – еще один, ночной, Андрюша. Черные майки, широкие ремни, мускулы. Взгляды – стрельба на поражение.
Андрюша спросил:
– Вмешаться? Тебя обижают?
– Нет, – Мурка скорей переступила порог.
– А это чо за румяный хер? Дойч, чо ли?
– Папа мой… Бывший.
Андрюша и Петя переглянулись.
– Не родной больше, говорит. – Мурка, не оглядываясь на человека в дверях, обошла парней. – Все нормально, ребят, пойдем отсюда.
– Не родной – так не родной, – хрюкнул Андрюша. – Мой вот папахен тоже матери лапшу на уши вешал и вешал… Ничо, вырос и без него, уродца. Да не бледнейте, уважаемый, не тронем.
– Давай, бывший, пока, – Петя протянул ручищу и аккуратно прикрыл дверь перед лицом отступившего во мрак прихожей человека.
Они втроем зачем-то подождали, пока внутри перестанет щелкать торопливо запираемый замок. Переглянулись. Петя вздохнул.
– Иди, художница, – Андрюша кивнул наверх. – Дмитрий Гедиминович волнуются. Велят тебя пред светлые очи.
Мурка поправила рюкзачок и похромала наверх. Митя встретил ее в дверях, молча обнял, молча же, за руку, повел на кухню. Там сидела дежурная – крупненькая, розовая после душа, похожая на поросенка Алина, Мурка ее как-то рисовала специально, по заказу владельца подмосковного мясокомбината. Она пила чай с молоком и, мрачно шевеля толстыми губами, читала любовный роман. С буквами у нее было не очень. Митя ей чуть улыбнулся – и Алина исчезла вместе с книжкой. Мурка оказалась за столом, а перед ней – чашка крепкого кофе.
– Спасибо, Митя…
– Ты пей, пей… Малыша, что, Эльза Ивановна правда умерла вчера при тебе на Северном кладбище?
Мурка кивнула и зачем-то сказала:
– Она родилась в Тарту. А я всю жизнь думала, что она из глуши какой-то деревенской на границе с Казахстаном.
– Дело темное, советское, – Митя мрачно покивал. – Репрессии, расстрелы. Беженцы, ссылки. Семья скрывалась, наверно. У меня отец вот тоже скрывал, что поляк, Геннадием себя называл. Тоже через ссылку прошел, в Среднюю Азию… Змей ловил, чтоб выжить, гюрз. Яд сдавал…
– Жуть.
– Нет, жизнь. Так что вообще не удивляюсь, что Эльза Ивановна скрывала свой немецкий, как могла. Странно, что фамилию сохранила.
– Он сказал, что не мое дело.
– «Он»? Отец?
– Говорит, не отец. Говорит, мать меня нагуляла. Не от него. Говорит, хватит, вырастил – и все, вали, раз не родная. Ну, они с бабкой всю мою жизнь меня нагулянной считали.
– И ты – тоже так считаешь?
– Я не знаю.
– А что думаешь?
Мурка пожала плечами:
– А я-то что докажу? ДНК-тест? Да ну его. Не родной – значит, не родной. Только… – Она вытащила телефон и нашла фотку девочки Эли: – Вот посмотри. Бабка в детстве.
Митя посмотрел. Поднял взгляд на Мурку. Еще посмотрел в телефон. Вернул:
– Одно лицо.
– Говорят, это она меня Мартой назвала… Ой, да ты ж не знаешь, как меня зовут!
– Ну почему не знаю. Это ж вопрос нашей службы безопасности. Все про всех жильцов знают: и грешки, и потрошки, и стаж на последнем месте работы… Ох, Малыша, но имя – это ведь не так и важно. Что делать-то будешь? Он же, как я понял, тебя из дома выгнал?
– Ну и что.
– Куда ж ты пойдешь?
– К друзьям. Я и так у них уже живу.
– Это не дело, – Митя налил себе полчашки чаю и долго-долго, хмурясь, его пил. Потом взял телефон: – Але? Андрюша? Машину мне скоренько, пожалуйста. …Да, ты за рулем. Все, жду.
Мурка допила кофе, разглядывая переплетение нитей на жесткой от крахмала тканевой салфетке. Идти в Академию, порисовать гипсы? Ехать к Шведу? Свобода… Да куда ж спрятаться от этой свободы…
– Ты не дрожи, – ласково сказал Митя. – Вот что, Малыша моя. Я ж все равно живу тут и всегда должен находиться… На рабочем месте. А на Петроградке-то у меня квартирка брошенная. Вот сейчас туда поедем, все тебе покажу… Там солнечная сторона, для твоей графики – самое то. Поняла? Живи, сколько хочешь… Родная, не родная – какая разница…
Ночью Мурке снились страшные сны. Будто она не может пошевелиться, а девочка Эля вплетает ей в косы пыльные синие ленты и шепчет:
– Ты должна была быть моя, моя! Не бедная больная Катенька, а ты! Понимаешь? Ты должна была быть моя!
