ЕГЭ она сдала очень классно, сама от себя не ожидала. Вот просто замечательно сдала литературу и историю. Даже математику – хорошо, хотя она не нужна для поступления. Но художник ведь должен понимать геометрию? Так, со школой все. Осталось получить аттестат, и можно подавать документы. Ну и выпускной… Швед покраснел и выпучил глаза:
– …Какие-какие «Алые паруса»? В эту толпу тебя, такую… Такую дюймовочку? Нет. Я за тебя отвечаю. По телику посмотришь. …Что? В ресторан с классом? На лимузине? Ты знаешь, какая там биофлора, на сиденьях этих лимузинов? А ресторан? Дешевое шампанское и продукты неизвестно с какой скотобазы? Гнилые апельсины? Грязные скатерти и озабоченные одноклассники? Нет. И все.
– Но… Швед, ты шовинист и собственник.
– Собственник. Однозначно. Значит, мы вот как сделаем: пойдем с Яночкой к тебе в школу на вручение аттестатов. Сфоткаем и тебя, и все, на что пальчиком покажешь. Только, чур, ни с какими Марь Ваннами и Петями-Машами не обниматься. Потом – тебя за ручку – и вертолетная прогулка, ок? Фотосессия в Стрельне – ок?
– Это дорого!
– Ты дороже. А потом в ресторан – Яночка, ты выбери, ага?
Янка тихонько смеялась. Швед не выдержал и весь вспыхнул золотым смехом:
– Ох, девки, как же я вас обеих люблю! …Ой. Мурка, Янка. А вот мне сейчас показалось… Что вы здорово похожи вообще-то. Или не показалось… Брови одинаковые точно, веки… Поворот головы… Масть только разная.
Мурка посмотрела на золотую Янку, потом на Шведа:
– Да ладно. Янка – красавица, а я кто? Мышь!
– Нет. Ты – красивый, но очень худой и смешной котенок, – пожал плечами Швед. – Вот посмотришь, какая ты еще станешь красавица. Я-то вижу. Правда, Янка?
– Правда. Я тоже вижу. С тобой все в порядке, ты просто страшно худенькая и расти не хочешь. То ли девочка, то ли мальчик. Тебе сейчас так надо. Так что не подгоняй природу, все само собой придет.
Швед глянул на часы и вскочил:
– Ага!! Так, ненаглядные, а что вы расслабились? Кошка, давай-ка, собирай: оба кэнона, объективы TS сверхширокий, RF двадцать восьмой, EF семидесятый… Все в серый кейс. Остальное как обычно. У нас сегодня приватная съемка в Юкках, сорокалетняя пара в саду и в спальне… Янка, ты поедешь как стилист и гример, собирай свои сундучки: там баба страшная, а в сказку хочет. Живо, обе! Шевелитесь!
Да, Швед любит командовать. И еще он циничный и брезгливый. Нельзя, чтоб он проведал, откуда Мурка в их жизнь свалилась, – бабкина квартира убьет все. Если Швед узнает про черную плесень на кухне и вонючие узлы, выгонит, наверно… Мурка перестирала всю одежду, которую забрала от бабки, по два раза. А половину выкинула. Еще и потому, что вместо старья Янка помогла ей завести хорошие вещички.
У нее полно было знакомых стилистов, дизайнеров одежды, владельцев бутиков – и все эти модники звали Мурку Янкиной куколкой или Янкиной сестричкой, радовались ее микромодельной внешности. А Янка вроде бы и правда играла в куклы: между делом наряжать Мурку и фоткать эти кукольные луки стало у нее пунктиком. На стойке с Муркиной мелкой одеждой становилось все больше платьиц, сарафанчиков, кружевных подъюбников, корсетов, а Янка рылась во всяких стоках, дизайнерских секонд-хендах, старых коллекциях; добычу отдавала дизайнерам перешивать на Мурку; если брала в бутиках для съемок что-то напрокат для клиентов, то прихватывала что-нибудь мелкое интересненькое и для Мурки, и дома фоткала ее, пока Швед не начинал ворчать, что их детсадовский косплей и чириканье мешают ему сосредоточиться. Но несколько работ с куколкой в аду он, мрачно понаблюдав за их девчачьей возней с нарядами, тоже сделал: тяжелые это были фотосессии и результат шоковый. И то платьице они с Янкой, подумав, чинить не стали – еще и рваное пригодится, не давать же Шведу еще одно пластать…
После этих съемок ее неприличные рисунки для Мити стали такими, что клиенты встали в очередь, а Митя вздрагивал и потом бродил по номерам, мучительно решая, какую картинку пустить на продажу, а какую оставить на стене для пользы дела – постоянные гости огорчались, если видели, что картинку меняли. Владелец заведения заказал серию работ для своих высоких покровителей, а те захотели еще. Одному потребовался чуть ли не весь «Декамерон» в рисунках для дачи на Корсике. Митя купил Мурке дорогущую итальянскую и японскую бумагу, французскую акварель и колонковые кисти. Багет некоторых картинок покрывали сусальным золотом. Бизнес цвел так, что Мурка через день прокрадывалась мимо бабкиной квартиры на четвертый этаж и несколько часов рисовала то в крошечной квартирке у Мити, то на кухне – в зависимости от погоды за окном. Митя перестал кормить ее пирожными и заказывал фрукты из Таиланда. И еще для пользы дела натаскал откуда-то толстых дореволюционных альбомов по искусству и французских арт-буков. И даже сводил разок по знакомству в особое хранение Эрмитажа…
И еще после этих кукольных, игрушечных Янкиных съемок – панталончики с кружевами-юбочки-оборочки-нежные ткани, – которые происходили-то, в общем, просто так, между делом, для удовольствия, Мурка, странное дело, почему-то уставала больше, чем после любого экстрима под камерами Шведа. Трудно быть девочкой. Трудно быть объектом, если ты сама художник. Трудно, когда тобой любуются… Трудно, когда Янка так внимательно смотрит, говорит ласковые слова, а в глазах у нее рождается странная тоска.
– Что ты хочешь во мне увидеть? – не выдержав, однажды спросила Мурка.
– Не знаю. Но мне кажется, ты правда на меня похожа.
– Ну, в общем, да, – признала Мурка, потому что глупо отрицать явность, выраженную в линиях и пропорциях лиц. – Не слишком, но сходство есть. Можно сойти за двоюродных каких-нибудь… Только мы разного цвета.
– Ты серебристая, как луна, – улыбнулась Янка. – И худышка. Странная какая игра природы… А ну и что. Мне нужна сестренка. И все.
