Весенние каникулы продлили на неделю – после обнаружения тела Эмили школу закрыли, чтобы избежать паники и дать нам время погоревать. В городке разом стало полно школьниц, они сидели в кафе, роились на берегу, ели мороженое и уклонялись от носившихся прямо над головами чаек.
Большинству это время казалось просто продолжением каникул, хотя трагедия в атмосфере ощущалась – люди продолжали обсуждать. Над предупреждениями, содержащимися в разосланных родителям письмах, правда, смеялись: не разговаривать с незнакомыми людьми, избегать темных переулков и густого тумана, ни за что и никуда не ходить в одиночку.
Но я жила в одиночку.
Робин, Алекс и Грейс куда-то подевались, дома их не было, по крайней мере, они не отвечали на мои многочисленные телефонные звонки. Приходилось вести ненужные разговоры с их родителями. Телефон дома у Алекс не отвечал вообще, хотя я иногда слушала гудки по пять-шесть минут. Все говорили, что дочерей нет дома и где они – неизвестно, хотя, как я убеждалась все больше, они все прекрасно знали, просто не хотели мне говорить.
Лицо Эмили преследовало меня неотступно, как наваждение, я покупала газеты, а стоило матери заснуть – пробиралась вниз, к телевизору. Я вчитывалась в газетные страницы, вглядывалась, как Нарцисс в свое отражение, в экран, с которого безутешные друзья говорили, какая она была добрая и красивая.
Несколько раз появилась Ники со своими душещипательными рассказами о дружбе с Эмили, хотя, насколько мне известно, особо близки они не были, – но кто откажется ее выслушать? Репортеры тоже называли Эмили хорошей девушкой, доброй девушкой, чудесной девушкой: такой, какой и я когда-то мечтала стать. Интересно, окажись я на ее месте, сказали бы они то же самое обо мне? И была ли она и впрямь хорошей, доброй и чудесной?
Те из нас, кто никуда не исчезал, перешептывались друг с другом – хор под руководством Ники, звонившей мне ежедневно. Я затаив дыхание снимала трубку, ожидая, что это кто-нибудь из троицы. Ники рассказывала о телефонных разговорах, подслушанных ею по параллельной трубке, о версиях, которыми делились матери после третьей-четвертой рюмки на ночь, когда дочери, притаившись на верхней площадке лестницы, их подслушивали.
Была версия несчастного случая: девушка взобралась на дерево, рухнула через дупло в полый ствол, ее завалило листьями, и тело осталось там гнить. Ники недоверчиво качала головой.
– Эмили была не из тех, как лазит по деревьям. Ее ногти всегда были идеальными.
Обезумевший отец, мать, пребывавшая в таком ужасном состоянии, что даже говорить не могла… их лица с глазами, запавшими от горя, пробивались сквозь сетку помех на экране телевизоров и казались вполне реальными.
Возникали и еще более диковинные версии, набиравшие силу с каждым новым пересказом. Пентаграмма, вырезанная на коре дерева; письмо с расплывшимися, не читаемыми от слюны и желудочного сока буквами, засунутое ей в горло. Время от времени всплывало имя мисс Баучер. «Ведьма», – говорили люди, закатывая глаза, рассуждая о проклятиях и смеясь над собственными предположениями. Мы узнавали то, чего не могли еще понять в силу возраста (хотя сами не отдавали себе в этом отчета), хотя рассуждали об этом с видом умудренного хладнокровия: о том, как полиция берет пробы для теста ДНК изо рта и интимных мест; о бесстыдно обнаженных полостях организма, о фиолетовых синяках, оставшихся от чьих-то пальцев на бледной коже рук.
Репортеры набрасывались на тексты наших любимых песен и видеоигры, намеренно искажая смысл и превращая их в зловещие стимулы к воровству, разврату, убийству. И таким образом, в ситуации, когда никто не знал ничего, кроме некоторых очевидных фактов, нам упорно казалось, что взрослые вообще ничего не знают. И все же мы прислушивались к ним, готовые смириться с черным, извращенным юмор, который все же смягчал ужас преступления.