Спас, конечно, Васька. Оттолкнул белую Элю в черном пионерском галстуке, схватил за руку, и они убежали бегать по зеленой солнечной траве. Только под травой была земля, земля, земля – а в ней прямоугольные замаскированные люки в какие-то то черные, то светлые бездонные шахты…
Она проснулась – у Шведа в квартире, в комнате с реквизитом, на своем уже обжитом черном диване. Она и сама для Шведа – реквизит. Ну и что. Да у нее отроду таких друзей, как Швед и Янка, не было. Даже если б она в самом деле была не девчонкой, а подобранным ими бродячим котенком – и то было б счастье… Котята глупые, верят, что у них дом есть, хозяева добрые… Котята милые, их все любят… Котята – умные.
Вчера Митя все ей показал в «квартирке брошенной» – трехкомнатное сложное, необжитое пространство, заставленное антиквариатом, в новом доме на Большой Посадской, сказал:
– Живи, сколько надо! Живи навсегда!
И временно зарегистрировал как «племянницу» с одним условием: никаких знакомых не водить. Представил охране, и Мурку тут же сфоткали и внесли в реестр жильцов, а приехавшую на такси молоденькую сестру Нозы с пластмассовым ведром, набитым средствами для уборки, в реестр «сервис». Этой сестре было лет пятнадцать, и по-русски она почти не говорила – Митя сказал, что это в ней самое ценное. Квартира казалась больше похожей на салон антиквариата: стеклянные стеллажи, картотека, компьютеры, видеокамеры; коробки, запакованные картины – но силач Андрюша под руководством Мити быстро освободил одну комнату, оставив только мебель: столик с мозаичной столешницей – для рисования, пару дворцовых стульчиков с гнутыми ножками и обитый голубым атласом диванчик в стиле ар-деко. Получилась комната для принцессы, и Мурке стало тепло на душе и тревожно, как Золушке. Митя, улыбаясь, уехал, а тихая темненькая девочка в розовом платочке до вечера отмывала полы, мебель, запылившиеся сокровища, потом Мурка вызвала ей такси – и наконец осталась одна в новом своем дворце.
И вдруг перестала понимать, куда себя деть. Посмотрела на картины на стенах – сплошь, обоев не видно, а сюжеты – в основном натюрморты. Поразглядывала отороченный мрачными золотыми каемочками фарфор в стеклянных стеллажах. Попила чайку на кухне из австрийской, золоченной внутри и с амурчиками снаружи чашки. Постелила себе на атласном диванчике, поплескалась в беломраморной ванной. Легла. От паркета пахло мастикой. В серебряных сумерках было видно картины в соседней комнате, и казалось, что на богатом, аж яблоки выкатываются в явь, натюрморте шевелятся дохлые зайцы… И на соседнем полотне жабры у большой рыбы двигаются, и глаз, круглый, пронзительный – смо-отрит… Мурка отвернулась к атласной спинке дивана, закрыла глаза. От атласа пахло пылью и сухими апельсиновыми корками. Перед глазами из тьмы проросла чахлая, бледно-зеленая трава, которую приминали шаги кого-то невидимого, грузного… Чтоб не смотреть на эту ужасную траву и не вспоминать бабкин полуботинок без шнурков, она открыла глаза и опять уставилась в серо-голубой атлас обивки диванчика. Сквозь тишину квартиры слышались звуки извне: гудение в трубах, далекое шуршание и вибрация лифта, чьи-то шаги наверху, а с улицы, как с той стороны мира, шорох машин, неразборчивый плеск голосов, визгливый лай собачонки… Ой. Шаги. Так близко, как не должно быть – она рывком развернулась, тараща глаза. Никого. Тишина. Серые сумерки и картины далеко, за серыми провалами двух комнат, на стене. Это все нервы. Она легла на спину, подтянула одеяло к подбородку и закрыла глаза: опять шаги. Наверху. Да, точно, люди ведь живут наверху… А девочка Эля подкралась неслышно, на цыпочках. Подкралась и села на край диванчика в ногах, примяв ломкое накрахмаленное белье, вздохнула и… Мурка взвилась, вскочила – разумеется, нет никого, – дрожа, не сразу попав ногой, влезла в джинсы, натянула майку и, схватив рюкзачок, вылетела из квартиры.
Швед и Янка ехали со съемок, им легко было подхватить ее на Каменноостровском. В знакомой белой машине, салон которой по самую крышу заливало золотое сияние Шведа и нежный лимончиковый аромат Янки, Мурка мигом успокоилась.