И Мурка позволяла ей себя баловать. С Янкой весело кататься по городу. Весело заходить во всякие подвальные магазинчики с редкостными, чудесными одежками, бусиками и туфельками, весело, когда Янка в магазине обнимает ее за талию и говорит своим знакомым: «Девочки, а вот мне для сестренки нужно что-нибудь чудесное!», весело заходить в кондитерские и кофейни, весело, когда утром выйдешь на кухню, а Янка, благоухающая лимончиком и свежестью, притянет и поцелует в глаз или в щеку… Но немножко неловко, ага. И устаешь – но, может, Мурка не привыкла кому-то нравиться? Или ей, которая сама всегда была старшей сестрой Ваське, невмоготу быть младшей?
Еще интересно было ездить с Янкой на детские съемки: там Янка превращалась в добрую фею, что-то шептала малышам, причесывая; напевала, шутила, мурлыкала, каким-то неведомым образом создавала в кадре волшебный мир, – а Швед ловил на снимок маленьких бессмертных существ с ясным, полным тайн взглядом, а не капризных человеческих детенышей. Однажды пришлось снимать такую противную, настырную, полыхающую румянцем пятилетнюю хрюшку, что Швед хотел даже от съемок отказаться, так дите выло и ныло. Но Янка пошепталась с мамашей, поиграла с девчонкой, успокоила ее, мимоходом перебрала весь радужный ворох детских платьев, поколдовала: «Свет-цвет-фокус-ракурс!» – и из кадра глянула сероглазая и нежная бессмертная душа, ребенок эльфов. Правда, колдовство? Янка, сияя энергией и радостью, пожала плечами:
– Да они ведь для этого и фотографируются, нет? Хоть на миг поверить в то, что бессмертны? Ну да, девчонка страшненькая, не повезло; к пятнадцати-двадцати еще страшнее станет, но вот будет смотреть на эти фотки и утешится, всерьез поверит: вот, мол, я какая на самом деле! Нежная душа!
– А там и снова вам позвонит, – усмехнулась Мурка.
– Ага, – просияла Янка. – Потому что мы со Шведом умеем вот это, чего другие фотографы не умеют. Немножко рая на грешной земле, да?
– Раньше люди верили, что рисунок или фотография похищают их душу.
– Тогда мы все бездушные, – усмехнулся Швед. – Да ну, Кошка, на кой кому бы то ни было человечья душа? Добра-то. Нервы, страхи, иллюзии. Суета, в общем.
– То, что удается Шведу в них сфотать, в сто раз лучше, чем они настоящие, – добавила Янка. – Иллюзия, да. Совсем другая история про них, другой сюжет жизни.
– В смысле, они увидят на фотах себя лучше, чем есть, и им захочется стать такими – получше?
– А разве нет? Но дело еще глубже, ведь… Ведь все хотят бессмертия, – серьезно сказал Швед, медово и ласково взглянув на Мурку. – Понимаешь, котенок? За это ведь они и платят. В кадре-то умереть нельзя. А если там человек еще и в самой лучшей своей ипостаси, да еще и в пространстве, смахивающем на его заветную мечту… Пусть радуются.
– Может, мы правда лучший мир фотографируем, и в нем лучших, чем они на самом деле есть, людей, – Янка старалась быть серьезной, но от радости жить ее разбирал смех. – Ну, и нам от этого польза.
Польза явно была не только денежная. Три часа съемки и возни с чужим ребенком и с толком не знающей, чего хочет, богатой мамашей – даже Швед устал. Мурка устала бегать с волшебными зонтиками и объективами. Мамаша ребенка устала. А сама пятилетняя хрюшка к концу съемки стала смахивать на фарфоровую куколку – бледненькая, послушная, и уснула у матери на руках, едва та забрала ее, когда решили, мол, все, закончили… А Янка лучилась энергией.
На двух других детских съемках, куда пришлось с ними съездить, происходило примерно то же – дети превращались в бледных и послушных одухотворенных куколок, навсегда остававшихся в идеальном мире кадра. А Янка, упиваясь красотой, сияла.
Швед, как заметила, понаблюдав, Мурка, тоже питался красотой и смыслом. Неприкрыто и непосредственно. Когда он снимал кого бы то ни было – под конец съемки у людей сил почти не оставалось. Мурка сама после его съемок еле доползала до подушки. Швед, конечно, не заливался звонким смехом, как Янка, от преизбытка энергии, но глаза его становились медово-прозрачными, полными огоньков, лучились, а золотое сияние становилось заметно гуще.
Из бабкиной квартиры она забрала остатки своих вещей, хотя что-то – чашку и тарелку, постельное белье, старенький чайник – бросила. Противно. Хотела оставить бабке ключи, но забыла, они так и валялись на дне рюкзака. Однажды она видела бабку из окна лестничного пролета: старуха с двумя палками брела через двор по, казалось, трескавшемуся под ней асфальту, грузно, как паучиха, которой оборвали лапы, оставив только тяжелую, беспомощную тушку. На миг Мурка вздрогнула от жалости: бабке трудно ходить в магазин, в аптеку – и каково ей одной по ночам в загаженной, полной призраков и унылого прошлого квартире? Но эта жалость тут же растворилась в смердящих слоях бабкиной ругани, мата, ненависти. Даже когда Мурка ходила в детский садик, бабка находила для нее только гнусные слова, а раз, когда родители не видели, жутко больно ущипнула за бок «с вывертом». Она помнила, как, взахлеб рыдая, пряталась потом за развизжавшуюся, вечно воняющую аптекой мать, цепляясь за ее скользкое платье, а отец орал на бабку:
– Это же ребенок! Дура старая, ты пойми, это же пятилетний ребенок – чем она перед тобой виновата?
– Ведьма она, – поджимала губы неприступная бабка, странно и неловко отмахиваясь от отца черным ридикюлем. – И не твоя! Не надо нам в родове нагулянных выродков! Сучья кровь! Прогони их! Обеих прогони!
Вроде бы мать утащила ее, и что там дальше… Да неважно. Плохо было дальше, но, какая-никакая, это была обыкновенная жизнь: матери осталась от родителей двушка на Академика Лебедева, в старом мрачном доме, там они и жили втроем: мама была веселая… вроде. А отец, чем старше Мурка становилась, тем все больше отдалялся от нее, отстранял, все меньше говорил с ней – и никогда не называл дочкой.
