На Последний звонок Мурка не пошла. В этой школе она отучилась лишь одиннадцатый класс и, в общем, учителя остались для нее слишком чужими, чтоб говорить им спасибо. Одноклассники… Водить дружбу с детьми ей было некогда. Да и вообще разве не глупо праздновать что-то сейчас, в конце мая, когда экзамены еще не сданы? Дурацкий праздник – Последний звонок. Зачем ей эти похороны детства – ее детство давно на Северном кладбище. Почему-то она думала про Северное все чаще – даже снились эти размеченные на громадные квадраты участки под будущие могилы. Трава, чахлые кусты, полудохлые сосенки – и чистая, нетронутая глинистая почва на много метров вглубь. А потом в ней выроют ровные глубокие прямоугольники… Стоп. Не надо про это думать.
Лучше про то, что в школу теперь только на консультации. Да и то не на все. Лучше про то, что кончается школьный май и вот оно – огромное, совершенно целенькое лето. Лучше про то, что каждый день теперь имеет золотой тяжелый смысл, потому что есть Швед, Янка и их чистый сияющий дом высоко над синей просторной Невой, и – ежевечерние съемки. Если, конечно, Швед не занят. Когда он уезжал работать, иногда прихватывая с собой Янку как ассистентку, Мурка добросовестно возилась с учебниками и тестами, с заданиями по рисунку на подготовительных и пораньше ложилась спать, чтоб хватало сил на долгий-долгий учебный день.
Швед и Янка белой ночью возвращались тихонечко, разгружали кейсы и зонтики, шептались на кухне, плескались в ванной, сладостно возились в спальне – а у Мурки наворачивались теплые ночные слезы: эти большие, теплые, живые люди, во-первых, снова дома и с ними ничего не случилось в дороге, и, во-вторых, они заботятся о том, чтоб не побеспокоить ее сон… Они – добрые. Умные. А вот отец… Он не был злым. Не был дураком. Растил ее, как свою, хотя, конечно, из-за бабки родной дочерью не считал. Но почему, почему он, заваливаясь домой с работы или откуда-нибудь среди ночи, всегда делал это шумно, с грохотом, начинал остервенело ругаться с матерью – они с маленьким Васькой спросонок вскакивали в страхе и тут же шмыгали обратно под одеяло, чтоб не попало. Прятались. Лет в пять Васька перестал срываться в плач с испуга, а молча перебегал комнату, забирался к ней и утыкался горячим лбом в ребра.
Что помешало родителям нормально расстаться тогда? Ведь давно ясно было, что хорошей, счастливой жизни никому в их семье не будет. А развелись бы – и Васька бы не погиб. Точно не погиб бы. Потому что не бросился бы вдогонку за уходящим отцом – ругань, чемодан с барахлом, материнские вопли, хлопок двери – не сунул бы ноги в разбитые кроссовки, не выскочил бы в подъезд, не пробежал бы, хлеща болтающимися шнурками по ступенькам, вниз по пролетам, не выскочил бы в белое солнце, черные тени снаружи, не вылетел бы, крича: «Папа, подожди!» в грохот и шум улицы, где крик его все равно никто не услышал… И его не вынесло бы, ослепленного солнцем и слезами, на проезжую часть.
А Мурка была в Синявинском садоводстве, на даче у подружки – тогда у нее были подружки! – без младшего. Ему одиннадцать – а им в выпускной класс, разные планеты; да еще подружка сморщилась: «Что, опять в няньках с Васечкой твоим?» И Васька не поехал. Никто не мешал мазаться кремом, загорать топлес; никто не кидался неспелыми яблоками, не постил, злорадно хрюкая, в инсте дурацкие фотки, не брызгался из водяного пистолета, не рассказывал ночью страшилки… Да, жалко, что с Васькой не поделиться крупной темной клубникой и пупырчатыми огурчиками, но зато как тихо и хорошо, какая стрекоза на загорелом плече… И она веселилась, обжиралась малосольными огурцами, клубникой и пряниками, купалась в канале, а то и в Ладоге, загорала; а по ночам они глупой счастливой компанией девчонок и мальчишек собирались у соседской восьмиклассницы на чердаке и, шлепая по комарам, рассказывали страшные-страшные истории про черные занавески и безглазых ходячих кукол. Как она обрадовалась, когда двадцатого июня, жарким вечером, странный материн голос в телефоне велел попросить у родителей подружки разрешения еще погостить, а те (она – сарафан в цветочек, улыбка из имплантатов; он – шорты, кроксы, волосатые ноги) махнули рукой, мол, конечно, какой разговор, лето перед выпускным классом, жара, клубника, велосипеды – гости сколько нравится!
