Книга: Китайские дети
Назад: Часть третья. Китайские уроки
Дальше: 13. Золотая середина

12. «Гений» означает «старание»

Американцы придают больше значения достижению без упорного труда.

Они верят в понятие «гений». Вот в чем беда. Китайцы знают, что такое упорный труд.

Сяодун Линь, преподаватель когнитивистики


В декабре учительница Сун сделала объявление в родительской группе WeChat: «Мы репетируем ежегодный спектакль „Сун Цин Лин“».

Китайцы обожают славные зрелища, особенно с костюмами и возможностью пофотографироваться, и родители в WeChat бодро ответили:

«Великолепно, Учитель!»

«Вы такая отважная и прилежная!»

«Жду не дождусь этого дня!»

Изображать энтузиазм в этом случае далось мне с трудом – равно как и Рэйни.

– Мы только репетируем, репетируем и репетируем, – сказал Рэйни, недовольно морща нос за завтраком.

Зима в Шанхае вечно портила мне праздничное настроение. В дни с особенно сильным загрязнением воздуха мы сидели в назначенном самим себе карантине на верхнем этаже, заточенные в смог, и сильнее всего скучали по родителям и сверстникам именно в эти дни – перед Днем благодарения и Рождеством. На праздниках наша семья прозябала в Шанхае в одиночку. Только спектакль в «Сун Цин Лин» нам и оставался.

Спектакль должен был состояться за неделю до Рождества.

За пару недель я заскочила в школу с очередной оплатой и наткнулась на учительницу Сун, помыкавшую стайкой детей в раздевалке второго этажа.

– Я повторяю свои требования, чтобы вы смогли их выучить, – командовала Сун. – Тинсюн! Внимание!

Десяток воспитанников, стоя лицом друг к другу в две шеренги, выпрямились по команде.

– Значит, так! Если мы, учителя, так упорно трудимся, вам тоже нужно упорно трудиться! – рявкнула Сун пронзительно и резко. – Шагом марш, ноги выше! Ибэй-ци – Начали!

Я заметила Рэйни. Он возился и дрыгался, но к приказам Сун прислушивался и спину держал так, как я у своего сына не видела ни разу в жизни.

Шеренги детей двинулись друг на друга, колени взлетали к потолку, маршировавшие покачивались.

Когда шеренги сомкнулись, между плечами детей оказался зазор в точности шириной с предплечье.

Через две недели мы с Робом вошли в актовый зал «Сун Цин Лин».

Спектакль, который нам показали, я не раз мучительно высиживала в воскресной китайской школе в Хьюстоне. Директриса то и дело решала, что пора «показать» детей, и учителя тратили не одну неделю, планируя для нас представления, спортивные мероприятия и ораторские соревнования. Судя по всему, моим родителям всего этого не хватало, чтобы вдосталь насмотреться на чад, и они поэтому сдали меня на десять лет еженедельных занятий китайским танцем, за успехами в котором можно было следить посредством ежегодных гала-концертов, бурливших шелковыми платьями и веерами. В целом восторга у меня подобные спектакли не вызывали, если не считать дружб, которые я завела в процессе (впрочем, когда выросла, я стала дорожить воспоминаниями и попытками моих родителей сберечь свою культуру в Америке).

Мы с Робом зашли в зал, и у меня перед глазами понеслись детские воспоминания. Какая б ни была география или эпоха, представления в китайских школах – это всегда три атрибута: изысканно одетый взрослый на сцене, с микрофоном, сто наряженных в костюмы детей за кулисами и орды родителей в зале с фото- и видеокамерами наперевес.

Сегодня Тао, двадцатичетырехлетняя помощница учителя Рэйни, облаченная в кафтан имперского красного цвета, взяла микрофон и, затрепетав приклеенными ресницами, обозрела бурливый океан собравшихся родителей. Атмосферу электризовали мысли танцующих отпрысков, и Тао возвысила голос до противоестественно высокого регистра.

– Ежегодное детско-родительское мероприятие… – начала учительница Тао, подрагивая бедрами от натуги, – СЕЙЧАС… НАЧ-НЕТ-СЯ! Поаплодируем детям!

Десяток родителей подскочили с мест, и все полезли с видеокамерами вперед, чтобы снимать сцену поближе. Колонки взревели музыкой. Трое детей возникли из-за кулис и встали в начале дорожки из резиновых ковриков, добегавшей до зрителей.

Все дальнейшее было тщательно срежиссировано – эдакая китайская версия Миланской недели моды. В глубине сцены трое детей приняли позы, девочка посередине победно вскинул руку, как певица, только что завершившая первую композицию концерта. Ее «Спайс Гёрлз» в подтанцовке заняли положенные места.

– Замри! Раз… Два… – произнесла другая учительница с другого конца дорожки, начав отсчет. Родители поспешно фотографировали неподвижное трио, фыркая от умиления. – Три… Четыре… – продолжала учительница-кукловод, а из колонок вопила прыгучая мелодия, от которой на ум шли видения сиропно-слад-ких мультяшных леденцов. – Пять… Шесть… Пошли! ПОШЛИ НА МЕНЯ! – подала сигнал Кукловод.