Ну и что. Зато перед тем, как Мурке идти в первый класс, родился Васенька, крохотный, беленький и сразу – очень, очень нужный. Родной. Одно лицо с Муркой, на детских фотках – не отличить, все удивлялись. Мурка помогала матери, как только могла, забавляла, никогда не оставляла братика одного; мчалась из школы со всех ног, а в ранце лежала его любимая погремушка. Васенька принес отцу и матери покой. Ради Васеньки они старались, чтоб было «все как у людей», чтоб «у детей было все», и отец покупал Мурке ненужные игрушки, потому что она «хорошо занимает ребенка». Васенька был умничка, а она радостно рисовала для него картинки и сочиняла сказки, разыгрывала с игрушками бесконечные приключения, кормила толстого тяжелого малыша с ложки и умывала. Когда его стали водить в садик и незачем стало торопиться из школы домой, она пошла сначала в кружок рисования, потом в детскую студию – а там и художка… Художка и Васька – вот это самое главное, самое лучшее. А родители… Мать превратилась в истеричку, везде рассыпала таблетки – отец орал: «Что ж ты делаешь, тварь, дети в доме!» Но отец тоже заводился с пол-оборота – хоть домой не ходи. И Ваську некуда было прятать от их свар или тяжелого молчания. Брат даже одно время ходил с ней в художку, сидел в уголке класса, рисовал танчики или мультики смотрел на всех по очереди чужих телефонах – ему не отказывали, он был втируша и лапочка, бегал воду менять, карандаши точил, кисти мыл, скоблил палитры… Потом отец нашел работу в Нижневартовске, и в доме стало тихо. А когда он вдруг приезжал на неделю, на две, то был щедрый, богатый, веселый – папа! – возил их то на кораблике кататься, то в Диво-остров, дарил деньги. Как-то даже купил им с Васькой ноутбук и еще Ваське велик, а ей мольберт-хлопушку и хорошие краски. Нормальная жизнь. Нормальная.
А сейчас отец не звонил. Может, ему бабка что-то наговорила? Ну пусть. Самой позвонить? Он подумает, что ей денег надо. А вот не надо! Митенькины «неприличные» денежки и то, что перепадало от Шведа, она прятала на карту. Мало ли что впереди. Эта жуткая одинокая зима многому ее научила. А вдруг она пройдет только на платное обучение? Тут взвоешь… Мать позванивала, но нечасто: требовала получать аттестат и сразу ехать в монастырь, а про Академию даже не думать. Эсэмэску прислала с подробными указаниями, как добираться. Швед посмотрел маршрут и карту, возмутился:
– Она что, хочет, чтоб последние полсотни километров ты пешком прошла? Это ж глухомань какая-то дикая! Грунтовки, лес! А ну-ка, медведь выйдет, что тогда? Или работяги на лесовозе догонят? Нет. Нечего. Давай живи своей жизнью.
Мурка жила. Даже Ваську рисовать стало некогда – и сил не было. Последние занятия на подготовительных, утра у Мити, фотосессии у Шведа, выезды с ним и Янкой на съемки, и скоро выпускной – Мурка все отчетливей ощущала Васькино требовательное, ноющее присутствие рядом. Он сопел у плеча. Мял страницы Янкиных учебников по искусству. Ронял чашки со стола – вдребезги. Он хотел проявиться. Хотел ожить хоть на секунду. Хотел, чтоб она или нарисовала его, или сфоткала – хотел быть. Требовал. Дыхание, шуршание одежды – даже чуть островатый, родной мальчишечий запах. Кажется, оглянись – и увидишь, причем не воздушного ангела-Васеньку, а плотного, большелобого, настоящего Ваську: морщит переносицу, коленку чешет, мол, ну сколько можно рисовать всякую фигню, рисуй меня! Оглянешься, на самом деле – нету… И во сне она искала его каждую ночь. То в каком-то детском лагере среди черных сосен у застывшего, как стекло, серого залива, среди безликих детей-упырей; то на заброшенной стройке, превращавшейся в подземный лабиринт, то в каком-то перевернутом городе, где она забегала в родную парадную и, задыхаясь, мчалась наверх по узким лестницам, но все или этаж не тот, или квартира не та, и люди чужие, чужие, чужие… Или квартиры вообще нет.
Но если войти в профиль брата и опубликовать еще одну фотку «с того света», становилось легче дышать. Васька будто отходил, чуть успокаивался, мол, «да, я есть», переставал смотреть ей в затылок и сопеть в плечо.
Но ведь подходящих фоток в запасе немного: те, что Швед делал, суперпрофессиональные, райские, публиковать нельзя, Швед голову оторвет: да он и не дал их, держал у себя на компе, как-то еще работал с ними; а ей распечатал две на бумаге и отдал в белом конверте. Если на них смотреть больше минуты – начинает колотить. Хоть они и из рая. Зеленого и солнечного… Поэтому Мурка переснимать их на телефон не стала, так и держала в конверте, куда заглядывала не каждый день и лишь на пару секунд, только чтоб, как в окошко, прошептать: «Привет, Васька, как ты там?» Значит, для соцсети оставалось только то, что не очень-то умело нафоткал Митя. И несколько себяшечек – она намучилась, пока в кадре получился Васька… Она выкладывала снимки. Подписывала фразами, что звучали в голове Васькиным голосом, а потом разрешала себе дождаться десяти лайков. И удаляла пост. Может, это была трусость. Или здравый смысл. Но ей казалось, что так будет лучше: фотки с того света и должны быстро исчезать на этом. Вот как тогда на ЕГЭ по русскому – сколько продержался контур Васькиной ладошки? И на сообщения отвечать нельзя. Ничего нельзя. Фотка – десять лайков – удаление…
Приближался выпускной – так хотелось думать. А на самом деле приближался день перед выпускным. Страшный. Черный. Невозможный. «Дата». Хорошо, что Янка неожиданно выхватила ее из колеса привычного расписания, и появились новые темы для размышлений:
– Мурлеточка! У меня в Академии подружка есть суперская, с дизайна костюма, у нее диплом по подростковой одежде – а денег на профессиональную модель нет, давай поможем? А? Ну давай, а то она ревет уже, все сроки вышли! Ты ж у нас опытная!
– Конечно, поможем… Только у нас и времени-то нет…
– Найдем! Да и тебе в портфолио фоточки пойдут – а ты собирай, собирай, всегда подработать сможешь!
Знала бы Янка, чем она подрабатывает по утрам! Что́ она рисует колонковыми кисточками на итальянской бумаге! Сериями по пять штук! Раз – фигурку прояви; два – акварелькой тела́; три – все другие цвета; четыре – контур красивей… Но рассказать им, солнечным, счастливым Шведу и Янке о теперь уже серьезном заработке было немыслимо. Они пригрели ее, беспомощного бездомного котенка – а она, что ли, не такая уж и беспомощная? Да и весь этот декамерон на бумаге… Митя посмотрел ее последнюю работу и сказал:
– Малыша. А вот по этой дорожке мы с тобой ходить не будем… Гениальная картинка. И я ее сейчас для тебя спрячу. Ты сама потом ею распорядишься.
– Ужасно?