И она не поверила, когда вдруг рано утром – пасмурная погода, все в доме сонные – за ней приехал выцветший, осунувшийся отец и по дороге домой, на Ладожском мосту стал рассказывать страшное. Внизу по серой Неве в сторону Ладоги шел белый с синими полосками на трубе туристический теплоход. Редкие капельки дождя разбивались о пыльное лобовое стекло. Она не поверила. Она не поверила, когда дома опухшая, осипшая мать велела ей переодеться «хоть во что-то черное», а черного нашлась только старая Васенькина футболка с Микки-Маусом, и какие-то чужие тетки – с материной работы, потому что тоже воняли аптекой – сказали: «Ну пусть» и дали черную, кусачую вязаную шаль прикрыть Микки-Мауса, скололи шаль булавкой; а потом с родителями они поехали, втроем: мать съежилась впереди, кусая платок, то рассыпая, то собирая с юбки какие-то таблетки; отец сгорбился за рулем. Втроем поехали, не вчетвером… Мурка не помнила, чтоб хоть когда-то ездила с родителями одна, без Васьки… Пустое место рядом, скомканные обертки от конфет в дверце. Это Васька на прошлой неделе нажрал ирисок… Фантики, желтые – вот. А Васька? Где Васька?! Ехали долго, какими-то путаными проездами под команды навигатора куда-то на Пискаревский, в какое-то жуткое место морг. Там, остановив машину у вроде и нестрашного серого забора, отец посмотрел на нее, окоченело выбравшуюся с заднего сиденья, и велел:
– Доченька, останься в машине. Закройся на все кнопки и сиди. Жди.
Ни до, ни после – никогда он не называл ее «доченькой». Никогда. Только в тот единственный раз. У серого забора.
Ждать пришлось не очень долго. Отец вернулся один, сказал, что мать поехала на катафалке с гробом, и потом они в молчании, долго-долго, впритирочку, зачем-то ехали за медленным синим автобусом с черной полосой, не обгоняя, не отставая – и только когда сворачивали с Выборгского шоссе влево по указателю «кладбище», Мурка поняла, что этот синий автобус и есть катафалк. И что там везут этот страшный продолговатый ящик – гроб. А в гробу – ее Васька. Этого не понять. Никак не понять. Она все смотрела и смотрела на желтые скомканные фантики от ирисок в дверце: как же так? Неделю назад они вместе, по дороге в Диво-остров, жевали эти ириски, запихивая фантики в дверцу. Почти все Васька съел, он и должен был фантики выкинуть… Забыл.
Фантики есть. Васьки – нет. То есть он там. В гробу. Гроб – в синем автобусе…
А вот что там было на кладбище – вспоминать нельзя.
Утром первого июня, в воскресенье, Мурка проснулась поздно и, стоя у окна, долго смотрела, как по серой Неве против течения, наискосок, пробираясь к устью Охты, идет маленький грязный буксирчик. Красненький, с нездешним именем «Ялта». Солнца не было, тучи. Обещали дождь. Нева казалась серебряной насквозь, бездонной. Но дно-то там есть, черное, илистое… Наука говорит, здесь, у левого берега под Смольным, самые большие глубины… Что там на дне? Ей представилось, что целиком пронизанная дневным светом, прозрачная Нева несет красный буксирчик высоко-высоко над еще одной, вязкой, черной и по-настоящему бездонной безымянной рекой, которая только и ждет, чтоб сверху что-то упало… В иле медленно вязнет издохший от какой-то заразы баклан… упавшее с моста колесо от разбитой в ДТП машины… тянет руки утопленник… Ай. Да ну. Стоп. Жуть.
Так, все снова: серебряная Нева – есть. Только вода в ней ни разу не серебряная, а бурая, торфяная – привет из лесов Подпорожья. Красная «Ялта» – уже у моста, грязная, как портовый алкаш. Торчащий, как последний расколотый зуб в челюсти, собор на том берегу – есть. Бакланы, вполне здоровые, наглые – есть. Прекрасный и равнодушный город до горизонта – есть. На набережной собачники, подбирающие дерьмо своих питомцев, и жрущие ветер пофигисты-велосипедисты – есть. Мир освещен по законам оптики, проветрен Балтикой и правилен, как учебник по геометрии. Или по физике. Там все всегда хорошо, и угол падения всегда равен углу отражения…
За завтраком Мурка как бы невзначай попросила Шведа:
– Сфотографируй меня как мальчишку.
Швед поставил кружку с зеленым чаем, взглянул обалдело:
– …А чего? В смысле, зачем?
– Интересно. Помнишь, когда я уснула прям на фоне – это ж мальчик на снимке получился, не я. Ты заметил? Ну вот. Хочется еще.
– Эммм… Ты что, трансгендер все-таки?
– Нет. Ни разу. Мужиков только немножко боюсь… Просто… – Она – пальцы чего-то задрожали – нашла в Инстаграме прошлогодние драгоценные последние фотки: лето, Диво-остров, Васька; протянула ему: – Это кто?
– Ты, – пожал плечами Швед.
Янка подошла от плиты и посмотрела через его плечо:
– Ну да, ты. Только в шортах. А футболка твоя, с Микки-Маусом. А что?