Когда в школе наконец возобновились занятия, все работы во дворе были прекращены, а у подножия наполовину срубленного вяза выросло что-то вроде алтаря в честь Эмили. Тело было убрано, дерево обтянуто черным полотнищем, появились цветы, фотографии, записки и свечи, опалявшие искусственный мех купленных в супермаркете медвежат. Готовилась поминальная служба, занятия по музыке были отменены, на смену им пришли бесконечные репетиции в актовом зале, откуда эхом разносились по всему двору звуки камерной музыки и торжественного хорового пения.
В коридорах меня преследовали взгляды; стоило мне войти в класс, разом прекращались все разговоры. Я понимала, чего хотят одноклассницы, – узнать, куда делись мои подруги. А когда я говорила, что сама понятия не имею, мне не верили.
– Вайолет! – окликнул меня декан нарочито бодрым, как обычно, голосом.
С того вечера, когда мы говорили о моих подругах, он был со мной преувеличенно любезен. О том, что за разговором последовало, он предпочитал не упоминать, за это я была ему благодарна, хотя некоторая напряженность между нами сохранялась.
Остальные преподаватели, напротив, помрачнели, отдалились от меня. Аннабел отказалась от факультативных занятий, что, может, было и к лучшему, поскольку я осталась ее единственной ученицей, а профессор Малколм прочитал настолько скучную лекцию о страдании, что все мы сошлись во мнении, как повезло нашим беглянкам, что не пришлось это слушать.
Но декан был неизменно оживлен – что, наверное, объяснялось его положением главного воспитателя в школе, хотя недавно ему выделили временных помощников. Подавляющее большинство учащихся этим пользовалось, при любой возможности обсуждая с ними случившееся и превращая таким образом скорбь в состязание.
– Ну, как поживает моя любимая ученица?
Мы зашли в его кабинет. На столе, положив ноги на стул, сидела сероглазая блондинка с собранными в конский хвост волосами. Наши взгляды встретились, и она слегка улыбнулась.
– Все хорошо, спасибо.
Он повернулся к девушке с теплой, родственной улыбкой.
– Мне зайти попозже?
– Нет, нет, в этом нет никакой нужды. – Он хлопнул ее по колену, та дернулась.
– Вайолет, это моя дочь Софи. На будущий год она поступает в нашу замечательную школу.
На сей раз он хлопнул ее по спине. Девушка вспыхнула от смущения. Я сочувственно улыбнулась ей, хотя по-прежнему испытывала странную зависть к дочерям, которых отцы ставят в неловкое положение, зависть и желание предложить им нечто вроде обмена.
– Правда? – с поддельным интересом откликнулась я. – А где ты сейчас учишься?
– В Штатах. – В голосе ее прозвучала гордость, а также хорошо отрепетированное спокойствие. – Но мама перебирается в Пекин, так что мне надо либо ехать с ней, либо возвращаться сюда.
– Ясно.
Я беспомощно огляделась в поисках предлога, чтобы уйти. В тех редких случаях, когда мои ученики видят нас – учителей – существами, способными к неудачным отношениям и вообще каким-то личным делам, они будто теряются; в тот момент моя реакция была почти такой же.
Декан положил руку на плечо Софи.
– Может, вы, девочки, когда-нибудь подружитесь, а?
Мы обе понимали, что это невозможно: она высокая, утонченная, красивая, я – почти полная противоположность.
Мы из разной среды; столкнемся в коридоре – разве что взглядами обменяемся, словно этого разговора вовсе не было. С такими примерами я сталкиваюсь и сейчас среди моих студенток: личная несовместимость – как вода и масло, ее трудно определить словами, но она существует на уровне подсознания. Такова способность, которую обретаешь еще в детстве и которая остается с тобой навсегда: с одно взгляда определять место сверстника в иерархии.
Софи соскользнула со стола, оправила юбку. «Слишком короткая», – подумала я.
– Ладно, пойду соберу шмотки. Увидимся в сентябре, па, – добавила она, набрасывая куртку.
Он встал, притянул ее к себе и поцеловал в затылок.
– Буду по тебе скучать.
Я отвернулась – мы с Софи явно не понравились друг другу. Она высвободилась из объятий и направилась к двери.