– Нет. Гениально, – Митя смотрел на картинку, и лист тихонечко трясся в его руках. – Но наши клиенты – люди несложные… Разбогатевшее простонародье. Москва, Нижний Тагил, Омск… Им безе с рококо – это понятно. А это… Не надо их пугать. – Он спрятал картинку в папку. – Малыша. Ты ведь – маленькая. От тебя женщиной еще даже не пахнет! Откуда ты знаешь… О страшной сути женщин?
– Просто я всех боюсь, – уныло созналась Мурка. – И мужчин, и женщин. И женщиной быть боюсь.
– Юность, – вздохнул Митя. – Жуткий возраст.
Уйти от акварельной ненасытной анатомии к съемкам одежды было все равно что комнату проветрить и чистой холодной воды попить. В подростковой одежде ее снимали в совсем пустой, только что отремонтированной студии на Разъезжей – там даже задников и фонов не было. Снимали на фоне побеленной кирпичной стены и заляпанной побелкой строительной лестницы, на подоконниках, в проемах дверей. Янкина подружка издала писк счастья, когда Янка открыла свой гримерский сундучок и показала, как легко Мурка превращается из девчонки в мальчишку. И наоборот.
Ближе к полудню откуда-то – в окно, что ли? – пришла бродячая белая кошка с голубыми глазами, оглушительно замурлыкала и так стала льнуть к Мурке, так ластилась, бодая пыльным и твердым лбом в ноги – что стало не по себе. Мурка сбегала в зоомагазин и притащила кошачьей еды. Кошка, дрожа от жадности и не переставая мурчать, сожрала сразу две банки. Мурка сказала:
– Давайте отмоем!
Мыли кошку теплой водой в раковине – та ничего, не вырывалась. Потом сидела под софтбоксом, вылизывалась. А когда обсохла и царственно вошла в кадр, оказалась, белая и глазастая, такой красивой, что скоро к себе ее захотели взять все, и Янкина подружка, и фотограф – «для мамы», мол. С кошкой, которую иногда пускали в кадр, работа пошла веселее. Фотограф сказал:
– Да вы похожи, красавицы!
Сниматься было весело, только ткани дешевые. И фасоны… Ну, для диплома сойдет. Хотя непонятно, зачем создавать модели подростковой одежды, если весь молодняк одевается в масс-маркете? Ладно, это не ее дело. Фотографу, молодому Жирафчику, было далеко до Шведа, да и сказок в кадре от него никто не требовал – лишь бы грамотно отснял. А в перерывах они гладили кошку, болтали, пили – пакетик на два раза – чай с сушками. Мурка им даже завидовала: вот ведь какие бедные, но отважные! Талантливые! В светлое будущее верят! Кошку белую никак разыграть не могут, третий раз жребий тянут!
Времени, в общем, было жаль, но зато остались фотки. С глазастой кошкой – очень девчачьи, трогательные. А другие, в штанах и рубашках… Ну, подрезать, обработать – вот и новые Васькины фотки «с того света» – особенно те, где Мурка немножко пошалила, попрыгала… И от съемки она не устала вообще. Ну, Жирафчик ведь и не фотоколдун, как Швед. И подружка Янкина – просто девушка, нервная дипломница, на ящерку радужную похожа в своих смешных дизайнерских тряпочках… Они не умели высасывать из людей ни энергию, ни красоту. Просто фотографировали.
Да кто ж такие тогда Янка и Швед?
Они ведь в самом деле не похожи на обыкновенных людей. Они красивые, золотые и волшебные. Они сияют в толпе, как будто у них вместо крови в жилах течет медовый, золотой свет. Может быть, они опасны?
А разве не все равно? Они ведь – друзья.
Двадцатого июня с утра она ушла из дома рано, когда Швед и Янка еще спали. Надо было попасть на кладбище раньше бабки – чтобы прийти к Ваське первой. Она вышла на яркое солнце, в пахнущий рекой голубой воздух утра. Год назад в это время Васька был еще жив. Дрых, наверно, прижав подушку к пузу… Надо добраться до метро «Чернышевская» – Мурка привыкла ездить к Ваське с Кирочной. Чтоб миновать пробку перед Большеохтинским мостом, она пошла пешком по набережной, слушая, как орут чайки и шумит поток машин, глядя на синюю Неву и распрекрасную, розово-голубую с блестками обманку собора на том берегу. Там внутри, под золотыми крестиками, свои сказки: войди, поверь – и сразу станет легче. Там все просто. Поэтому она и не винила мать, измученную бездарной жизнью и ужасным браком. Ей не к кому было пойти – пошла туда, где слушают и утешают? Наверно. Зная мать… В ней все ж многовато было цинизма, чтоб отдаться религии. Но вот заработать на чьем-нибудь религиозном неврозе – это б она не упустила. Зарабатывала же она на привозных лекарствах. Вот только зачем квартиру продала? Швед, кстати, пошарил в сети и сказал, что монастыри обычно такого громадного денежного пожертвования не требуют, – просто поступающие в монастырь не должны иметь собственности в миру и малолетних детей. Значит, матери нужны были деньги для какого-то вложения? Настолько ей важного, что прошлым летом Мурке со спешно набитой одеждой одной-единственной сумкой пришлось переезжать к бабке, переходить в другую школу – и никого, тем более мать, Муркина судьба не волновала?
Мурка остановилась, посмотрела на сверкающий на солнце собор, вокруг которого грязными призраками кружили бакланы, и пожала плечами. Квартиру жалко. Но ведь это была материна квартира. Она имела право делать с ней что угодно.
На Северном кладбище тоже была церковь с синей крышей. Там кого-то отпевали, стоял страшный автобус-катафалк, поджидали добычу нищие. Мурка прошла мимо и свернула налево. Кладбища она уже не боялась. Только по осени трясло, и она старалась хотя бы часть пути пройти поблизости от других посетителей – они хоть живые, разговаривают, цветы искусственные несут. Теперь ничего, одна – шла и шла. Но на могилки и памятники с портретами лучше не смотреть. За год она приезжала сюда раз двадцать. В ноябре простояла под мокрым снегом всего-то полчасика, даже рассказать всего Ваське не успела – окоченела, как Каштанка, и Васька велел: «Беги отсюда, темнеет!» На обратном пути, мчась сквозь сумерки и шарахаясь от шевелящихся портретов на памятниках, еще и ноги промочила, и автобус долго ждать пришлось. Наутро заболела так, что в сорокаградусном бреду казалось: лучше умереть. Пусть закопают рядом с Васькой, с Васенькой родненьким, все равно они всю жизнь бок о бок, вдвоем против всего мира, вот и после смерти будут рядышком. Но Васька приснился и сказал: «Дура, что ли? Тут нету ничего, только земля!» И она осталась жить.