– Листайте дальше.
Там было несколько фоток Васьки на всяких аттракционах, а потом… Отца попросила сфоткать.
– Ой, – вздрогнула Янка и выпрямилась. – Да вот же ты, в юбочке!! Девочка-девочка, солнышко! Вас двое на одно лицо! А я подумала… Вы что, двойняшки?
– Нет, – буркнул Швед. – Двойняшка был бы взрослее, крупнее. Это – маленький пацан, только рослый. Сколько ему?
– В середине этого июля исполнилось бы двенадцать… Но он и до одиннадцати… Не успел. Под машину попал, насмерть. Врачи сказали, у него сразу сердце оторвалось, мол, он не мучился… Там еще, на Академика Лебедева, где мы раньше жили. Он… Ну, у меня нет никого дороже его.
Они переглянулись. Мурка убрала со стола, принесла тяжелую синюю папку с Васькой, вытащила сразу все, большие и маленькие, цветные и монохромные, рисунки, выложила на стол:
– Я его рисую, как будто он живой. Он живет тут на бумаге, понимаете?
– …Ты его не видела мертвого? – вдруг догадалась Янка.
– Да, его в закрытом гробу похоронили, – кивнула Мурка.
– Жесть, – Янка взяла верхний рисунок. – Какой красивый мальчик!
Мурка решилась:
– …Мне на кладбище показалось, что он… Что он из гроба стучит. Я слышала. Но… Но мне никто не поверил. Его закопали, хотя я орала. И всё… Закопали, венки положили. А мне вызвали скорую.
Они молча смотрели на нее. Янка постепенно бледнела. Мурка испугалась:
– Я не псих, нет. Мне, наверно, просто так послышалось. Меня в дурку не возили, нет. Укол только скорая вкатила такой, что я два дня проспала. Отец потом сказал, что там вроде недалеко рабочие опалубку какую-то сколачивали. Вот и стучали… Я не псих.
– Мы и не думаем, что ты псих. – Глаза Шведа потеплели, ожили, напряженные плечи разгладились. Он снова заговорил бархатно: – Ну что ты, котенок. Просто жалко тебя. Значит, говоришь, он живет на бумаге?
– А если оцифровать все эти рисунки и сделать мультфильм? – предложила Янка. – Есть программы, которые все промежуточные фазы дорисуют. Надо только задать сюжет.
Мурка оцепенела. Потом кивнула:
– Нужен специалист? И деньги?
– Я – специалист, – улыбнулся Швед. – И нам деньги не главное, время вот только дороже всего дорогого. Время на это надо найти. Но подумаю, подумаю. А ты пока придумывай историю. И что надо – дорисовывай. Куда нам торопиться-то… Знаешь, это очень, очень крутые рисунки. Великолепное мастерство.
Мультфильм про Ваську будет – она поверила сразу. Когда-то потом. Но это «потом» – очень долго ждать. Мурка вскочила и сбегала за тем фотоаппаратом, с которым они ездили на залив, быстренько пролистала и нашла фотку, где накрытый рваниной мальчик спит в сером пространстве «нигде». Скорей показала Янке и Шведу:
– У тебя тоже мастерство. Вот смотри: это ты его сфоткал, не меня. Его, потому что он спит как будто нигде. Ну или на том свете. Давай сфоткаем так, чтоб он был хороший, веселый, а не такой несчастный; и пусть даже на том свете, но в хорошем месте. Чтоб вокруг – красиво.
– В раю, – поддержала ее Янка. – Ты ж любое пространство можешь создать! Давай у нас будет новый геймленд специально для этого мальчика! Жалко же!
– Вы ненормальные обе, что ли?
– Пару работ, – Янка просительно заглянула ему в лицо снизу. – Чтоб у нашей девочки маленькой хоть немножко нервы подразжались. А?
Швед пожал плечами. А Мурку, наверное со страху, что он откажется, вдруг осенило:
– Швед, а у богатых-то ведь тоже дети иногда умирают. И престарелые родители… Если… Если деликатно предложить, то ведь из старых фоток с другим фоном…
– Сколько денег можно заработать! – продолжила ее мысль Янка. – Да, правда, может, попробуем? Ведь целые арт-буки с фотками с того света можно делать?
– Я расту, – вспомнила еще резон Мурка. – Медленно, но что-то меняется. Задница еще влезает в его джинсы, но с трудом, – она заглянула себе в ворот футболки: – И эти… А вдруг станут еще заметнее? Сфоткай меня сейчас, пока я еще почти что он, а не взрослая баба!
Швед опять пожал плечами, но в золотистых глазах его возникло медовое, мечтательное, сосредоточенное выражение, которое Мурка иногда подмечала, когда он разглядывал удачные снимки. Он вздохнул:
– В конце концов, я ведь только тем и занимаюсь: создаю рай. В том смысле, что каждая фотка – не вполне реальное пространство. Любая свадьба, любой праздник на фотках – это вымышленный, праздничный мир, да. Мечта, а не жизнь. Корпоратив – идеальная жизнь благородных свиней… Да простой портрет, не говоря уж о грезах богатых бабенок, конечно, фантазия. Идеал. Камера что угодно может увидеть. Любые сказки. Только дураки думают, что камера не лжет. Сочиняет, и еще как.