– Покорми Поппет перед отъездом, – бросил он вслед, когда дочь вышла из кабинета и в коридоре эхом разносился цокот ее каблуков. – Это наша кошка, – пояснил он, с улыбкой поворачиваясь ко мне. – Итак, на чем мы остановились?
Казалось, декан был еще дальше от того, чтобы найти какую-либо связь между ними; имена, которые я знала, смешивались с теми, которых я не знала, и, казалось, не имели никакой связи с нашим обществом или его прошлым.
Это наполняло меня холодным чувством удовлетворения: приятно сознавать, что именно до моих тайн он хочет докопаться. Иногда, заполняя карточки, я добавляла в них кое-что от себя, что могло еще больше затруднить его исследования, хотя временами – по трудно объяснимым причинам, разве что хотелось подразнить его, устроить представление, которого он, наверное, никогда не увидит, – вписывала детали, соответствующие действительности, заполняя лакуны, которые никому, кроме нас с ним, ничего не говорили.
Разумеется, подруг я в это не посвящала, хотя порой соблазн и возникал, обычно после какого-нибудь высокомерно-холодного замечания Алекс или шуточки Робин с намеком на секрет, который мне никогда не раскроют: способ напомнить мне, что они во мне не нуждаются, их дружба и без меня продлится, а я навсегда и бесповоротно останусь посторонней, насколько бы я к ним ни приблизилась. Я бы могла рассказать им все, что знаю, но это означало бы выдать тайну, то единственное касательно «Элм Холлоу», что принадлежало мне и только мне.
Таким образом, заполнение карточек стало для меня мостиком в прошлое, где все еще продолжалась жизнь, – моя тайна, моя собственная живая история. Но сегодня я никак не могла сосредоточиться. Текст плыл перед глазами, неразборчивые слова расползались; пытаясь собраться, я энергично заморгала, но тщетно, смысл ускользал.
– Все нормально? – спросил декан.
Я повернулась: он подкатился поближе в своем кресле на колесиках, внимательно глядя на меня. Я вздрогнула: кто знает, сколько времени он вот так не сводит с меня глаз?
– Да, сэр, – неслышно ответила я.
Он подъехал еще ближе. Интересно, подумала я, откуда у него этот шрамик над глазом; заметила я и оспины на щеке.
– Вайолет, – мягко проговорил он. – Судя по виду, вы о чем-то задумались.
Я стыдливо опустила глаза.
– Да нет, сэр, все нормально.
– Это из-за Эмили Фрост? – Он сжал пальцами ручку кресла.
Я почувствовала, что мне становится жарко, щеки краснеют; наверняка примет это за знак согласия. И в каком-то смысле так оно и есть – как и все остальное, касающееся Эмили Фрост. Я ревновала к мертвой девушке. Снова.
– Мне кажется, вся школа так или иначе потрясена этим делом, – сказал он. – Вы, насколько я знаю, не были с ней знакомы, и все же… Так что нет ничего удивительного, что вы подавлены.
– Хотите отвечу честно? – негромко спросила я.
Он ожил, ему словно полегчало оттого, что я открываюсь, может, показалось, что мы сможем снова свободно поболтать и я буду вежливо смеяться его россказням, какими бы невероятными они ни были.
– Конечно.
– На самом деле все это мне совершенно безразлично.
Слова вырвались словно сами собой – постоянное постукивание ручкой оборвалось, и он медленно откинулся на спинку кресла.
Я отвернулась и, чувствуя, что взгляд его никак не оторвется от моей спины, продолжила писать. Он набрал в легкие воздуха, словно собираясь заговорить, но так и не открыл рта. Молчание казалось таким плотным, будто заполнило всю комнату; я чувствовала, что щеки мои горят; моргнув, смахнула слезинки с ресниц. Наконец – прошло, казалось, несколько минут – я услышала, как кресло с трудом катится по толстому ковру; далее – вздох; затем постукивание ручки.