А сейчас солнце жгло плечи сквозь черную футболку. Как, однако, жарко… У могил везде копошился народ, воняло краской. На перекрестке дорожек озирался растерянный старик в черном костюме – такой дряхлый и бледный, что, казалось, вылез из-под земли. Мурка обошла его сторонкой. Тут на кладбище иногда мерещилось, что это не живые люди сюда пришли, а покойнички деликатно вылезли наружу и теперь или гуляют, или домовито прибирают к лету свои могилки, сорняки выпалывают, цветочки подсаживают. Чушь, конечно, но все люди тут делаются не такие, как в городе. Они холодеют. У них прозрачные, далекие, застывшие глаза. У них жуть под сердцем. Но они делают вид, что все нормально: копошатся, разговаривают, красят, поливают жалкие цветочки принесенной водой, поминают тех, кто внизу.
Навстречу на тихоходном мотороллере с прицепом ехал рабочий. В прицепе погромыхивали лопаты, ведра из-под цемента и какие-то доски; рядом бежал крупный, клочкастый, бурый как земля пес. Мурка отошла к краю дорожки – а пес подбежал к ней, крутя хвостом, топыря висячие уши и подхалимски заглядывая в глаза. Нос у него был в свежей земле, и Мурка шарахнулась. Работяга притормозил:
– Пацан, не бойся! Не тронет! Он щенок еще! Зарывай, а ну ко мне, песий дух! Зарывай! Отстань от пацана!
Пес поскакал к нему, мотая хвостом. Мурка тихонько пошла дальше. Занятно у них тут собачку зовут, ага… Ой. А что это мужик ее пацаном назвал? Она вроде сегодня и не думала фоткаться Васькой. Хотя чего она хотела: джинсы, футболка с Микки-Маусом – она ее всегда на кладбище надевала. Волосы короткие, рюкзачок, сама костлявая, мелкая, вид – понурый, жалкий. Она попыталась вспомнить себя девочкой в зеркале, в волшебном серебряном платье, или хоть куколкой в лапах чудовища на работах Шведа – все равно что другую вселенную вспоминать. Не надо здесь ни о чем хорошем думать. Тут, в этих кладбищенских квадратах, другие законы. Вот выйдешь – тогда и подумаешь, что завтра выпускной…
– …У тебя есть конфетка? – раздался скрипучий голосок откуда-то снизу.
Мурка отпрыгнула. На дощатом мостике через заросшую канаву, отделяющую захоронения от дорожки, сидело мелкое существо в грязной белой рубашке и смотрело, болтая ногами, голодными бесцветными глазенками. Откуда? Чье дите? Побирушка? Сограждане ведь полно всего оставляют: конфеты, пряники, водку в стаканчиках под кусочком хлеба. Видела весной: после «светлого праздника» от стаканчика к стаканчику ходил бомжик, подсохший хлебушек за пазуху прятал, водочку, на время переставая трястись, аккуратно сливал в двухлитровую бутылку, а его самка, горбясь следом, сгребала с памятников крашеные яйца и конфеты. Может, этот замурзанный – их?
Из рюкзака она достала начатый пакетик с ирисками – дитё вскочило.
– Стой там, – велела Мурка. – Не подходи ко мне!
Мальчонка только шмыгнул носом и кивнул. Что-то в нем было не так. Такой бледный, будто просвечивает, и ручонки в земле.
– Ты чей? Ты тут что, один?
– Не, у меня тут папа с мамой, я с ними… Меня погулять отпустили! Конфетку-то дашь? Хоть одну?
Мурка положила пакетик на дорожку:
– Вот. Это все тебе. Чур возьмешь, когда я отойду.
Положила на песок дорожки и пошла себе. Меж лопаток закололо мурашками. Когда шагов через пять оглянулась – заморыша не было.
Ваське она принесла большое зеленое яблоко. Самое большое, которое нашла в магазине. Осторожно положила на узенький постамент к памятнику. Даже если потом его заберет тот заморыш – это будет уже не важно. Призраку Ваське все равно достанется призрак яблока. А вечером она его с этим яблоком нарисует.
Хорошо, что на памятнике нет портрета. Только имя и цифры. Отец хотел портрет, но, когда заказывал памятник, передумал. Сказал, не хочет, чтоб этот портрет потом всю жизнь в глазах стоял вместо настоящего Васьки. А так памятник был дорогой, высокий. Васька должен был в августе на юг ехать, в дорогущий лагерь у моря, английский учить – вот эти деньги отец, добавив еще столько же, и отдал осенью за памятник.
Мурка обошла памятник, села в тенек от него на пустой рюкзак и закрыла глаза. Стала вспоминать всякие мелочи про Ваську: как морщился, как щурился, как злился, как смеялся… Когда Васька встал как живой, как лист перед травой, она спросила:
– Ну, как ты?
– Норм. Привык. Здесь не так уж и плохо. – И вокруг него развернулся придуманный Шведом золотой и зеленый рай. – Ты для меня тут целый мир создала!
– Я иногда притворяюсь тобой.
– Ну и норм. Мне нравится смотреть твоими глазами. Я хоть через тебя все вижу живое – живи давай, смотри на все!
– Ладно. А я еще фотки твои выкладываю. Чтоб как будто от тебя привет всем, кто тебя знал.
– А что «как будто»-то? Привет и есть. Хорошо, что ты так можешь… Но они все, фотки или там что, скоро забудут, что я жил на свете. А ты – никогда. Я живу в тебе, ага. Ты же чувствуешь это. Иногда в тебе, иногда просто рядом хожу.
– Да. Я чувствую.
– Иногда и тебя почти нет, а есть только я… Ой. Бабка идет. Тоже первой быть хотела… Слышишь, сипит?
Мурка растерялась. Убежать, а потом прийти, когда она уберется?
Тяжелые шаги и сипение постепенно приближались. Мурка осторожно выглянула из-за памятника: вдали на дорожке припарковано такси, около которого, уставившись в телефон, стоял водитель; а меж могил грузно пробирается бабка, волоча большой аляповатый венок с голубыми ленточками и пластмассовый большущий самосвал. На кой он Ваське в двенадцать-то лет?!
…Тьфу. Ваське никогда не будет двенадцать.
Бежать поздно. Да и куда тут бежать, одни памятники, никаких кустов – совсем новый квадрат, еще не заросший. Бабка тяжело дошла; отдуваясь, сказала:
– Ну, здравствуй, внучек… Ох и долго я к тебе ехала, жара-то кака адова…
Мурка вышла из-за памятника:
– Здравствуй, бабушка.