– Рай, наверно, у всех разный. – Глаза уставившейся в серое небо за окном Янки тоже стали бездонные, мечтательные. – А какой у твоего братика?
– Зеленый. Солнечный. Просторный… Одиннадцать лет, понимаешь?
Хорошо, что сегодня Шведу на работу надо было только к вечеру. Янка возилась со своим дипломным проектом за большим компом, ничего не видела и не слышала. Швед без спешки пересмотрел все Муркины рисунки и все фотки Васьки, которые сохранились у нее в телефоне. Пару напечатал, повесил на рабочий стенд, долго перебирал рисунки, отобрал несколько, тоже повесил. Сел за работу.
Мурка ушла к себе заниматься математикой. Включила старенький ноут, вошла на «Решу ЕГЭ», минут десять честно думала на задачей… И вдруг почти невольно влезла в свой заброшенный аккаунт, а оттуда – к Ваське. Там на страничке было написано: «Последний вход – 11 месяцев и 10 дней назад». И фотки там были… Реальные. Глупые, неумелые, кривые, косые – детские. Густые от круто замешенной жизни. Не призрачный Васенька – а настоящий, лобастый, родной Васька…
Мурка когда-то слышала про почти мифические, наверное дорогие, программы, которые собирают все следы, которые оставил в Интернете человек: фотки, посты, комменты, переписку – и создают из всего этого посмертный бот, с которым можно разговаривать, советоваться и все такое. Как будто общаешься с человеком с того света. Она полистала Васькины посты: с его ботом, похоже, можно будет общаться только про «гончие машинки» и шпаргалки по математике. В переписке – тоже немного. Васькина цифровая личность никогда не будет полноценной. Он еще и умом-то не жил, в общем, он – только рос.
Нечаянно вспомнился пароль от его аккаунта: цифры ее дня рождения. Не забыть никогда… Ой. А что, если…
Кто же знал Ваську лучше, чем она?
Боясь задуматься, она перешла в Васькин аккаунт и выложила пару годичной давности его фоток – тех, из Диво-острова. С каруселями. Одна – сумасшедшая, на цепочной карусели «Седьмое небо», высоко-высоко над парком, над городом, над миром. В небе. И подписала: «Я умер. Я здесь».
Здравый смысл очнулся и истерически заверещал.
– Я больше не буду, – подумав, пообещала ему Мурка. – Дурацкая игра. Все равно меня вычислят в секунду.
Под фоткой Васеньки щелкнул первый лайк. Потом – еще…
Второго июня к девяти Янка отвезла ее в чужую школу на экзамен по русскому языку. Там в холле уже толпилось множество народу, пахло парнишками и дешевыми духами. Мурка отыскала своих, отдала классной выключенный телефон, зарегистрировалась, отстояв шумную нервную очередь, и с паспортом в кармане и черными гельками в кулаке прошла сквозь металлоискатель в тишину коридора. Нашла аудиторию, заглянула – класс как класс. Облезлый немножко… Тетки сидят: одна старенькая беленькая овечка, другая, потолще и помоложе, – совсем каракулевая, чернявая с проседью… Вздохнув, вошла, снова зарегистрировалась. Потом пришлось долго-долго ждать, сидя за партой. И даже порисовать было не на чем.
В общем, сдавать ЕГЭ не страшно. Только очень нудно. Наконец раздали пакеты с заданиями и бланками. Тест она решила влет – дольше перепроверяла. С сочинением пришлось повозиться, но умных собственных мыслей тут от нее никто не ждал, так, информационная обработка текста. Больше хотелось на черновике порисовать, благо ручка гелевая, линия от нее – черная-пречерная… Не удержалась, нарисовала тоненького большелобого Васеньку в белой рубашке, с выгоревшей челкой, с астрами в кулаке – с какого-то первого сентября, что ли… В школе ему было тошно, он ныл каждое утро, бедный. А теперь казалось, одиннадцатилетний Васька сидит рядом за партой, на пустом соседнем стуле, подглядывает, как она рисует его и пишет дурацкое сочинение, – и, качая ногами, неслышно хихикает – он-то от ЕГЭ избавлен. А ведь правда. Ваське-то ЕГЭ никогда не сдавать. Не поступать в институт, не жениться, не болеть, не стариться… Не мучиться жизнью. Как там у Пушкина? «Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана?» Она чуть отодвинула стул, чтоб Ваське было просторнее, положила перед ним оставшийся лист черновика и запасную ручку: может, порисует, скучно ведь ее ждать… Отыскивая в скучном тексте авторскую позицию, расписывая по плану, как учили, все остальное, она старалась не смотреть в его сторону и не прислушиваться – но где-то на самом краю слуха шуршала рубашка, поскрипывал расшатанный школьный стул, слышалась возня и детское посапывание… От того, что он рядом, внутри стало тепло. Невольно улыбаясь, она быстро переписала сочинение с черновика в экзаменационный бланк, перечитала; еще разок просмотрела тест – вроде годно. Пошла сдавать всю охапку бумаги. У нее все приняли, а потом тетка-организатор с белыми овечьими кудряшками спохватилась и шепнула:
– Девушка, вы там на парте вон еще – что за бумагу оставили?