Я уставилась в страницу, злясь на себя, на свою неспособность держать мысли при себе. Ведь сказанное было правдой: ее смерть меня действительно не трогала, более того, вызывала до известной степени нечто вроде облегчения. Она, как бы я того ни страшилась, не вернется, чтобы занять мое место. Или, по крайней мере, не вернется живой. И все же, все же обнаружение тела заставило их отстраниться от меня – пятого колеса в колеснице их страдания. Точь-в-точь так же повела себя мама после смерти отца. В обоих случаях меня отбросили ради мертвых, тех, память о ком более реальна, чем мое живое присутствие.
Я понимала, что веду себя по-детски; места себе не находила от роящихся в голове мыслей (и сейчас не нахожу, когда переношу те события на бумагу). Еще мне было стыдно оттого, что я показала свою глупость декану. Странная и бессмысленная ревность, которую я испытывала к мертвой девушке, слышалась даже в моем голосе. Интересно, о чем он думал, пока мы сидели в напряженном молчании. Раньше он время от времени отрывался от работы, чтобы показать мне какую-нибудь необычную гравюру или прочитать показавшийся ему особенно выразительным отрывок из книги, почти по-ребячески похихикивая при этом над невероятными смертями и придуманными заклинаниями.
Он внимательно слушал, когда я отваживалась поделиться с ним собственными мыслями, и я невольно ценила это внимание. Мне было приятно, что меня слушают, это свидетельствовало о том, что у меня есть потенциал, который я смогу реализовать, если буду уделять больше энергии и внимания своим занятиям, а не времяпрепровождению с Робин и девочками. Теперь у меня не было и этого.
Зазвучали башенные куранты, пробили девять протяжными ударами. Декан тяжело переменил положение тела, навис над открытой книгой и посмотрел на меня.
– Господи, как время-то пролетело. – Он прижал ладонь к виску. – Как вы доберетесь домой?
Я и сама себе задавала этот вопрос, ведь последний автобус ушел час назад. Стоянка опустела, все школьницы давно разъехались.
– Я… Думала, прогуляюсь.
Он поднял бровь, побарабанил пальцами по столу.
– Разве вы не в городе живете?
– В городе, – кивнула я.
Он повернулся, выглянул во двор и медленно потер подбородок.
– Нет-нет, одну я вас не отпущу. – Он тяжело поднялся с кресла. – Особенно если учесть… – Он не договорил. – Дайте мне десять минут. Я вас подвезу.
– В этом нет никакой… – начала я с напряжением, запинаясь. После аварии я ни разу не садилась в машину, сознательно избегала этого, предпочитая безопасность набитого пассажирами автобуса опасному уюту автомобиля, всегда готового попасть под колеса грузовика.
– Ничего не хочу слышать, – заявил он, сгребая свои записи и беспорядочно запихивая их в портфель. – Иначе вообще не выпущу вас отсюда. Ведь это вы из-за меня так задержались.
Он принялся прибираться на столе, время от времени поглядывая на меня. Я подошла к двери и в свою очередь посмотрела на него. Иногда казалось, что он вот-вот заговорит, словно какая-то мысль не давала ему покоя. Но всякий раз, перехватив мой взгляд, он останавливал себя и отворачивался.
Мы вышли из здания молча, ощущая какую-то неловкость. На школьной стоянке оставалась только его машина. Я села на пассажирское место, отодвинув в сторону стаканчики из-под кофе и упаковки от крекеров. На заднем сиденье чего только не валялось: книги, картонные коробки с бумагами, рюкзаки, походное снаряжение, теплая зимняя куртка, лыжные палки.
– Извините за беспорядок.
Взревел двигатель, загорелись фары, я заморгала, привыкая к новому освещению. Перед моими глазами плыли пятна, в лучах света метались комары, трепетала на ветру трава. Декан включил радио, зазвучала какая-то песня; он переключался между станциями, бормоча себе что-то под нос.
– Эта мне нравится, – сказала я в какой-то момент, думая только об одном – когда же кончится это путешествие.
– Эта? – Он хмыкнул, и впервые после того, как я сказала ему, что думаю про смерть Эмили, на лице его появилась улыбка. – Не знал, что Барри Манилоу снова в моде. – Он притормозил и развернулся. – Этак я скоро снова буду «в тренде».
– Еще как, сэр. – Я театрально рассмеялась.