– Рановато одной-то оставаться, – проворчал Швед. – И ты хоть расскажи, что за Митя?
– Митя мне помогал зимой, когда совсем туго было. Рисунки покупал.
– Да кто он такой-то? Замуж не уведет?
– Ха-ха, – мрачно сказала Мурка. – Меня – и замуж? Не дождетесь. Кому я нужна такая. А Митя – ну, Митя… Он… Бывший реставратор. В Эрмитаже работал. Ему почти что шестьдесят лет, он ростом примерно с меня, хрупкий, носит лиловые или зеленые бабочки, шелковые жилеты и красит ноготки черным лаком. Понятно?
– Куда уж понятней. А что за квартира это у него?
– А квартира… Новая… И – да, никто там не живет. Только полно дорогущих ваз, статуэток, картин старых и всего такого.
– Ага, – понимающе кивнул Швед. – Где реставраторы – там и фальшак. А где фальшак – там и денежки. Понятно тогда, откуда у него квартирка на Посадской. Ну да это не наше дело. Тебе там понравилось?
– У вас лучше. Там пусто, только вещи, и страшно. Призраки ходят.
– Откуда? Дом-то новый. А ты что, призраков видишь?
– На самом деле? Нет. Так, над воображением контроль теряю. А ты, Янка, видела когда-нибудь призраков?
– Нет, – передернула плечиками Янка. – Я больше людей боюсь. Злые они. Ну, и темноты. Швед, а ты чего боишься?
– Жизнь потерять. Она у меня хорошая такая, – он сунул конопатую ласковую лапу Янке под юбку, погладил, похлопал нежно и скорей вытащил – переключить скорости. – А с мистикой у меня вообще-то плохо.
– По твоим фоткам этого не скажешь, – удивилась Мурка. – Голая ж мистика!
– Полуодетая, – промурлыкал Швед.
– А хоть в детстве ты чего-нибудь боялся?
– …Родителей, – помрачнел Швед. – Вообще ничего-ничего ни о чем, что стремно, нельзя было рассказывать. Не поверили б, а если поверили – убили б, наверно… А мистика в том, наверно, что я вообще выжил: я, девки, лет в одиннадцать обожал гулять по стреле строительного крана: ветер, голубой свет, далеко видно, людишки внизу как муравьи. Высоты не чувствовал, одна страсть и радость. Ну, запалили, конечно: куртка-то, штаны – в мазуте. Отец так отлупил, что больше я ему по жизни вообще ни слова не сказал. Как лазил – так и лазил. Потом кран, как стройка кончилась, разобрали, увезли. Я ревел, честно, будто с братом прощался. Потом ничего, привык. Но на громадные краны над новостройками я до сих пор с нежностью смотрю. Правда, не полезу ни за что. Пусть эти нищеброды городские лазят, у кого жизнь пустая… Я лучше в горы. С друзьями, со снаряжением, с грамотной страховкой. Ох… Как вспомню эту синюю пустоту внизу – а подошвы-то у детских дутиков скользкие… Не, жуть. А в детстве казалось – фигня какая… Так что, в общем, отец, наверно, прав был. Но выбрал не ту форму высказывания. А ты, Янчик, чего в детстве боялась?
– Родителей тоже, – подумав, кивнула Янка. – Особенно мать, хоть и плохо совсем ее помню. Ну, мне шести не было, когда она исчезла, но до этого я ее боялась – не передать словами, насколько. От нее всегда странно пахло. Ну, как будто аптекой. Ненавижу аптеки… А отец… Он далекий такой всегда был. Боялась. Нет, меня никто и пальцем не трогал, но… Сама не знаю. Потом, как мать ушла, боялась, что или отец исчезнет, или бабушка пойдет в магазин и не вернется, или что я сама потеряюсь как-то… Отцу вот рассказывать точно ничего было нельзя. Маленькая была – рассказывала, а на все один ответ: «сама-дура-виновата»!
– И я – тоже родителей боялась, – помолчав, сказала Мурка. – Они собачатся, орут, а Васька плачет, и спрятать его от них некуда… Плакал. Да ну их. Забыть.
– А я б не забыл, – мрачно сказал Швед. – Я за то, чтоб зло было наказано.
– Я уж бабку наказала, мне хватит.
– Ты правда думаешь, что она с испугу померла? Что увидела не тебя, а Ваську?
– Я не знаю. От всего вместе. Больная ведь, старая была. Срок вышел. «Liebe Elsa, Herzlichen Glückwunsch, Ihr Verstorbener»…
– …Чего?
– «Сердечно поздравляю, вы умерли»…
– Фу, какая гадость, – поморщилась Янка. – А ты что, знаешь немецкий?
– Нет.