Она вернулась: ручка лежала с другой стороны, а на бумаге… На бумаге исчезала, таяла линия, очерчивающая растопыренную детскую ладошку: вот отогнутый большой палец, вот чуть кривенький, родной мизинчик… Все исчезло. Как не бывало.
– Девушка, с вами все нормально? – Тихонечко подошла организатор, тараща выпуклые овечьи глаза. – Вам плохо?
– Извините… Все нормально. Это я тут чистый лист забыла, вот, и ручку… Все. Я могу идти? – и про себя добавила: – Васька, идем.
…Встретились с Янкой на Рубинштейна:
– Ты чего такая грустная? Как сдала?
– Да вроде все написала… Устала просто. А у тебя как?
– Да тоже вроде хорошо руководитель отозвался, замечаний было только два. Мурка, кошка моя любимая! А давай-ка мы пойдем, попьем чего-нибудь капучинистого, а потом пройдемся, платьице тебе на выпускной поглядим. И мне в ресторан после защиты тоже надо что-то необычное. Ага?
– У меня столько денег нету.
– Ничего, сегодня ты со Шведом ассистенткой поедешь: научилась ведь уже объективы различать и зонтики ставить? А это оплачивается.
– Вы меня балуете.
– Ага. Но еще мы тебя эксплуатируем по полной. Ты ж работаешь и как помощница-ассистентка, и как настоящая модель. Швед счастлив. Фотки с тобой показал в агентстве, так там люди от зависти локти грызут, но…
– Но что?
– Жуткие, говорят, фотки. Бездонные. Потусторонние. Шоковые. Как ты делаешь такие глаза? То белые, то серебряные… Да, и все еще не сразу верят, что ты не нарисованная. У меня, кстати, тоже мурашки, когда я на готовые работы с тобой, где ты не твой братик, конечно, смотрю, будто это и не ты вовсе, а кто-то… С той стороны, что ли. Посланница потустороннего какая-то. Жутенько, да. Но народ такое обожает. Ты молодец, Швед молодец… О, вот моя любимая кофейня. Давай туда!
– Там дорого!
– И что? Котенок мой ненаглядный, пойми уже – ты заслуживаешь самого лучшего! Ну, и первый экзамен надо отметить, правда?
– Первый экзамен – это еще не праздник, – проворчала Мурка, но пошла за ней.
В интерьерах этих Янкиных дорогих кофеен и кондитерских она в стареньких школьных юбочке и белой блузке чувствовала себя неловко. Янка поняла:
– Какая ты сегодня – школьница-школьница. И нервничаешь так же: по-школьному. А на самом-то деле ведь все хорошо. Последние школьные денечки, и все – аттестат и свобода. Лето. И ты, Мурлетка, – красавица, пойми это уже наконец. Молоденькая только очень. И миниатюрная, да.
– А ты сегодня – ну просто фея-крестная. Ты чего такая добрая, Янка?
– Так. Мне нравится представлять, будто ты моя сестренка.
За столиком, устроившись в уютном кресле, расправив белую юбочку, Янка добавила:
– Я и за Шведа очень рада. Он в работе с головой, такой весь при деле, а то до тебя все нервничал, все рыскал, все искал, как фоткать, кого фоткать, что фоткать… А ты ему будто все замыслы в один фокус собрала. Просто муза концепт-артов. И ты вроде удачу приносишь: ему заказы повалили жирные, а у меня с дипломом все гладко пошло… Так что нам на платьица хватит, на любые. Швед велел не жмотиться.
Мурка не ожидала, что на ее тощую мелкую фигурку найдется приличное платьице. Но Янка привезла ее не в ТЦ, а в какой-то особенный бутик к знакомым сестрам-близняшкам, похожим на черненьких суетливых стрекоз, и там началась жизнерадостная возня с примерками того, другого – пока вдруг у самой Мурки не вырвалось: «О-о-о-о!» при виде нежного платьица из серебристой тафты.
– Супер, – сказала Янка, на которой одна из стрекоз подгоняла нежно-голубое платье. – Юная луна. Серебряная сказка. Песня звезд. Ну и так далее – ты поняла. Это оно. Какая ты милая по правде-то, ага?
– Это оно, – согласилась Мурка, разглядывая в зеркале громадной примерочной волшебную, хрупкую, взъерошенную от счастья девочку с живыми и серебристыми, как ртуть, глазищами. – Это, что ли, я? Я – такая?