Старуха перестала сипеть и подняла посветлевшие глаза. Стояла, смотрела на Мурку и чего-то ждала, мелко кивая. Беззащитно, будто по-детски, улыбнулась. Моргнула – и тут из серого, обвисшего ее лица что-то ушло. Взгляд потух; улыбка отвалилась. Вся ее грузная фигура будто просела внутрь. Сначала из ее рук упал игрушечный самосвал и кувырнулся в блеклую траву между могилами. Потом шмякнулся ридикюль, потом зашуршал венок с голубой ленточкой и нежно лег на Васькину могилу. А потом тяжело повалилась сама старуха.
Мурка закрыла глаза. Потом открыла: бабка лежала поперек могилы. Изо рта у нее что-то текло, платье задралось, пальцы чуть подергивались. Белые глаза – зрачок в точку – смотрели в никуда. По мягкой белой щеке скатилась, сверкнув, слеза.
Она чего?!
– Бабушка? Эльза Ив… Бабушка!!
За черной дыркой зрачка ничего не вздрогнуло.
Отскочив, Мурка заорала что было сил:
– Помогите! Вызовите скорую кто-нибудь! Помогите!!
К ней кинулся водитель такси и еще всякие люди, возившиеся у дальних могил. Мурка перестала орать, когда какая-то тетка сильно встряхнула ее и, помедлив, чтоб содрать перепачканную в земле розовую резиновую перчатку, легонько и звонко шлепнула по щеке. Таксист уже вызывал скорую, а сухая, как вобла, желтовато-полупрозрачная аккуратная старуха в туго повязанном платке и с каким-то бумажным ободком на лбу, поджимая рыбьи губы, качала головой:
– Жара, жара. Разве можно в жару такой полной женщине…
Пожилой красномордый дядечка в свернутой из газеты панамке, с малярной кисточкой в руке, с которой капала серебрянка, поддакивал вобле:
– Долго ли до беды по жаре престарелой такой… даме. Ты внучка, что ли? Куда ж ты смотрела?
– …Сегодня… Надо было… День смерти вот его… – Мурку трясло. – Братика…
– Скорая едет, да, – сказал смуглый таксист, опуская телефон. – От шайтан, а! Ты внучка, да-а? Ты откудава взялась? Ай, давай, девачка, папа-мама звони, да? Ой, я попал, да! Ой, не хотел, ой не хотел этот заказ брать, ой сердце чуяло, да?
Мурка дрожащими руками вытащила из рюкзачка телефон. Он тут же упал рядом с бабкиной ступней в стоптанном, абсолютно мертвом полуботинке с пустыми дырочками для шнурков.
Бабка не встанет. Бабка… Все, нет бабки… Она еще теплая… Но мертва. Все.
Мурка подняла телефон, нашла номер отца, нажала «вызов». Потянулись гудки. Таксист жаловался всем:
– Заказ туда-обратно, да? В компьютере, да? Джипиес-глонасс, да? Куда я теперь уеду, а? От шайтан!
Сияло солнце. Шевелились под легким ветерком новенькие голубые ленточки на венке. Блестел пластмассовый самосвал. Мурке казалось, что все это не по правде. Что так не бывает. Не с ней.
– …Але! – рубанул голос отца. – Марта?! Чего тебе, я занят! Говори быстро!
– Пап, бабушка…
– Чего опять бабушка?! Да сколько ж можно…
Телефон опять упал. Тетка, которая трясла Мурку, шумно вздохнула, сняла вторую розовую перчатку и подняла телефон:
– Алло, мужчина? Слушайте. Дочка ваша, худенькая, говорить не может, шок у нее. Они тут с бабушкой, грузная такая, на Северном кладбище… В общем, мужчина, приехать вам надо!.. В Нижневартовске?.. Мама ваша? Умерла она только что. На могилке… Мальчик вот похоронен, Вася. …Да, умерла. Жара, возраст. Тут таксист скорую вызвал, но что скорая. Дыхания нет, пульса нет. Соболезную. … Хорошо. Таксисту телефон?
Телефон перешел в руки таксиста:
– Але… Да, слышу… Понимаю, дарагой, все понимаю, такое горе, да-а! Нет, не уеду, у меня пратакол, попал я, да! Джипиес-глонасс! … Заплатишь? Да какие деньги, дорогой, понимаю все, да? … Сбербанк-онлайн есть, да… Спасибо, помогу, дочку твою не оставлю, да! Горе какое! …Дарагой, значит, скорую ждем, да, скорая приедет, смерть установит, да, ментов вызовет, туда-сюда…
Женщина и дядька с малярной кисточкой отвели Мурку к такси, посадили на заднее сиденье. Тут жутко пахло химической клубникой. Мурка подняла глаза и зачем-то опять сказала слово, которое вообще никогда не произносила раньше:
– Бабушка.
– Бабушка, – кивнул дядечка. – Все. Пожила старушка, срок вышел. А ты держись, девчоночка. Ничего, молодая, выдержишь.
…Срок вышел?
Пришел таксист, принес бабкин ридикюль, вернул телефон:
– Возьми, девачка, да? Есть кому еще звонить?
Мурка помотала головой. Она справится сама. Не золотого же бога Шведа звать на Северное кладбище к трупу страшной чужой старухи.
– Ничего, – покивал таксист. – Сиди. Скорая приедет, потом менты, потом труповозка… Я с тобой дождусь, да… Папа твой, нефтяной, да? Уважаемый? Потом отвезу тебя домой, да, все нормально будет. Папа твой все порешал, уважаемый человек, да?
Кто-то принес Мурке бутылочку с минералкой. Люди разошлись, около бабки никто не топтался. Среди памятников в стороне Мурка заметила дядечку в газетной панамке – тот снова что-то красил. Таксист чуть успокоился, и теперь бродил вокруг машины, звонил кому-то, поминая злобных джиннов:
– …шайтан-джипиес-глонасс! Кисмет! Ай, шайтан-иблис!
Приехала скорая. Мурка вылезла было из машины, но врачи тут же затолкали ее обратно и дали горькую таблетку и водичку в крошечном пластиковом стаканчике, запить. Кто-то из них сходил к бабкиной туше, наклонился, потом накрыл ее с головой реденькой голубой простынкой, прижав пластмассовым самосвалом; вернулся; на капоте такси разложили какие-то бумажки и, придерживая от шевелившего уголки ветерка, что-то там заполняли; потом опять спросили у Мурки, как она себя чувствует; попросили зачем-то паспорт, и из бабкиного ридикюля тоже вытащили паспорт, списывали оттуда немецкую бабкину фамилию по буквам. В голове стало мутиться. Мурка закрыла глаза: грустный, немного напуганный Васька спросил:
– Зашибись! Джипиес-шайтан, да?
Кажется, она задремала. Полицейский потряс за плечо, что-то спросил. Мурка, как могла, объяснила:
– Бабушка.