Таким манером представление показало нам несколько десятков детских трио. Далее учителя явили нам череду красочных песенно-танцевальных номеров, ставших однообразными после первых нескольких.

Далее на хоровой станок выбралась стайка детей с бежевыми пластиковыми блок-флейтами. Роб выпрямился.

– Рэйни не умеет играть на флейте, – прошептал он; редкий миг тревоги у моего супруга. Я глянула на сцену. Наш сын отсутствовал, казалось, красноречиво, словно на станке было пустое место, которое видели только мы с Робом. Назначенный в дирижеры ребенок принялся деревянно размахивать руками под мелодию «У Мэри был барашек», и уши нам наполнила какофония нот.

– Возможно, он единственный из детей, кто не умеет играть, – пробормотал Роб, в голосе послышался стыд.

Мы отказались от предложения учительницы Сун помочь Рэйни с флейтой, а наша глубоко самоотверженная попытка помочь сыну вместо Сун продлилась три вечера. Тем временем Сун слала в WeChat непрестанные бесившие нас сообщения о флейте: «О, чем дальше, тем труднее будет, если семья не репетирует и не наверстывает».

– Мы сделали выбор, – сказала я Робу, не отводя взгляда от группы бойких, пыхтевших на сцене детей. – Давай с этим смиримся. – Мы перетерпели мелодическое напоминание нашей родительской никчемности, а затем посмотрели номер с танцем оленей и музыкальный номер с Сантой и санями; следом прозвучало самобытное исполнение композиции «Мы – целый мир». У меня заурчало в желудке. Мы с Робом сидели и смотрели, время от времени перешептываясь, но вскоре я уже тупо таращилась, а попы у нас на жестких пластиковых стульях заныли.

Рэйни не видать.

Наконец учительница Тао в развевавшемся красном кафтане объявила:

– Синьцзяньский танец!

– Да! Вот оно, – сказала я Робу, почти уверенная, что Рэйни выберут для чего-нибудь причудливого или странного.

– Ага. Тут Рэйни и будет, – согласился Роб.

Расположенный на дальнем северо-западе Синь-цзянь обычно считается тем самым местом на Земле, которое равноудалено от океана в любую сторону. Там высокая плотность этнических меньшинств, особенно уйгуров, казахов и таджиков. Китайские государственные СМИ склонны списывать эту территорию со счетов как дремучую тмутаракань, но на самом деле эти этнические группы все более ощетиниваются из-за все более жесткой политики центрального правительства, и Партия даже выявила там исламский экстремизм и «сепаратистские поползновения». В новостях этот регион изображают как рассадник терроризма и беспорядка. Бомба в автобусе? Синьцзянь. Нападение с холодным оружием и гранатой на железнодорожной станции? Синьцзянь. Угон грузовика? Синьцзянь. На синьцзяньцев, уезжающих в другие места – в Шанхай, например, – национальное большинство хань часто смотрит свысока (хань составляют 90 % китайского населения Китая).

Наша учительница-хань могла выбрать нашего сына танцевать оленем или веселым Сантой. Но Рэйни ждал за кулисами, облаченный в жилет синьцзяньского меньшинства.

– Вон он! Наш сын – уйгур! – прошептала я Робу.

Кто-то вырезал из черной бумаги закрученные усы и приклеил нашему сыну на лицо – два черных толстых червяка у него над верхней губой. Из колонок заорала песня «Подыми покрывало, покажи красоту» – кивок в сторону мусульманских хиджабов, и стадо детишек выбежало на сцену на цыпочках, правые руки приветственно вскинуты.

Уж что-что, а политически учителя «Сун Цин Лин» подкованы. Никаких намеков на этнические разногласия, неразбериху или терроризм. В этом собрании люди Синьцзяня были счастливым меньшинством, выписывавшим пируэты, мальчики – в угольно-черных жилетах, расшитых золотыми косами и блестками, девочки – в юбках из тафты поверх белых лосин. Ритмичная, разухабистая мелодия помогала детям с ритмом, они перешли в парный танец, напомнивший о кочевниках, выплясывавших у костра рядом с юртами.

Вся эта дребедень выглядела нелепо, но, не буду отрицать, танец оказался чудом постановки, муштры и представления. Учителя «Сун Цин Лин» спланировали рисунок танца до пяти секунд – с несколькими десятками малышей.

В хореографию и репетиции была вложена не одна неделя, да и костюмы пошили что надо.

* * *

Отчет учительницы Сун был представлен так, будто Китай только что уделал Японию в олимпийских соревнованиях за золотую медаль в бадминтоне.

– Две с половиной недели мы готовились к этому концерту, – объявила Сун, едва переводя дух, обращаясь к родителям, добредшим до переговорной на четвертом этаже, пока дети обедали. – Учителя очень устали. Процесс был крайне напряженным и непростым – работать со ста двадцатью детьми средних групп. Но вы сами видите, каких успехов достигли наши дети! У любой практической методики есть цель, пояснила Сун, методики созданы ради определенных результатов. Репетиции с другими группами позволяют развить навыки общения. Новые учителя требуют от детей приспосабливания к новым стилям преподавания. Зубрежка позиций на сцене улучшает пространственное мышление.