– Настоящая ты – такая, – засмеялась Янка. – Девочки, а нам бы еще туфельки в стиль? И чулочки?
Две коробки, Янкину и Муркину, сказочных, белоснежных с серебряными бантиками, черные стрекозы сами осторожно уложили на заднее сиденье маленькой Янкиной машины. Мурка невольно то и дело оглядывалась, борясь с искушением потрогать жесткий бантик. Чулочки, если честно, ее потрясли… Янка, стараясь быть серьезной, сказала:
– Грим я тебе сама сделаю – чтоб глазищи в пол-лица. А вот волосы… Дам маску для волос, и чтоб ежедневно на ночь, ясно? Потом еще надо с девочками-стилистками посоветоваться, что из таких коротких волос сделать можно… Мурлетка! А у тебя ведь все данные для карьеры студийной фотомодели. Тут уж рост не важен, если по подиуму, как цапля-микроцефалка, не ходить. А так ты вся сильная, тощая, ладненькая, пропорциональная, унисекс – то, что надо всем сейчас. В кадре оживаешь с полунамека.
– И в машине места немного занимаю…
– Я серьезно!
– Комнатная модель.
– Так оно ведь и неплохо. Для тебя тоже, ага? До Шведа это тоже сразу дошло, вот он тебя и приручает… Баловать велел. А давай-ка мы с тобой еще куда-нибудь заедем, в ТЦ какой, что ли, а то у тебя вон джинсики все истертые уже. Штаны тебе купим и пару юбок. Платьице еще, так, простенькое, для лета?
– …Это Васькины штаны.
– Я знаю. И все понимаю. Вот и надо их снять, постирать и поберечь – а то износишь, что надевать, когда совсем тоска припрет?
В ТЦ Мурку потянуло в отдел для мальчиков – купить брату новые штаны. В одежде для пацанов она разбиралась неплохо: все, от носков до курток, она покупала ему сама, отец только деньги давал, а матери с ее супами, которые никто не ел, вечно было некогда. И на брата Мурка всегда тратила больше, чем на себя. Глаза жадно зарыскали по стопкам футболок, по нарядным рубашкам и штанишкам на манекенах, она уже услышала капризное Васькино сопение у плеча – но Янка твердо взяла за руку и молча увела в девчачий отдел. Там нашлись шикарные джинсы, юбочки, платье в синий мелкий цветочек и прочая красота, включая нежнейшую пижамку со щенками. Мурка растаяла. А Янка вертела ее в тесной примерочной, приносила еще разные славные одежки и вдруг, притихнув, созналась:
– А знаешь, Мурлетка, тебе сейчас примерно столько, сколько было б моей сестричке…
– Сестричке? Тебе было семь, когда она родилась? – Мурка, вдруг озябнув, стиснула ворох одежек. – А что стряслось?
– Что стряслось… Не знаю, – странно ответила Янка. – Нет, не семь, не первоклассница, раньше – мне было пять; значит, ты младше. Иногда мне кажется, что все это только приснилось… Знаешь, пять лет – это еще очень мало. А иногда мне все это снова снится, да так отчетливо, как в кино… Она и жила-то минуты три, не больше… Так, хватит. Она была давно – ее сейчас нет. А ты – есть. Так что будем баловать тебя! Давай-ка вот эту пепельную юбочку посмотрим…
– Давай. Ты как волшебница, Янка, ты из гадкого утенка пытаешься девушку сделать!
– Просто чтоб ты вспомнила, как это – девчонкой быть. И почему сразу гадкий утенок? Просто медленное созревание. Я тебе завидую, кстати.
– …Чего?! – Мурка посмотрела на озябшего ребенка в зеркале. Нулевой бюстгальтер только прибавлял ему жалкости. – Вот этим… Косточкам?
Янка накинула ей на плечи что-то пушистое и кружевное, летнее:
– В тебе виднее человек, а не самочка. Знаешь, когда фактура созревает рано, – провела она рукой вдоль сладкого изгиба своей груди, – мозги ее догнать не успевают. В пятнадцать-шестнадцать ни людей не знаешь, ни себя. На парня смотришь, вроде хочешь дружить, говорить об интересном – а он по факту и не парень, а павиан, слюни пенятся, мозги в яйца провалились. Одни проблемы.
– В смысле, красоткам не прощают красоты?
– Скорей, смотрят жадными глазенками, потрогать без спроса норовят… А ты даже сама не знаешь еще, куда себя пристроить, красивую такую. Да еще если растешь без матери, подсказать толком некому…
– Ты росла без матери?! Она… Она умерла?
– Она нас бросила. В смысле меня и отца. Через год после той непонятной истории с сестричкой. Исчезла. Отец сказал, уехала работать куда-то. А потом выяснилось, что у нее другая семья, дети есть. Что она здесь же живет, в Петербурге.
– А с тобой не видится?