Машин было немного, мы ехали по темной проселочной дороге под негромкую музыку. Время от времени он спрашивал, как у меня с занятиями, какие предметы нравятся и так далее; на все вопросы я отвечала уклончиво, но в общем положительно, с улыбкой, по-доброму. Я подавляла желание схватить руль, пыталась умерить дрожь в руках и успокоить сердцебиение, вдыхая и набирая в грудь побольше воздуха.
На въезде в город уличные фонари сменились ярким освещением набережной с ее обшарпанными павильонами с игровыми автоматами: «Золотая лихорадка», «Дворец Цезаря», «Госпожа Удача» – названия полыхали яркими красками.
– Знаете, Вайолет, – медленно заговорил он, по-прежнему не отрывая взгляд от дороги, – иногда я за вас беспокоюсь. Я знаю, вам пришлось пройти через многое, и… – Он замолчал, тщательно подбирая слова. – Порой мне кажется, что для вас самой было бы лучше, если бы вы хоть немного приоткрылись тому, кому вы можете доверять.
Я молча смотрела в окно, стараясь не слушать его, а просто смотреть на прохожих. Вот мимо прошла, держась за руки, пара, глаза у него опущены, он смотрит на ее ноги; за ними пожилая женщина с всклокоченными волосами, в потрепанном мешковатом пальто, она подозрительно смотрит на парочку; стайка девушек всего на несколько лет старше меня, в юбках ядовитых цветов, на головокружительно высоких каблуках, покачиваясь, переходит из одного бара в другой; а на пирсе, скрестив ноги, вытирая нос рукавом, сидит и остекленевшими глазами смотрит на плывущую мимо толпу Робин. Я положила ладонь на дверную ручку, крепко стиснула ее. Дверь была заперта.
– Замыкаться в себе, – продолжал декан, глядя вперед и задумчиво покусывая ноготь большого пальца, – привычка как минимум нездоровая. Можно злиться, можно грустить, но нельзя оставаться с этими переживаниями наедине…
Я схватила сумку и, едва машина притормозила, выпрыгнула наружу. Голос декана заглушил шум двигателя ехавшей навстречу машины, – ее водитель, не останавливаясь, что-то сердито проворчал в мой адрес. Задыхаясь, я помчалась назад, но Робин уже не было.
Я села на ее место, словно таким образом можно было проследить за ходом ее мыслей, и когда с наступлением ночи стало холодно, а в павильонах погас свет, пошла домой, громко стуча каблуками по неровному тротуару.
– А вот и ты.
Буквально в нескольких шагах от дома чья-то рука, высунувшаяся из-за дерева, вцепилась мне в плечо. Я круто развернулась.
– О господи, – выдохнула я, – я же тебя везде ищу.
Робин улыбнулась, чуть менее ослепительно, чем обычно, да и глаза, еще не просохшие от слез, были красными.
– Довольно гнусная неделька выдалась.
– Да, жалко Эмили, – подхватила я.
– Не жалей. Мы все знаем, что она… – Робин оборвала себя на полуслове.
Я свернула к дому; телевизор в гостиной все еще работал.
– Зайдешь?
– А можно?
– Да, только… – Я огляделась. – Надо как-то отвлечь маму. Не стоит ей тебя видеть.
Я вошла, оставив дверь приоткрытой. Неслышно ступая по ковру, я заглянула на кухню, там на столе, накрытое фольгой, стояло большое блюдо; из гостиной донесся шорох – мать повернулась ко мне. «Надо же тебе проснуться именно сейчас», – подумала я, застыв на месте.
– Где была? – спросила она хриплым после сна голосом. Она сползла с дивана и затопала – неуклюже, как обезьяна или человек, охваченный глубоким горем, – на кухню.
Мы не виделись уже несколько недель – разве что в полутьме. Лишь бы только Робин ее не увидела: глаза желтые, с красными прожилками, кожа бледно-голубая и прозрачная, как прокисшее молоко.
Она положила мне на плечо холодную ладонь. Я отпрянула в сторону.
– Родная моя… Что же ты с собой делаешь?
– Да ничего, ма. Все хорошо.