– Самые сообразительные дети запоминают свое положение на сцене уже через два-три повтора. Они знают, кто должен стоять рядом, – сказала Сун. – Другим бывает нужно пять-шесть повторов. Но при должном старании запоминают все! – провозгласила она, изящно махнув рукой.

Мне подумалось о занятиях математикой, которые я наблюдала на другом краю Шанхая: усилие приводит к результату. Здесь, в «Сун Цин Лин», эти уроки преподают рано, в детсадовском варианте. Дети научились учиться, репетировать не одну неделю подряд и показывать свои достижения завороженной аудитории. По описанию учительницы Сун, ежегодный концерт в «Сун Цин Лин» – контрольная работа, и старания детей оказались щедро вознаграждены.

* * *

Дарси пожинал плоды усилий всей своей жизни. Общенациональный вступительный экзамен в колледж – через несколько месяцев, и мой приятель-школьник уже вошел в режим учебы, забитый туже, чем у марафонского бегуна. Он прошел «собеседования» в Университет Цзяотун, что давало ему преимущество на гаокао, но ему все еще необходимо было набрать определенный проходной балл.

– Даньдяо, – сказал он мне, когда мы встретились за кофе.

– Что это означает? – спросила я. По отдельности эти иероглифы означали «единственный» и «нота», но вместе не получалось никакого известного мне слова.

– Моя жизнь – даньдяо, – сказал он.

Я покопалась в памяти. Ничего.

– Я не знаю этого слова, – повторила я.

– Возьмем картинку двенадцати цветов, – сказал он, подыскивая объяснение, – а рядом положим фотографию, на которой только один цвет, и вот одноцветная фотография – это даньдяо. Вот так я себя чувствую. Жизнь – это всего один цвет.

Дарси описывал однообразие.

Его дни в школе скрупулезно расписаны: подъем в шесть, к семи утра на занятия. Время на еду – рис, овощи, суп – урывается между уроками, на обед пятнадцать минут. В шесть вечера начинаются подготовительные курсы, это четыре часа, в десять отпускают, далее – к себе, поспать. Через несколько часов – все заново. Выходные – еще больше занятий.

– А когда вы спите вдосталь? – спросила я.

– В воскресенье. Воскресенье – любимый день, день отдыха. Но и тогда я думаю о гаокао. Ради этого отказываюсь от всего остального.

Вдобавок его родители применяли к нему тактику запугивания: рассказывали истории, которыми вынуждали его учиться, еще когда он был маленький. Любимая их байка – подлинный случай одного старшего двоюродного брата Дарси, который плохо сдал экзамены, что, разумеется, повлекло за собой всевозможные несчастья: работы нет, невесты нет, родители в нищете. Мальчик в конце концов нашел работу благодаря семейным связям, но относятся к нему как к «недостойному», сказал мне как-то Дарси.

– Он не заслужил.

Интереснее всего в истории про двоюродного мне показалось то, что провал этого мальчика никогда не описывали словами «недостаточно умен». Родственники верещали, как гласит легенда, несомненным эхом многих поколений: «Он недостаточно упорно трудился».

Дарси поклялся себе, что отыщет другой путь. Гаокао – «трамплин к успеху, веха, которую надо преодолеть, и тогда люди признают твою способность добиваться своего», – сказал Дарси.

– Мудро, – отозвалась я.

– Учеба вооружает тебя возможностями, – продолжил Дарси. – Когда люди прыгают с одной и той же начальной скоростью, чем выше прыгнешь и чем дольше пробудешь в воздухе, тем дальше приземлишься. Прилежная учеба дает мне более высокую точку начала прыжка.

* * *

Китайская система убеждений, связанная с усилием, – едва ли не важнейшее из всего, что я поняла в детстве и пока жила в Китае. От легендарного упорства коммунистов в Великом походе – убийственно трудной, длиною в год и примерно в шесть тысяч миль переброске Красной Армии, с которой началось восхождение к власти Мао Цзэдуна, – до стоицизма среднестатистического китайского студента в наши дни, китайская культура пропагандирует идею, что все, чего имеет смысл добиваться, требует серьезных, продолжительных усилий. И дело не в том, что китайцы не верят в удачу или судьбу, как им велит народная религия. Настоящее почтение предкам должно, в принципе, одарять благословениями, и, конечно, другая группа верований предполагает, что наследство может определять судьбу: «Дракон рождает дракона, курица – курицу, а сын мыши способен лишь выкопать норку».

И все же сильнее – врожденная вера, что тяжким трудом, то есть чику, «горькой пищей», преодолимо все. Если есть цель, достойная достижения, ежедневная жизнь некоторое время может быть совершенно и убийственно неприятной. Это понятие родители доносят до детей, учителя вдалбливают ученикам, а китайские вожди мотивируют им население, чтобы оно стремилось к цели – к модернизации Китая. Это убеждение царит в классных комнатах; исследования показывают, что плохие оценки у детей китайские учителя связывают с недостатком прилежания, а не башковитости. «Разница в умственном развитии среди моих учеников невелика, – убежденно сказал мне учитель Мао, шанхайский преподаватель китайского в старших классах. – Тяжкий труд – это самое главное».