– Нет. Наверно, она меня ненавидит. Ну, за то, что я видела… И что-то поняла.
– А что ты видела? – Мурку трясло и очень хотелось обнять побледневшую, словно бы провалившуюся внутрь себя Янку.
– Давай… Давай я тебе потом расскажу, – через силу улыбнулась Янка. – Ну, в общем, наверно, я должна ее найти, посмотреть в глаза, поговорить и все такое. Но вот мне уже почти двадцать пять, я не ребенок, не несчастная соплюха – а все не решаюсь. Не могу. Ну вот скажи, если б я ей была интересна, если она бы хоть немного про меня думала – разве б она не повидалась со мной?
– Я не знаю. – Мурка думала про свою мать, успешного фармацевта, которая точно так же спокойно вычеркнула ее из жизни, продав и долю в аптеке, и квартиру, а еще спалив у мусорных бачков Муркин мольберт-хлопушку, их с Васькой игрушки и книжки, одежду, вороха детских рисунков, потому что это мешало ей передать квартиру новым владельцам. А теперь зачем-то зовет в монастырь. – Может, они сходят с ума и все забывают. Моя тоже какая-то с приветом… А отец что говорит?
– Говорил: «Доченька, ты умная и красивая, зачем тебе эта мерзавка, у тебя ведь все есть, а чего нет – мы все купим». Ну, и покупал… Вещи, студии танца, репетиторы… И бабушка, его мама, у меня прекрасная была, пирожки-варежки-сказки на ночь, добрая. Но она рано умерла, рак, а отец три года назад поехал с подругой на юг, и на трассе «Дон» они разбились. Если б не Швед… В общем, я отцову квартиру сдаю, а живу у Шведа. Я без него не могу даже дышать – ну, если он вдруг из города далеко уезжает. Это даже не любовь, не зависимость, а просто он – это я, а я – это он, – Янка прерывисто вздохнула и слегка смутилась. – Чувства такие, да… Самообман, конечно, но так хотя бы жить можно. Он хороший. Добряк. Благородный и весь в творчестве.
– Мне кажется, он немного… колдун такой добрый. Да?
– Есть что-то. – Янка даже не улыбнулась. – Вроде волшебник. И поумнее прочих, да. Ну что, на кассу?
После вчерашней съемки, когда они со Шведом вернулись с корпоратива в Лахте в три часа ночи, Мурка проспала до десяти и, ясно, в школу на консультацию по математике опоздала. Но она все равно собралась – джинсы-футболка, а в рюкзачок скетч-бук, карандаши, новое платье в цветочек – и помчалась на маршрутку. Идеи надо воплощать, а то они разорвут на клочья. Вышла у Таврического и позвонила Мите:
– Митя, а ты занят?
– …Малыша! Ой! Что стряслось?
– Ничего. Просто уже лето, третье июня, а ты сидишь там в своей норке на четвертом этаже и видишь только ржавые крыши. А я – в Таврике. Приходи на часок, погуляем вдоль прудов, помолчим, поговорим. Часок-то у тебя найдется? Придешь?
– Приду, – растерянно согласился Митя. – А ты чего такая добрая, Малыша?
– Лето потому что.
Она немного боялась, что Митя явится в одной из своих психоделических жилеток, но он пришел совсем обычный, в серенькой рубашке, в наутюженных Нозой брючках, – только черные глазки за очками хитро поблескивали: обычная одежда для Мити – маскарад. Дожидаясь его, Мурка нарисовала в скетч-буке Ваську на велике; пришлось присматриваться к проносящимся мимо велосипедистам, чтоб вспомнить, где что у велосипеда. Митя, подсев к ней на лавочку, долго разглядывал рисунок:
– Да… Жаль. Очень жаль мальчика. Добрый был?
– Всякий. Мальчишка как мальчишка. Знаешь… У него вот тут был шрам, – Мурка отметила точную черточку на Васькиной руке чуть повыше локтя. – Это я звезданула, кирпичом. Хорошо, что на излете, сустав не вышибла. И мизинчик еще – перелом был, потом криво сросся…
– …За что?!
– За преступление.
– А?
– Когда мы жили на Академика Лебедева, там недалеко в ВМА была стройка. Длилась и длилась. Все дети окрестные туда пробирались – ну, интересно же. Васька тогда был классе во втором, мальчишки тогда еще совсем придурки, вот туда они-то, на стройку, человек шесть, и залезли. Я перепугалась и за ними тоже. Ну, нашла, смотрю издалека: как ловить, как выволакивать… А они, эти суконцы малолетние… Камней и кирпичей набрали и швыряют в какую-то ямку… А оттуда писк, мяуканье такое тоненькое… Понимаешь, там котята были. Уковылять пытались, пищали, маму звали… Половина уже убитые, один лежит – дергается, головка в кашу, только уши дрожат… А эти гаденыши… Все кирпичами садят, кирпичами… Я тогда тоже камни похватала и как давай в них кидать, в уродов этих мелких… Со всей силы. Пацаны орут, попадали, ползут по грязи, я визжу, кидаю – хорошо, сторож прибежал, остановил, а то поубивала бы… Пацанята отползли, убежали – только мой остался, я его схватила и бить – по морде, по морде; потом схвачу, потрясу и опять бить. А тут кошка прибежала, худющая, нюхает котяток своих, нюхает – и как закричит, замяучит… Ваську аж затрясло… Сторож нас вытащил – меня за косу, чтоб не дралась, Ваську – за шиворот вынес и за ворота как тряпку выкинул. …Васька ревел сутки, наверно. Устанет, уснет на полчаса – и опять ревет… Хорошо, родителей дома не было. Я с ним месяц все равно не разговаривала.
