– «В средине нашей жизненной дороги, объятый сном, я в темный лес вступил», – продекламировал профессор Малколм, жестикулируя, точно провинциальный актер в дурной мелодраме. – Уверен, что многие из нас здесь способны понять это чувство, будь то середина жизни или нет.
Несколько человек издали иронические смешки; Робин резко вздернула брови и закатила глаза. Что касается меня, то я тупо уставилась в спину сидевшей впереди меня одноклассницы, стараясь очнуться, избавиться от очередного мучительного похмелья.
Клубы серебристого дыма лениво поднимаются от пепельницы в промозглом кафе; молочно-белые таблетки, выскальзывающие из пластмассового пузырька; трупик птички с взъерошенными перьями, хруст косточек и клюва под тяжелым башмаком Робин… Я переползаю на край кровати, сердце бешено колотится в груди, где-то на периферии зрения колышутся отставшие от стены плакаты; непреходящее ощущение того, что с них за тобой следят глаза, треск рвущейся бумаги – это я сдираю плакаты, неровно разорванные лица – искаженные, перекошенные.
Малыши с испугом глядят, как мы четверо, вцепившись в холодные цепи, на которых подвешены качели, взлетаем все выше. Вот-вот начнется гроза. Мы, как одержимые, бегаем и визжим под дождем, тяжело дыша. У меня на руках черные пятна – мы красили волосы сперва Робин, а потом мне; расцарапанные колени, грязная кожа; теплая вода и дешевое вино прямо из бутылки. Тошнота. Блевотина, перемешанная со слюной, облегчающая прохлада унитаза. Боль во всем теле. Вчерашняя тушь – потеками на щеках. Даже сейчас воспоминания о тех весенних каникулах мелькают, как в пьяном хороводе.
Да, о нашем общем состоянии отчасти говорит хотя бы то, что эти две недели возникают в моей памяти мгновенными вспышками, тут же словно уносимыми ветром.
– Ну и видок у тебя, – шипит Робин и щелчком отправляет мне через стол свернутый шарик из фольги. – Проглоти. Полегчает.
– Что это? – шепотом спрашиваю я, хотя, конечно, и сама знаю.
– «Съешь меня», – говорит она со смертельно серьезным видом; под глазами у нее темные круги, как и у меня. Ясное дело, с последствиями вчерашней ночи справиться нелегко. Она со вздохом прикрывает шарик ладонью. – Если не собираешься принимать, то хотя бы спрячь.
Глаза у нее лихорадочно блестели, зрачки расширились. Я покачала головой, и таблетки мгновенно исчезли со стола. Я почувствовала некоторое замешательство и вжалась в стул; Робин же резко отвернулась и стала смотреть в стену.
Я посмотрела в окно: отливающие медью здания из красного кирпича, стайка воробьев, клюющих что-то в траве, пустой двор, школьники либо дома, либо взаперти, на занятиях, вырубающие деревья рабочие ушли на перерыв, вокруг благословенная тишина. На весеннем солнце каменные лица скульптур, выглядывающих из ниш в стенах, кажутся озаренными светом нового знания – невозможно, прогуливаясь по двору, избежать их неодобрительного взгляда, бесстрастного суда мертвых.
– Таким образом, в «Божественной комедии» изображается дорога души к Богу; Данте оказал воздействие не только на Блейка, но также и на Шекспира, Милтона, Элиота и Беккета, не говоря уж о современных писателях и живописцах, – продолжал профессор Малколм сухим и бесстрастным тоном. – Но наиболее сильное художественное впечатление произвел как раз «Ад» – главным образом благодаря признанию греха в его бесчисленных формах и провидческому описанию многочисленных кругов Ада.
Как поясняет в предисловии американский поэт Чиарди, Данте изображает в «Аде» мир тех, кто отверг духовные ценности, уступив соблазнам звериных инстинктов насилия, либо употребил свой интеллект на обман и злоумышление против собратьев по роду человеческому. Он обращается ко всем нам, к укрывающемуся внутри каждого из нас соглядатаю – к тому «а что, если попробовать», что лежит в основе любого соблазна, того Schadenfruede, которое испытываешь при виде наказания других за преступления, которые и мы могли бы совершить.
Он помолчал и оглядел аудиторию, убедившись, что, возможно в первый раз, завладел вниманием всех учеников. Он понизил голос едва ли не до шепота:
– Lasciate ogne speranza, voi ch’entrate, гласит надпись на вратах Ада, – «Оставь надежду всяк сюда входящий». Властный призыв, который читатель странным образом находит заманчивым, а душераздирающие вопли навечно проклятых на удивление притягательными, несмотря на инстинктивное побуждение отвести взгляд и заткнуть уши.
Может быть, именно поэтому «Ад» по-прежнему, спустя много веков после создания, остается краеугольным камнем нашей культуры. Ибо кто из нас может по совести сказать – или, вернее, сможет, оказавшись на смертном одре в ожидании суда над собой, сказать, что сотни возможностей разврата, алчности, предательства, насилия не омрачали нашей собственной жизни? И кому из нас удалось этим соблазнам противостоять?