Американцы и европейцы же, напротив, скорее склонны верить во врожденные способности. Сколько раз вы слышали от родителей: «Математика мне никогда не давалась, чего же ожидать от Джона? У него на это генов нет»? В западной культуре предпочитают думать, когда речь заходит об учебе, особенно – о чем-нибудь техническом, вроде математики или естественных наук, – что оно либо заложено, либо нет. По словам одного исследовательского отчета 2014 года, без всяких обиняков: «Азиатская и азиатско-американская молодежь – более прилежные труженики благодаря распространенным в культуре убеждениям, что между усилием и результатом существует мощная связь… белые американцы склонны относиться к познавательным способностям как к врожденным качествам».

Любой, кто изучает психологию и образование, скажет, что такое мировоззрение опасно. Это попросту неправда, что недостаток достижений объясняют врожденные способности ребенка. Чрезмерная вера в талант расхолаживает детей: «Чего напрягаться, если с этим ничего не поделать? Во мне такое просто не заложено».

Подобное мировоззрение глубоко влияет на то, как человек проживает жизнь. Психолог Кэрол Дуэк всю жизнь исследует полемику «смышленость – усилие», и, по ее словам, усилие берет верх. «Поборники укрепления самооценки утверждают, что закрепление в детях мнения о себе как об умных и талантливых поможет им успешно учиться, – сказала мне Дуэк у себя в кабинете в Стэнфордском университете. – Но чрезмерный акцент на „умном“ – и детям уже не хватает мотивации. Упорства».

Лучший подход очевиден. Лучше говорить ребенку так: «Молодец, хорошо поработал», а не «Ух какой ты умный».

Размышляя над китайской верой в усилие, я осознаю, что она отчасти происходит из современности. Десятилетия напролет нация наблюдала за легионами молодежи, сдающими гаокао. Это общенациональное геркулесово усилие само по себе являет веру китайцев в то, что высокий балл – скорее воздаяние за пот и труд, чем за врожденную смышленость.

Такого рода мировосприятие особенно ценно, когда дело касается изучения математики и точных наук. «Чтобы преуспеть, нужно тяжко трудиться, – говорит Сяодун Линь. – А китайцы трудятся тяжко».

Маленькая, жилистая, пышущая энергией Линь – китайская эмигрантка, профессор в педагогическом колледже Колумбийского университета в Нью-Йорке. В одном из самых цитируемых ее трудов она поделила подростков, пытающихся учить физику, на три группы.

Одной группе школьников представили величайших физиков мира – Галилея, Ньютона и Эйнштейна – и рассказали, что знаменитыми этих ученых сделали могучие усилия, которые они вложили в развитие своих теорий. Ньютона описали как человека, чья рабочая этика изнурительного каждодневного труда позволила ему выдвинуть теорию всемирного тяготения. Эйнштейн разработал революционную теорию относительности, но, как было сказано подросткам, он двадцать пять лет своей жизни положил на обоснование единой теории поля, которая могла объяснить и электромагнитные, и гравитационные явления. Это ему не удалось.

Второй группе учеников сообщили только о достижениях этих ученых и ничего не сказали о том, как ученые этого добились.

Контрольная группа просто изучала физику по программе.

Результаты оказались однозначными. Детям из некоторых групп сведения о мучительных усилиях великих людей придали больше уверенности и интереса в изучении физики. Для них эти знания оказались толчком – «Может, и у меня в науке что-нибудь получится».

Для детей, узнавших о гениях, которые не тратили сил, это знание оказалось медвежьей услугой.

«Те, кто верит, что ум – данность, сдаются или быстро бросают, если попадается сложная задача, – писала Линь. – Те, кто верит, что ум – дело наживное и его можно развить постепенно, прилагая усилия, с большей вероятностью будут придерживать целей в учебе».

Людям Запада не помешало бы усвоить это, подчеркнула Линь. «Американцы считают, что, если приходится много работать, значит, ты не гений. Мы постоянно видим это в новостных заголовках: „Невероятный успех без всяких хлопот“».

Такое отношение рождает трудности в школе, говорит Джеймс Стиглер, профессор психологии из Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе.

«В Америке мы пытаемся протолкнуть представление, что учеба – это весело и легко, но настоящая учеба вообще-то дело трудное, – сказал Стиглер. – И страдать приходится, и мучиться, а если не хочешь через это проходить, то глубоких знаний не будет. Учащиеся зачастую сдаются, если делается трудно или не развлекательно, – такова оборотная сторона».

Китайский учитель, которому надо поставить трудную задачу, справляется с этим легко, сказал мне Стиглер. «Китайский учитель попросту скажет: „Работай!“ – и ученики станут мучиться, продираться, им будет тяжко. Китайцы приучили своих детей терпеть страдания, неудобства и вообще все, что действительно важно для знания».

При посещении старших классов в Миннесоте я познакомилась с китайской учительницей, которая натолкнулась на конфликт культур, преподавая мандарин американским учащимся. Коротко стриженная, улыбчивая Шин Чжан совсем не похожа на образ авторитарного китайского учителя, к какому она привыкла в детстве в Сиане, китайском городе, где находятся знаменитые терракотовые воины. Я выложила ей свое наблюдение, она рассмеялась.