– Но ты ж говоришь?
– Переводчик в телефоне есть, вот, читаю. Но вообще, конечно, Швед, ты прав, мстить есть за что. Особенно матери, святоше этой: как-то я зимой, классе в пятом, мчалась поздно из художки, и в темноте мужик вонючий, громадный поймал, в подворотню затащил, зажал – не трахнул, конечно, потому что на мне штаны на лямках были, знаете, детские зимние, шуршащие, да и я орала и царапалась – он изматерился весь, плюнул и отстал. Я домой бегом, и шапку-варежки потеряла, и сумку с рисунками, слезы и сопли – а она: «Ах ты тварь такая, хороших девочек не лапают, вот вела бы себя прилично, никто бы и не пристал! А краски мы тебе новые покупать не будем, и так сколько денег на твою пачкотню уходит, все, рисуй теперь соплями!» – Мурка зло передернулась. – Тоже больше ничего не рассказывала. Смысла нет: как у тебя, Янк, у них на все – «сама-дура-виновата».
– И теперь по жизни мы все сами да сами… Может, так и надо?
– С детьми-то? – буркнул Швед. – Да это все равно что предательство.
– И ты до сих пор с ними не разговариваешь. Месть это или не месть? – задумчиво спросила Янка. – Отец тебе не звонит, ты сам ему – тоже.
– Сказать-то нечего. Мать вон звонила на днях: как дела да что кушаешь… Надо это мне? – Швед вздохнул. – Почему они не умеют иначе? Все детство ждешь от них каких-то важных слов, а для них главное – что я покушал, какой ремонт сделал, что купил. Для них вещи – главное.
– Ей просто важен сигнал, что ты в порядке, – усмехнулась Янка. – Ох, вот мне бы папа позвонил… Или бабушка. Швед, ты на них не злись. Ну, достались такие, что поделаешь. То поколение правда барахло очень любит. Типа если шкаф забит тряпьем, так и все в порядке…
Мурка вспомнила бабкину квартиру, передернулась и кивнула. Может, заваливая игрушками, конфетами и детской одеждой комнату с манекеном дочери, бабка воевала со смертью? В смысле, если есть вещи, то все в порядке, никто не умрет?
Янка вздохнула:
– У меня вон никого, у Мурлетки – все равно что никого, а тебе – позвонить достаточно.
– Сигнал послать? – хмыкнул Швед. – Янка, ты просто слишком добрая. Ну, да, неправильно это, конечно, что нет нормальных отношений. Я-то что сделаю? Поздно уже.
– Это мне поздно, – вздохнула Янка. В глазах у нее отражался красный огонек светофора, когда пришлось остановиться на перекрестке. – А вы…
– Меня прогнали, – напомнила Мурка.
– Дай ему время. Он все поймет, – пожала плечами Янка. – Может, уже понял. Представляю, каково ему. Да еще похороны… Да ладно-ладно, ты скажешь, что он сам заслужил, и будешь права, но… Может, простишь?
– Сейчас – не могу.
– Ты только не тяни. А то отцы… Ну, в общем, жизнь человеческая уязвима. Надо успевать делать что-то хорошее. И родители и дети должны… Ну, если не дружить, то хотя бы нравиться друг другу. Так бывает, я видела… – зажегся зеленый, но отразиться в Янкиных глазах светофор не успел: Швед мягко тронул машину с места. Янка оживилась: – Мурлетка! Давай, вот вступительные сдашь, и, может, нам съездить в этот, как его, Подпорожский район? В леса? А, Швед? Там это… Деревянное зодчество. Ладога, Онега. Пейзажи. Русский Север. Мы пофоткаем, а Мурке надо с матерью поговорить. Пусть правду скажет: нагуляла или нет.
– Да какая уже разница? Он же сказал: «Иди вон»!
– Психанул просто. Да он не такой уж плохой мужик, – проворчал Швед, поворачивая с набережной во двор своего замка из коричневого финского кирпича. – Растил ведь тебя, хотя и не знал, родная ли. Помогал. Деньги в Нижневартовске зарабатывает. Чего этого дурака дочери лишать. Хотя думай сама, конечно. А так-то я б на север на недельку съездил. Фактура, да. Монастыри, церкви деревянные, фольклор… Только машина другая нужна. И резиновые сапоги.
Заныл телефон: отец. Мурка сбросила звонок и внесла номер в черный список. Простить – это слишком сложно. Потом когда-нибудь… Через минуту, уже на стоянке, телефон заныл снова: мать. Сговорились они, что ли? Мурка ответила:
– Але.
– Але!! – радостно позвала мать. – Доча, а что, бабка умерла, что ли?
– А что ты радуешься, христианка?
– Да при чем здесь это! Мне ж даже дышать легче стало!