Зачем она сказала там, у памятника, это слово? Зачем? Опять забрали паспорт, опять на капоте такси заполняли документы. У Мурки никто ничего не спрашивал. Потом вернули паспорт, уехали. Надо было еще ждать специальную машину… Мурка почему-то опять уснула.
– …всё, уехали, – разбудил ее голос таксиста. – Документы им отдал, вот квитанцию спрячь, да? А теперь домой; отвезу, как по воздуху, да? Ты спи, девачка, спи, это нервы… Врачи сказали, пусть лучше спит, да…
Памятники и могилы отступили, стронулись назад, отстали. Поворот, еще поворот… Большие деревья старого кладбища… Ничего, уже скоро выезд, и можно будет дышать…
– …Шайтан! – ругнулся водитель, резко затормозив. – Откуда вылез, а?
Поперек дорожки тот самый грязный заморыш в белой рубашке катил Васькин пластмассовый самосвал. Самосвал тоже казался слегка прозрачным.
Это все жара.
Когда Мурка проснулась на своей продавленной пустой кровати в узенькой, как пенал, комнатенке бабкиной квартиры, до конца дня было еще безнадежно далеко. В распахнутое во двор окно вплывал городской, перегретый асфальтом, шумный воздух. Она расправила смятые, как комок бумаги, мысли в голове: это что же, бабки больше на свете нет? Утром была – а теперь нет? Только ее туша где-то в холодильниках морга? И потертый ридикюль – вот поставлен в кресло к телевизору?
Мурка села. В голове слегка прояснилось. Чего это тут она уснула? Вошла, пооткрывала окна на кухне и здесь, легла и уснула. Кажется, снился Васька. Или нет? Она посмотрела в окно: противоположную стену двора-колодца выжаривало солнце, и все трещины и щели в рамах окон, все узорчики на занавесках за стеклами были видны как под лупой. На втором этаже тушкой ощипанной курицы на белом подоконнике свернулся голый кот. А тут, в квартире, было жутко тихо, и все казалось, будто где-то что-то шуршит, пересыпается, как песочек… Наверно, от тишины слышно собственную кровь в ушах. Зимой по ночам, в мертвой тишине, она тоже слышала это шуршание. Как будто в соседней комнате, ну, в той, что заколочена досками, кто-то что-то пересыпает. А она тут сейчас совсем одна, бабка не сопит, не возится в барахле… Нет, правда что-то шуршит?
Заныл телефон, и Мурка очнулась, схватила его: отец.
– Пап?! Пап!
– Марта, але, Марта!
Мурка еле вспомнила, что «Марта» – это про нее. Ужасное имя. В прежней школе дразнили мартовской кошкой. Ладно, это в прошлом…
– Марта! Ну, что ты там? Але! Ты где?
– На Кирочной.
– Хорошо. Иди там, найди у нее в сундуке такой большой белый узел. Я знаю, там должен быть, она мне показывала. Это смёртное.
– …Чего?!
– В чем ее похоронить надо. Она давно приготовила. Ей надо по обычаю. Я завтра приеду – сам в морг отвезу. Ты, главное, найди и в пакет какой-нибудь сунь. Поняла?
– Поняла. Пап, а ты во сколько прилетаешь?
– Утром. Часов в девять.
– Пап, я тут ночевать не буду. Ни за что. Ты, как прилетишь, мне позвони, и я сюда подъеду с ключами, ладно?
– Как знаешь. Матери звонила?
– …Зачем?
– Вот и не звони. А то приедет, похороны испортит. Ну все, давай, до завтра.
Мурка встала, качнувшись. Так, стоять. Найти белый узел – и скорей отсюда. Она выглянула в коридор: пахло бабкой. Смердело. Будто она там сидит перед сундуком, роется… Хватит! Нет тут никого. Васька, тут есть бабка? Васька не ответил. Он и сам боялся… Мурка, стараясь шагать шумно, уверенно, дошла до бабкиной спальни и рывком распахнула дверь – никого.
Да, пусто. Застоявшийся смрад. Перешагивая через хлам и узлы, через кучи тряпья – бабка с помойки носила, что ли? – она, стараясь ни к чему больше не прикасаться, добралась до окна и, отодрав полуистлевшие газетные полосы, распахнула форточку. В комнату влетел шум улицы и немного летнего кислорода. На подоконнике лежали полузавернутые в пересохшую желтую бумагу елочные игрушки. Она развернула: облезлый старинный космонавтик в оранжевом комбинезоне и белом шлеме «СССР», шарик с вдавленной малиновой звездочкой, ватный клоун, обмазанный почерневшим клеем с тусклыми блестками… Бабка вздохнула. Мурка дернулась, озираясь, – нет, почудилось… Она развернула еще игрушку: стеклянная сова на зеленой прищепке, толстая, нахохлившаяся, как бабка – и глаза таращит. Нет, правда: как похожа на бабку! Только не злая совсем! Мурка осторожно положила сову обратно в бумажку: что ж, и бабка когда-то была человеком. У нее был муж – вроде бы военный железнодорожник, дети – ее отец и умершая дочка. Бабка была полноватой теткой в крепдешиновом платье, вечно стояла в очередях за этими игрушками елочными, за колбасой и яблоками. Тогда ж ничего купить спокойно было нельзя. Все надо было «доставать». Отец рассказывал, однажды бабка чуть не убила его за порванное новое пальто – подрался у школы, и оторвали полворотника и хлястик. И бабка со всей дури отлупила его проводом от утюга, а потом полночи, помогая себе сибирско-немецким матерком, чинила пальто… Мурка оглядела кучи тряпья и набитый одеждой незакрывающийся шкаф. Куда она все это тряпье всю жизнь копила, зачем? Отец наверняка наймет клининговую службу, приедут парни в комбинезонах и респираторах, и все барахло, не разбирая, вытащат к черту. И полетит вся бабкина жизнь на помойку… Мурка заметила под ногами в тряпье что-то белое и поблескивающее, подняла: липкая фарфоровая балеринка с отбитой ножкой, на подставке снизу – зеленые буковки ЛФЗ. Митя говорил, зеленые буковки – это третий сорт. И правда, балеринка грубоватая, жалкая. На красоту подороже денег не было? Она осторожно положила фигурку на подоконник, вытерла пальцы. Ну да, в Советском Союзе, говорят, денег ни у кого не было… Только на еду и ужасную одежду.