– Начинала я очень жестко, но заметила, что, если орать, американские учащиеся бастуют, – пояснила она. – Они пререкаются!

Шин заметила и еще кое-что: ученики не способны спокойно высидеть восьмидесятиминутное занятие, родители жаловались, когда она давала слишком много домашних заданий, и ей пришлось «сделать жизнь в классе веселой и приятной».

Как ни странно, в спорте американцы все понимают как надо. «В спорте как раз сплошь старание, старание, усилие, – говорит Джим Стиглер. – В спорте мы готовы к соперничеству и борьбе».

И с иерархией в спорте американское сознание вполне мирится. «Финиш девятым по счету попросту означает, что бегуну необходимо перестроиться и продолжить тренироваться – финиш девятым не отражается на самооценке или самоуважении человека. А вот в науке человека нельзя позорить, ставя его на тридцатое место, потому что „он не виноват“. В американском изучении наук „либо тебе дано, либо нет“. Очень жаль, что так» – с этими словами Стиглер постукал костяшками пальцев по столу.

* * *

Вера в тяжкий труд, а не в талант – не исключительно китайская, конечно, но, похоже, это философия, с которой китайской культуре проще всего. Еще одна ценность – запоминание, особенно зубрежкой.

В западной культуре у зубрежки репутация ни к черту. Бытует убеждение, что зубрежка превращает детей в роботов, в андроидов – если учащийся способен давать ответы только по команде, а творческого мышления у него никакого. Это в ключе западной философии, которая поддерживает представление о том, что люди развитее зверей. «Ум – не сосуд, который надо заполнить, а дрова, которые необходимо поджечь», – говорится в цитате, приписываемой греческому историку Плутарху.

Нынешний вооруженный интернетом мир лишь укрепляет этот взгляд – позволяет нам жить, мало что запоминая наизусть. Чего хлопотать, если знание доступно одним щелчком по кнопке? Желаете вспомнить 18-й сонет Шекспира, столицу Эфиопии или первые десять знаков после запятой в числе «пи»? Поисковик тут же выдаст вам ответы. Факты у нас под пальцами, и в результате школьники тратят все меньше сил, чтобы запоминать что бы то ни было.

Тут я обращусь к исследованию, согласно которому это опасная тенденция. Настоящее научение не достигается, если сведения не отпечатались в долгосрочной памяти, утверждают когнитивисты, а передачу знания в хранилище мозга частично можно осуществить запоминанием и практикой. Дело вот в чем: когда ребенку удалось закрепить ключевые сведения, он может освободить оперативную память, чтобы мыслить глубоко – и даже проявлять творчество. Британский просветитель Дэвид Дайдэу формулирует так: «Кое-что необходимо запоминать так глубоко, чтобы пользоваться им без усилий, и тогда можно обращаться к этим данным не задумываясь». Американский психолог Дэниэл Уиллингэм писал, что «чем большее хранилище сведений имеет мозг, тем лучше он воспринимает новые данные… таким образом происходит больше мышления». Первоклассные решатели задач опираются на «громадные массивы данных» и опыт, отложенные в долгосрочной памяти, сообщала в журнале Educational Psychology одна исследовательская группа.

Иными словами, глянуть в интернете, погуглить или спросить соседа – недостаточно.

В целом китайский подход к образованию полностью включает такое представление. Дети находятся в «золотом периоде расширения памяти», как пишут редакторы учебника по чтению для начальных классов, составленного из классических китайских текстов. В 1998 году в ходе одного шанхайского эксперимента выяснилось, что дети в начальных классах, проводившие по двадцать минут в день за зубрежкой классики, уже через год способны прочитать больше иероглифов, у них лучше с усидчивостью и сосредоточенностью. Запоминание важных фактов к тому же учит детей дисциплине, а это неотъемлемая часть изучения китайского языка для младших школьников.

Запоминание наизусть само по себе не ключевой фактор: даже специалисты по конфуцианскому наследию говорят, что великий китайский философ поддерживал пытливость и самостоятельное мышление. Важно и то, что фрагменты данных связаны между собой и доступны: недавнее явление в психологии образования – введение «желательных трудностей» в учебный процесс, которые помогают человеку дольше удерживать знания. Китайцы заучивают основы, цементируют крепкий фундамент для дальнейших знаний и используют оставшееся время, чтобы развить глубокое постижение понятий. Они не усваивают таблицу умножения через проектное обучение, говорит, хмыкая, Андреас Шляйхер, «это трата учебного времени. Возможности стоят очень дорого. Мы многое делаем не очень эффективно».

В детстве я провела много часов, зубря таблицу умножения, периодическую таблицу, алгебраические формулы и тексты моих ролей в школьных пьесах. Любой театральный актер знает, что, когда строки пьесы впечатались в мозг, открываются настоящие эмоции. Более десяти лет прошло после моей поездки в Словению, а я все еще помню, как считать по-словенски до десяти – ena, dve, tri, štiri, pet, šest, sedem…, поскольку мы с Робом несколько часов уделили зубрежке и упражнениям вслух (при содействии пива и каштанового шнапса).

На своем пути запоминания китайских иероглифов Рэйни уже добрался до трехсот.