– Да нет, что-то не так. Детка, скажи честно, ты принимаешь наркотики? – Я обернулась и заметила, как Робин проскользнула в дом. – Понимаешь… Ты так похудела. И бледная какая-то.
– Просто устала, мам. Я ведь и в самом деле много сил трачу. – Я старалась ровно дышать, сохранять спокойствие, но чувствовала, как внутри нарастает раздражение. – Неужели ты всерьез обвиняешь меня в наркомании?
– Ни в чем я тебя не обвиняю, – с некоторой нервозностью в голосе отмахнулась она.
– Ты ведешь себя так, будто это у меня проблемы. Но ведь это же лицемерие, – спокойно, не повышая голоса, сказала я. – Когда ты в последний раз выходила из дома? Когда, черт возьми, на тебе было надето что-нибудь, кроме пижамы? Вот это неправильно. Это ты ведешь себя неправильно.
– Вайолет… – Она отступила назад и посмотрела на меня расширившимися от боли глазами.
– Нет, мам. Не надо ругаться со мной насчет того, кто отнял жизнь у них обоих. Я знаю, что делаю. Я держу себя в руках. А вот ты нет. И я не желаю тебя слушать.
Я оттолкнула ее и пошла наверх. Она промолчала, но, закрывая дверь к себе в комнату, я услышала сдавленные рыдания. И ничего не почувствовала.
– Ты что, накурилась? – спросила Робин. – Может, помощь какая требуется? Обнимашки?
Я неопределенно хмыкнула, бросила на пол сумку и оглядела комнату. Все то же самое, что было: остатки сброшенной кожи, выцветшее, прохудившееся от старости покрывало, вырванные из журналов картинки, наклеенные на обои. Те же журналы, сваленные рядом со старым комодом, в который запихана одежда, которую я никогда не надену. Теперь-то уж точно. Я уже не та прежняя девочка; и мне ненавистна даже сама мысль, будто это не так.
– Так что случилось? – спросила я, усаживаясь на кровать и сбрасывая туфли. Обнаружив дырочку на колготках, я принялась старательно расширять ее. Нейлон с треском порвался, ноготь царапнул кожу.
Она положила ноги мне на колени и спокойно откинулась на спинку кровати.
– Всю неделю болтались между полицейским участком и домом ее родителей, туда-сюда. Занятие не из приятных.
Я прижала ладонь к ее лодыжке и вывела двумя пальцами цифру восемь.
– Что-то недоговариваешь? – спросила я, подталкивая ее к продолжению; желание спросить, отчего она хотя бы не позвонила, я подавила.
– Понимаешь, мы видели ее последними, ну, все и думают, что нам что-то известно.
– А вам известно? – Я посмотрела на нее. Молчание. – Я спрашиваю, что известно-то?
Какое-то время она смотрела на меня, пожевывая губу.
– Курить хочется. – Она потянулась одной рукой к оконной задвижке, другой принялась шарить в карманах брюк. – Зажигалка найдется?
– В рюкзаке. – Я ткнула пальцем в сторону двери, где валялись разные вещи. Она слезла с кровати и наклонилась, роясь в куче курток, юбок и ботинок.
– Ха, – Робин с ухмылкой повернулась ко мне. – Мамочка ланч приготовила?
– Что?
Она подняла над головой грязную картонную коробку, внутри – остатки прокисшего салата.
– А что, выглядит весьма аппетитно.
Я глянула в ее сторону.
– Это не мое.
– Да брось ты, Вайолет. Все это, конечно, отстой, но тебе нет никакой нужды оправдываться.
– Серьезно тебе говорю, это не мое. – Я вырвала коробку из ее рук и села рядом. – И рюкзак не мой.
– Тогда чей же? – недоверчиво спросила она.
– По-моему, декана.
– А как он… Чей?!
– Он подвез меня, – начала я и, остановившись на полуслове, принялась вытряхивать содержимое рюкзака на пол. Он походил на мой – обыкновенный, коричневого цвета рюкзак с потершимися медными заклепками, – но, в отличие от моего, сделанного из жесткого кожзаменителя, этот был из натуральной, мягкой на ощупь кожи. Внутри оказались разного рода бумаги, незаконченные рукописи, сложенные пополам брошюры, шариковые ручки с красной и зеленой пастой, бумажные носовые платки, наполовину пустая упаковка аспирина, блокнот, полуразмотанная кассета.