– А как простила? – Митя, побледневший, потирал грудь с левой стороны.
– Да увидела, что у него мизинец кривой. Сломан был – я кирпичом попала, болел страшно, наверно, а он никому не сказал, прятал от нас свой мизинчик… Так криво и сросся. Я хоть и сказала, что убитым котятам в тысячу раз больнее было, все равно… Пожалела его. Прибитый был, горестный, есть почти перестал, ревел, по ночам вскакивал… Пожалела. Но не простила, нет. Просто стала разговаривать. Как ты думаешь, надо было простить?
– Нет. Нет, что ты. Ты все правильно сделала… Бедная.
– Он меня потом Муркой прозвал. За это все. Митя, а вот если бы рай был, как ты думаешь, его, дурака, простили бы за котят, взяли бы туда?
– Он же мучился, – Митя потер лицо. – У него ж сердечко кровью потом изошло. Наверно, все-таки взяли бы… Я бы взял.
Мурка долго смотрела вверх, в зеленый шорох и свет старых лип.
– Митя, а ты какой был в детстве?
– Да тоже всякий, наверно. Мы жили на Пряжке, в доме, где Блок жил, представляешь? Но нам, мальчишкам, это было как само собой, ну Блок и Блок, мы все больше в порт пробирались или на Адмиралтейские верфи. Тоже опасно было. Родители ничего не знали, конечно… А еще у меня было восемь воображаемых друзей. Они просили их не выдавать. Пойдем, Малыша, пройдемся. А то…
– Прости. Я… Я нечаянно, – встала Мурка. – Я это никому не рассказывала никогда. Я не знаю, почему тебе все рассказываю. Прости.
– А ты рассказывай, – настойчиво и тоскливо сказал Митя. – Я рад. Это ведь значит, Малыша, что я, старый дурак, хоть кому-то по правде нужен.
Они обошли почти весь пруд, разговаривая о Блоке, о Мандельштаме, о Галиче, когда Мурке наконец вспомнилась ее идея:
– Ой, Митя! Я чего хотела-то! На, пофоткай меня, пожалуйста. – Она сунула ему в руки свой телефон. – А потом будет сюрприз!
И она превратилась в мальчишку. Скакала через скамейки. Валялась на газоне. Вскакивала и подпрыгивала в небо – только чтобы Митя забыл про котят. Вроде бы удалось: Митя, смеясь, только успевал нажимать спуск:
– Малыша! Да ты ж мое солнце! Скинь мне, чудовище мое маленькое, хоть парочку фоток! Скинешь, Ласточка?
– Скину, скину, – кивнула Мурка. Скакать на жаре в джинсах вообще-то было очень жарко. А еще они подошли к подходящим кустам в углу парка, да и люди другие далеко. Она подвела Митю к скамейке: – Митя! Ты – тайная часть моей жизни! И друг! Я тебе доверяю! Тебе сейчас будет оказано еще доверие, громадное просто! Поэтому вот сиди и карауль, чтоб никто не подошел!
И она скрылась в кустах – всполошив целую стаю молодых разоравшихся воробьев. За кустами стащила сначала футболку и нырнула в прохладные цветочки платья, расправила его; сняла джинсы и, туго свернув, запихнула мальчишечью одежку в рюкзак. Жить в шелковистом платье на улице, среди вольного воздуха оказалось легко, прохладно и страшновато. Мурка причесалась, чуточку подвела глаза, волнуясь, обошла кусты и вышла на дорожку справа от Мити. Тот, старенький одинокий енотик, задумчиво крутил в руках ее телефон и смотрел в сверкающую гладь пруда.
– Митя, сфотографируй меня, пожалуйста, снова.
– …Ой. Малыша… Моя Малыша!! Да ты же… Девочка! Ох какая ты: девочка-девочка! Малыша, да какая ж ты красивая, оказывается! Да куда ж тебя спрятать от этого мира!
А вечером Мурка, не выдержав, выложила новую фотку Васьки, невесомо перелетающего через скамейку в зеленом и солнечном – вовсе не Таврическом, а райском – саду, на стене его аккаунта. С подписью: «Я умер. Теперь я умею летать».
Через мгновение под фоткой появился первый лайк.