– Смотри, мама, – сказал он, гордо показывая на стопку карточек. Мы храним их в пустой коробке из-под овсянки и каждые выходные достаем, чтобы поупражняться.

Садимся на десять минут в день – ну ладно, ладно, не каждый день – и вместе на них смотрим. Я переворачиваю карточку, Рэйни произносит. Переворачиваю следующую, он произносит.

大 – большой

小 – маленький

山 – гора

甜 – сладкий

老师 – учитель

В более поздние школьные годы китайцы запоминают первые двадцать элементов таблицы Менделеева, математические формулы и теоремы, исторические факты и многое прочее. Фрагменты классической поэзии и знаменитые тексты тоже значимы: мой отец все еще может прочитать наизусть стихи, которые выучил в начальных классах. Как-то раз я спросила Аманду, какие у нее любимые.

– «Цзин Е Сы», – сказала она, не задумываясь, или «Мысль в тихую ночь» поэта Ли Бо времен династии Тан.

– Можете прочесть? – попросила я. Аманда тут же вскинула взгляд, словно вдохновение низойдет с небес. А затем, очень тихо, посыпались слова. Аманда говорила о ярких лунных лучах, озаряющих спальню, и голова мальчика «поднимается, глядит на луну и вновь опускается с мыслью о доме».

Когда она дочитала, я замерла молча, и посетители кафе, попивавшие латте, растворились в небытии. Аманда помолчала, а затем вновь заговорила, и голос у нее был мягкий, словно она карабкалась по хрупкому лунному лучу.

– Я это стихотворение выучила, когда была еще совсем-совсем маленькой, может, в младших классах. Мы учили его на уроке. Оно такое красивое, и рифма в конце, и луна в небе. Когда смотрю на луну, я думаю о родном городе.

– А какова мораль? – спросила я.

– Это стихотворение учит меня справляться с тоской по дому, – ответила Аманда. – Когда была в Штатах, я много думала об этом тексте.

И через десять лет после того, как выучила это стихотворение, Аманда все еще могла прочесть его наизусть.

И поэтому могла рассуждать о его смыслах и прочувствовать достаточно, чтобы утолить тоску по дому.

Любой китайский школьник так умеет.

А я – нет. Мне по силам вспомнить лишь названия некоторых стихотворений, которые учила в школе, и уж точно не смогу прочесть ни одного из них наизусть от начала и до конца. Более того, некоторые строки стиха не помогают мне утишить эмоциональные бури моей жизни.

В тот миг, сидя напротив Аманды, погрузившейся в сияние луны «Цзин Е Сы», я подумала: «Какая жалость, что я так не могу».

* * *

Я решила рассмотреть и китайский подход к преподаванию. При такой важности, какую видит в образовании этот народ, что ее вожди делают для подготовки тех, кто это образование обеспечивает?

До черта делают, как выясняется. Китайцы считают, что учительство – искусство, которому можно учиться, которое можно совершенствовать, как умение. Существует крепкая традиция видеозаписи занятий, оценки преподавательских методов и приглашений коллег понаблюдать на уроках и поделиться советами. «Бытует мнение, что преподавание можно прямо-таки проанализировать, можно судить о его качестве и предложить соображения, как и что улучшить», – сказал Джеймс Стиглер.

В Китае подготовка учителей встроена в ежедневную школьную жизнь, и подготовка эта – обычно жесткая и зарегулированная. В среднем новый учитель в Шанхае посвящает повышению квалификации около пятидесяти часов в месяц первые три года работы – сверх положенной учительской нагрузки. Далее требования постепенно смягчаются, хотя даже самые старшие учителя все еще посещают по два занятия в месяц и обмениваются идеями с коллегами. Учителей одного и того же профиля объединяют в группы для обмена опытом; происходят и регулярные встречи учителей разных предметов – для обсуждения подходов, а также общих учеников.

Более того, отдельные школы и образовательные комитеты на местах и в районах имеют собственные особые требования к профессиональной подготовке учителей; есть и рекомендации у центрального министерства. В некоторых случаях предполагаются стажировки учителей за рубежом в целях культурного обмена, благодаря которым идеи и учебные программы проникают внутрь и вовне страны. В Восточно-китайском педагогическом университете, одном из лучших педагогических вузов Китая, каждому студенту рекомендуется провести по крайней мере год за границей. Учительница Сун сказала мне, что несколько раз посещала Австралию.

В демократических странах вроде Америки ценится личный выбор, а вот Китай пользуется эффективной возможностью отправить учителя туда, где тот сильнее всего нужен. Самые опытные учителя могут оказаться в самых непростых классах, а бывалые директора – в школах, где нужна высокая квалификация; где требуется дополнительная мотивация – ее предлагают. По другим программам в успешные школы направляют не самых блестящих учителей и там назначают им наставника – своего рода подшефные отношения, там, где это нужно.

Что особенно примечательно – и к пользе всех участников, особенно учащихся: учителя специализируются на предметах с самого первого года в начальной школе. Учитель математики у первоклашек учит только математике, а естественник – только естественным наукам. Это означает, что дети с самых ранних лет знакомятся с преподавателями, которые обучены на самом высоком уровне и располагают большими знаниями.