– Бинго! – сказала Робин, вытаскивая кассету из груды вещей. – Сейчас посмотрим, что там. Готова спорить, что-то ужасное.
Зашуршала сматываемая лента; я открыла блокнот и, сгорая от любопытства, села на край кровати. И тут же его захлопнула. Что, если?.. Я посмотрела на Робин, поглощенную лентой, и снова открыла блокнот. В нем оказалась сложенная пополам газета. «Наша дорогая Эмили, – гласил заголовок на первой полосе. – Необходимо найти ее убийцу».
– Готова? – спросила Робин. Я кивнула, и она засунула кассету в мой старый магнитофон.
Шелест продолжался, минуты шли. Мы сидели в тишине, глядя то друг на друга, то на проигрыватель.
– Там ничего нет, – сказала я.
– Ш-ш-ш.
– Эмили, – раздался из проигрывателя голос декана. Мы застыли. – Минута в минуту.
– Здрасьте, сэр, – послышался девичий голос. Немного сдавленный. Чуть более хриплый, чем у меня, и пониже, позвучнее. Естественно.
– Я же говорил, зовите меня Мэтью, – откликнулся он. Снова шорох, кто-то поправляет микрофон. – Как поживает любимая ученица?
Я вздрогнула: знакомые слова, с ними он обращался ко мне. Робин подняла голову, блеснули темные глаза, как в тот вечер – вечер ритуала. Я почувствовала, что у меня перехватывает дыхание, что я не одна, возникло ощущение полета, воспоминание о страшном – и назад, к магнитофону.
– Хорошо, благодарю вас, – вновь прозвучал голос Эмили, глухо, с неким подтекстом, смысла которого я не могла понять.
– Прекрасно, прекрасно. Рад слышать. – Откашливание. Нервное. – Ну так как, удалось обдумать то, о чем мы говорили?
Молчание, долгое и нервное. Я посмотрела на Робин, кожа на шее и руках пошла пупырышками.
– Робин… – начала я. Она прошептала нечто, похожее на «не надо», хотя к кому это было обращено, ко мне или к Эмили, не поняла.
– Я не смогу, сэр, – проговорила наконец Эмили. – То есть я хочу сказать… не хочу.
Я услышала долгий скрип закрывающейся двери приемной, обозначающий время – шесть вечера, знакомый звук, сигнализирующий о начале наших вечерних посиделок. Декан снова откашлялся, прочистил горло.
– Могу ли поинтересоваться, что заставило вас передумать?
– Просто… это неправильно. – Очередная пауза. – И по совести говоря, мне кажется, с вашей стороны несправедливо задавать такие вопросы.
Мне почудилось, что я услышала звук шагов миссис Коксон в коридоре, впрочем, не уверена. Может, дело просто в том, что я слишком хорошо знаю распорядок ее действий; и голос его хорошо знаю – этот мягкий тембр, когда он говорит со мной.
– Ох, Эмили… Мне очень жаль! А я-то надеялся…
Микрофон снова зашуршал, и после – ничего. Полная тишина, только пустая пленка крутится. Мы с Робин тупо смотрели на магнитофон, дожидаясь, когда вращение остановится с глухим мертвенным щелчком.
Робин дрожащими руками, бледная как мел, открутила ленту назад и снова запустила запись. Она взяла полупустой стакан, поднесла ко рту, но пить не стала. Я догадалась почему: чтобы не выдать дрожания губ, проглотить слезы.
Я потянулась к ней – она, точно ошпаренная, отпрянула назад.
– Он… – начала Робин и посмотрела на меня, беспомощно, взывая к пониманию.
– Он – что? – прошептала я, хотя ответ, видимо, знала.
Она отвернулась, посмотрела на кассету, затем вновь перевела взгляд на меня.
– Глупая сучка, – сказала она. – Глупая, глупая сучка.
Я вцепилась в край кровати и закрыла глаза. «Ненавижу тебя, – подумала я, и тут же: – Может, она и права».