На стене висели серые портреты каких-то давно умерших людей, следили за ней точечками зрачков: теперь уже и не узнать, кто это. Она начала пробираться к сундуку: сломанный стул, разбитая большая ваза в коробке, мельхиоровая поварешка, пластмассовая корзина с аптечными пузырьками и коробочками, и везде – тряпки, тряпки, бумажки, какая-то истлевшая вышивка… Так. Сундук. В замке сундука торчал ключ – на кольце которого висело еще два больших ключа с крупными бородками. Интересно, а эти что запирают? Она почему-то сразу подумала про дверь в коридоре, просто запертую и заколоченную досками. Ладно, потом…
Стараясь не касаться смердящего гнезда бабкиной кровати, Мурка повернула ключ и с трудом – тяжелая какая! – подняла крышку. Ой… Она думала, тут будет помойка… А тут все аккуратно: справа несколько узлов – один большой белый; а слева какие-то старинные папки, фотоальбомы – архив? Она вытащила большой белый узел и хотела закрыть крышку – Васька сказал: «Не, давай посмотрим!»
В первой папке были грамоты, большие фотки групп каких-то серых людей, выцветшие конверты с советскими картинками, исписанные на немецком и русском открытки россыпью и открытки в серых наборах «Город-курорт Кисловодск» и «Город-герой Минск». Мурка покрутила в руках открытку поярче: «Карл-Маркс-Штадт»? «ГДР»? Это где такое? И написано на немецком: «Liebe Elsa, wir gratulieren dir am 1. Mai…» Дальше вообще не понять… Да бабка ж слова по-немецки не произносила никогда? Она что, правда знала немецкий? Она ж – деревня-деревня, откуда-то с границы с Казахстаном… Вроде ж немцем был дед, этот – Катцепрахт? Надо у отца спросить…
Мурка снова завязала веревочки папки и вытащила из-под нее конверт, один из нескольких, большой, плотный, черный – там лежало что-то, завернутое в пожелтевшую газету. Она вытащила: «Пионерская правда», 18 мая 1982,– уже догадываясь, отогнула газетный уголок – край детского гроба с кучей оборок внутри, толпа людей в черном, цветы… Мурка всматриваться не стала, скорей все засунула обратно и положила на место.
Хотела уже закрыть сундук – но под черными конвертами виднелось что-то голубое. Бабка опять вздохнула, и Мурке почудилось, что вот она стоит совсем близко, у шкафа, пригорюнившись, и вроде бы даже не злится… Мурка осторожно извлекла из-под черных тяжелых конвертов выцветший плюшевый фотоальбом, открыла: какие-то деревенские люди… Паренек в черной фуражке… Ой. Это же… Ой. На фоне криво висящей тряпки с непонятными словами: «…лет Октября» смотрела ей в лицо она сама. Тьфу. Не может быть. Да это же бабка! Девочка была снята крупно, четко, лицо в фокусе, а края снимка чуть расплывались. Косички с темными ленточками, светлые, аж сияющие глаза, переносица с чуть заметными конопушками, крупные ровные зубки за четко очерченной Васькиной улыбкой. Белая легкая блузочка без рукавов, пионерский галстук – девочка сидела, опершись голым локотком тонкой руки о накрытый чем-то темным столик – ей лет двенадцать, как было бы Ваське сейчас… У нее и лицо – Васькино… И ее, Муркино… Мурка вся покрылась гусиной кожей: девочка так простодушно и доверчиво смотрела ей в глаза, в будущее, так верила, что все будет хорошо! Так радовалась чему-то!
Мурка покосилась на слежавшийся хлам вокруг: вещи могут убить человека. Задушить и прикончить. Именно это с девочкой Элей в невесомой блузке сделала жизнь. Задушила тряпьем. Вещи, вещи и вещи – целая помойка вещей. Почему, за что девчонка превратилась в смердящую, сипящую тушу? А ни за что! Все, все начинают этот бег по лабиринту из одной и той же точки, вот только не все находят оттуда настоящий, правильный выход. Кто-то сдается в начале и превращается в тупую жирную крысу уже к пятнадцати. Кто-то, как бабка, сгнивает заживо в тупике одиночества и бессмысленной жадности… И злобы. Мурка еще посмотрела на ясноглазую легкую девочку – и вокруг, на помойку, что осталась после нее. Красивая девочка, нежная… Ой, дура, ой, какая же слепошарая дура эта девочка Эля, эта Эльза Ивановна: почему она не видела в Мурке родную кровь? Ведь одно ж лицо, даже противно и хочется умыться? Не видела – из-за жадности? Чтоб сыночек не тратил свои кровные на чужого ребенка? Вот от жадности и сочла родную чужой… Да, лабиринт жизни запутан в такие узлы, что в них только задушишь себя. Стоит поддаться – и ты уже дерьмо, висельник, вонючее чучело человека. Надо бороться… И тогда после ухода останется не затхлая помойка и несколько выцветших бумажек, а… Ну, каждому свое.
Мурка передернулась и решила себя беречь: ведь если судьба прикончит ее прямо сейчас, то что от нее останется? Талантливые похабные картинки? Концепт-арты Шведа? Рисунки с ненаглядным Васькой? Что? Мурка достала телефон, вытащила фотографию из альбома и, подставив свету, тщательно сделала снимок девочки. На память. Уже хотела всунуть обратно, но перевернула нечаянно: там фиолетовыми чернилами детским почерком было написано: «Эля Катцепрахт, 6 б класс женской школы № 2 города Тарту, 1949 год».
Катцепрахт? Это же ее, Муркина, фамилия. То есть фамилия отца. Бабкина фамилия! Это что же – бабка не дала детям фамилию мужа, оставила свою? Почему? А был ли у нее вообще этот муж – вроде железнодорожник? И это еще что за школа города Тарту? Это где-то в Прибалтике. А как же граница с Казахстаном?
Она не была уверена, что станет расспрашивать отца. В четырнадцать лет, когда получала паспорт, не рискнула фамилию поменять, боялась скандала – а сейчас-то кто мешает? Надо только придумать новую… Или не менять? Она еще посмотрела в сияющие глаза девочки в пионерском галстуке. Бабку-то легко было презирать… А эту девочку, такую доверчивую?
Она вынесла белый узел в коридор и положила в приготовленный пакет. Посмотрела на запертые двери в коридоре. Вернулась в спальню и с порога глянула на ключи – один вставлен в замок сундука, два других висят на кольце. Оглянулась на запертые двери. Подождать отца? А вдруг он не позволит, потому что знает, что там за тайны? Мурка потихоньку прошла меж барахла и осторожно вытащила ключи. Сундук все равно надо оставить открытым, чтоб отец сразу увидел, что тут документы и открытый альбом со снимком красивой девочки, а не мерзкой старухи…
Да еще, может, ключи и не подойдут…
Ключи подошли идеально. Заколоченную досками дверь ей, конечно, не открыть, пусть, но вот соседнюю… Тяжелый какой ключ… Головка ключа идеально вошла в скважину, Мурка повернула вбок, и замок послушно, маслянисто захрустел под ключом. Оборот… Еще оборот…