В американских же школах, напротив, школьные учителя в начальных классах – универсалы: преподаватель третьего класса может вести все предметы, включая математику, английский и прикладное творчество. Обучение для учителя – в основном одиночное, от человека почти не ждут сотрудничества с коллегами или попыток улучшить свои педагогические приемы. И в целом жесткая подготовка учителя обычно заканчивается – или продолжается строго вне школьных часов, – как только начинается работа.

Мне понравилась мысль, что по математике в первом классе Рэйни станет натаскивать преподаватель, который учит только математике, что этот человек получает строгую профессиональную подготовку, встроенную в рабочий день, что учительницу поддерживают ее коллеги и что она трудится вместе с ними ради постоянного улучшения качества преподавания.

* * *

Все это увязывается воедино: учителя достойны почтения.

Китай обеспечивает учителям более высокое положение, чем любая другая страна, как обнаружила одна международная некоммерческая организация в опросе 2013 года (хотя мне хватило и того, что у меня самой руки трясутся, когда я разговариваю с учителями Рэйни). Более того, учителя приравниваются к врачам – и в смысле уважения, и в смысле зарплат (впрочем, и те и другие в Китае считаются плохо оплачиваемыми; доходы профессионалов в этих сферах подпитываются подачками в «красных конвертах»). Примерно половина всех китайцев поддержала бы своих детей в выборе профессии учителя (вопреки низкой зарплате). А вот во многих западных странах такой выбор поддержало бы менее трети всех родителей, в том числе в США, Франции, Великобритании, Испании, Германии и Нидерландах.

Дебора, американская учительница, два года преподававшая в провинциальном Китае, рассказала мне, что никогда не чувствовала столько почтения и никогда на ее работу не возлагали столько надежд, как в первый же миг, когда она вошла в китайский класс. Тот же опыт я получила сама, преподавая английский в шанхайском детсаду в двух остановках метро от дома, два занятия в неделю, два года подряд. В первый день работы я была в ужасе и подслушивала за дверью классной комнаты, пока ведущая учительница готовила подопечных.

– Глаза вперед. Будьте женьчжэнь – серьезны, – велела она детям. Детей в комнату набили в два ряда – и так плотно, что малыши упирались коленками в спинки впереди стоявших стульев. Все молчали, обратив лица вперед. – После занятия я назову имена детей, про которых решу, что они вели себя хорошо, – сообщила учительница, оглядывая класс. Наконец удовлетворившись, она позвала меня, и я вошла.

– Добрый день! – сказала я на мандарине, и тишина в классе тут же взорвалась: двадцать восемь детей вскочили со стульев.

– Добрый день, учитель! – ответили двадцать восемь голосов с такой силой, что, казалось, меня пришпилило к стенке. В такой среде мой урок происходил в безупречном темпе, как вдох и выдох аккордеона, перебирающего гаммы, и к концу первого месяца мои ученики могли считать по-английски от одного до двадцати, перечислять дни недели, петь буквы алфавита и выдать наизусть текст «Очень голодной гусеницы».

– Мишка, белый мишка, что тебе слышно? – спрашивала я у класса, и двадцать восемь голосов вопили в ответ:

– Мне слышно, как лёва рычит мне на ушко!

Я не хочу сказать, что детей надо набивать битком в два ряда лицом к доске и гонять их по вызубренному, пока учитель преподает, но, без сомнения, легче, если дети научены внимать учителю и чтить его – с последствиями за ослушание. Когда преподаватель не злоупотребляет этим почтением, среда для стремительного раннего развития получается очень качественная.

Ценю я и привычки, которые складываются у Рэйни.

Через полтора года после того, как он начал ходить в младшие классы, я обнаружила, что рюкзак он себе собирает сам. Точит себе шесть карандашей, проверяет, на месте ли ластик и черный маркер, застегивает пенал и складывает учебники по английскому, китайскому, математике и чтению. Когда учитель отправляет его домой с запиской, Рэйни несет ее прямиком к нам – для обсуждения. В такие дни я ценю, что его китайские наставники взялись закреплять такое поведение и привычки еще в садике.

Одна такая привычка – попросту являться вовремя. Я наконец поняла смысл Ревущего рупора у входных ворот. Авторитарно? Да. Но и действенно: когда ребенок опаздывает и переживает на собственном опыте, что его не пустили на занятия, он потом почти не опаздывает. Пунктуальность – невероятно важное для школьника качество; в исследовании ОЭСР 2012 года обнаружилось, что прогулы или несобранность – эквивалент пропуска «почти полного года формального обучения» в баллах по математике. В начальных классах, перед тем как отправиться в школу, Рэйни ждал у входной двери и торопил своих родителей-копуш.

– Пошли, пошли, – звал он.

Посещаемость тоже чрезвычайно важна: по количеству прогулов американские школьники почти вдвое превосходят среднюю страну ОЭСР, что впрямую связано и с худшей успеваемостью.

Внимание к дисциплине в школе переносится и в дом.

– Где мой стол, мам? – спросил однажды Рэйни. Я оторопело уставилась на своего шестилетку.

– В смысле?