Все мы в этот момент словно бы заглянули в самих себя, и нам открылись, пусть и на сотую долю секунды, наши сомнения и грехи. В классе повисло напряжение. Завершив этот пассаж, профессор Малколм зашелся в хриплом кашле курильщика, и наваждение исчезло. Чувствуя неловкость от возникшей связи, краткого мига близости с преподавателем, школьницы заерзали на своих местах и принялись лениво листать тетради, думая только об одном – как бы поскорее улизнуть из класса.
В дверь негромко постучали. Все, как по команде, повернули головы, но, увидев на пороге декана, равнодушно отвернулись.
– Извините за беспокойство, – серьезно, без всякого выражения сказал он и, заметив меня, помахал рукой. – Мне надо бы поговорить с одной из ваших учениц, если не возражаете.
Меня передернуло при мысли, что сейчас придется встать перед классом, бледной, с красными глазами, как у Робин.
Профессор пожал плечами и повернулся к доске.
– Робин, – сказал декан, – можно вас?
Робин искоса взглянула на меня, я – на декана; тот, засунув руки в карманы и прислонившись к дверному косяку, невозмутимо смотрел, как она собирает свои вещи.
– Конечно, сэр.
Робин вышла следом за ним.
На мгновение в классе повисла тишина. Между тем профессор написал: «Должны ль мы жить как звери? Нет! Познанья и добродетель – цель земных забот» – вверху доски и вновь забубнил.
Если не считать вереницы автобусов напротив школы и вышедших покурить водителей, явно недовольных тем, что их вызвали на работу в неурочное время посреди дня, все казалось обычным.
Снаружи полно народа, из школы высыпали все, собираясь у щитов, которыми огородили большую часть двора, кто-то перешептывался, кто-то перекрикивался и смеялся громче обычного, чтобы перекричать ветер.
Начал накрапывать дождь, и нам велели рассаживаться в автобусы. Нас отправили в город, где нас должны были встретить родители. Моей-то матери, конечно, не будет: она теперь страшно боится телефонных звонков, засунула аппарат куда-то в ящик; он время от времени оживает, но трубку она не берет. Я огляделась в поисках Робин, Алекс и Грейс. Настроение из-за отмененных занятий было приподнятое – не в последнюю очередь потому, что я не прочла то, что было задано: честно говоря, даже не знала, что именно. Не обнаружив подруг, я зашла в автобус и села рядом с незнакомой мне девушкой, нервно покусывавшей ногти и упорно отказывавшейся смотреть в мою сторону на протяжении всей дороги до города.
Лишь на следующий день я узнала, что случилось, и то лишь отрывочно, по слухам, сообщениям по радио и уличным разговорам.
Спиливая вяз, рабочий с бензопилой в какой-то момент застыл от ужаса: из распила что-то закапало. Это был не древесный сок, хотя по виду похоже: жидкость такая же плотная, густая и блестящая. Но цвет не оставлял места для сомнений. Рабочий перекрестился и поспешно отошел в сторону – струйка крови потекла по стволу и, чернея на ходу, впитывалась в траву.
Его сменил напарник: дерево снова закровоточило. Мужчина вздрогнул, но продолжал работать: окровавленные куски коры падали на землю, как поваленные могильные плиты.
Проходивший мимо начальник бригады остановился, глядя, как медленно стекающая кровь оставляет следы на коре дерева, липнет к зубцам пилы, проделывает бороздки в стволе. Он обошел дерево со всех сторон, с трудом сохраняя спокойствие и преодолевая искушение тихонько пробормотать молитву. Увидел трещину в дереве, потом другую, затем еще одну; провел по ним дрожащими пальцами, отдернул руку. Когда отслоился большой кусок коры, за ним обнаружились останки Эмили Фрост: тело было согнуто пополам, в пустых глазницах копошились личинки.
Когда от школы отошел последний автобус, во двор хлынула полиция: все откашливались и зажимали ноздри: в воздухе распространялась сладковатая трупная вонь. Кто-то говорил, что шевеление насекомых под кожей создавало впечатление все еще бьющегося сердца; судя по крови, можно было предположить, что тело находилось внутри дерева не так уж долго, хотя при вскрытии эта версия не подтвердилась, и столь странному явлению так и не нашли более-менее внятного объяснения. По заключению коронера, тело пробыло в стволе дерева несколько месяцев и было помещено туда еще до начала процесса трупного окоченения, иначе это было бы невозможно. Обнаруженные следы ногтей на дереве заставили некоторых предполагать, что девушку поместили туда еще живой.
За недели, минувшие с того вечера в бухте, между нами четырьмя установилась еще более тесная близость. С приходом весны, когда в природу медленно возвращалась жизнь и наполняла школьный кампус яркими красками, начинало казаться, что нам доступно все что угодно, что ограничены мы лишь силой воображения. С наивной верой подростков мы были убеждены, что наша дружба неуязвима, неизменна и будет длиться вечно.
Как-то раз мне хватило смелости заговорить об Эмили, когда мы с Робин лежали в одной кровати и каждая ждала, когда уснет другая.
«Мне просто хочется, чтобы ее нашли, – сказала она тогда. – Чтобы можно было жить дальше».
И вот наконец ее нашли. Мне стало завидно и больно оттого, что их это снова объединило, а через нашу дружбу прошла трещина.