– У вас с папой есть столы, а у меня нету, – сказал он, поделившись впечатлением, которое получил из бесед со своими китайскими одноклассниками. В большинстве домов у китайцев выделена территория, специально предназначенная для учебы детей, – то же и в целом в Азии. Более 95 % пятиклассников в Тайбэе и Сэндае, Япония, занимается дома за собственными письменными столами, а в Миннесоте – такой штат выбрали авторы исследования – всего 60 %. Китайские дети учатся не за обеденным столом в гостиной или за журнальным столиком в углу. «Если в американском доме есть письменный стол, – писали авторы исследования, – за ним скорее всего работает родитель, а не ребенок».

Китайские родители еще и формально привязаны к образованию ребенка, нравится им это или нет. Обычно они обязаны проверять домашнюю работу каждый-прекаждый день, то же касается и контрольных. Для проформы это делать не удастся, поскольку родительское прилежание нужно доказывать: учителя в начальных классах требуют от матери и отца подписывать контрольные с оценкой, а также дневники с прописанным домашним заданием, которые ребенок приносит обратно в школу наутро. Это автографированный странствующий посланник между учителем и родителем.

И все же у родительского участия есть временны́е пределы. Родителям необходимо очень сосредоточиваться в первые учебные годы, предупредила меня учительница Рэйни, чтобы к средним классам дети научились справляться с домашними заданиями самостоятельно.

– Очень важны привычки, – сказала мне учительница Сун на собрании в конце года. – Начинайте под родительским руководством, а потом у ребенка включится свое гуаньли – управление задачами.

По крайней мере в этом деле нам все удалось. Рэйни уже вырабатывал привычки дисциплинированной учебы, которые останутся с ним на всю жизнь.

* * *

Разумеется, любые преимущества китайского образования несколько подмочены из-за перегибов.

Простой здравый смысл: подросткам не стоит тратить многие часы еженедельно, зубря факты вне более широкого контекста. Почтение к учителю и его авторитету полезно, однако не в тех случаях, когда эту власть применяют, чтобы сломать ребенку дух. Свойственный культуре акцент на стараниях не должен означать, что работа важнее жизни.

В отношении последнего, по правде сказать, мне самой понадобилась психотерапия. Мои родители – трудоголики, но наши с сестрой даже самые поразительные достижения редко удостаивались слова «молодец!». Нас натаскали рваться дальше, к следующей вехе: «Что дальше?»

Помню особенно отчетливо тот день, когда меня приняли в Стэнфордский университет. Перед этой вехой я убивалась все свои семнадцать лет, и в один прекрасный день наш черный железный почтовый ящик выплюнул пухлый белый конверт с обратным адресом, отпечатанным багряной краской. Это был мой билет в вуз, прочь из Техаса – и прочь из детства. Однако отцу было трудно смириться с необратимостью этого странствия и со свободой, которая светила его первенцу.

– С чего ты взяла, что заслужила отправиться в Калифорнию? – возопил отец. – Ты считаешь, что достойна?

Мы спорили о моем будущем чуть ли не целый час: мой отец грезил о Восточном побережье и Лиге плюща, на одну риску ниже в его шкале располагался Университет Райса, предложивший мне полную стипендию. Я устроилась под столом родительского обеденного стола из красного дерева, и мне было до странного уютно иметь над головой волокнистое дерево. Я видела, как босые ступни отца снуют туда-сюда во главе стола.

– Я поеду, я ПОЕДУ! – орала я из-под стола.

– Стэнфорд – это дорого, – бормотал отец чуть ли не самому себе. Мысль о внезапном отбытии дочери столкнула его в океан страхов и неуверенности, а также предвещала перспективу ежеквартального счета за учебу в вузе, который будет появляться в почтовом ящике, – в том вузе, что не был для моего отца лучшим. Китайские родители обычно раскошеливаются, но это покупает им право голоса при принятии решений.

В последние годы школьной учебы наши ссоры набирали силу, покуда не взрывались – вулканически, масштабно, с выбросами гнева и пара, а следом наступали затяжные периоды молчанки и взаимного избегания. Мы сражались почти по каждому поводу моей подростковой жизни, начиная с того, можно ли мне на свидания («только на выпускной»), в весенние каникулы на пляж («не в старших классах»), участвовать в конкурсе на капитана танцевальной команды поддержки («если оценки останутся безупречными») или ежегодно покупать новую сумочку «Дуни и Бёрк», как всем остальным девчонкам в моем кругу («выброшенные деньги»). Я втихаря нарушала правила, которые считала самыми нелепыми, но наши ссоры обо всем остальном сделались такими яростными, что вскоре мы оба принялись понемножку приспосабливаться и уступать, чтобы наш дом не превратился в форменный театр военных действий. Я научилась чуять, когда стоит давить, а когда лучше сдать назад, но в отношении того, где я проведу следующие четыре года, я уступать не собиралась.

– Я поеду! Я поеду! – повторяла я. Было в Стэнфорде что-то: волейбол на плацу в студгородке, пальмы вдоль утренней дороги на занятия, мощный интеллект тамошней общины, невзирая на калифорнийское солнышко, – все это зачаровывало мое воображение.

– Ты, значит, берешь и решаешь вот так? – с вызовом бросил мне отец, но голос у него чуть смягчился.

– Да, беру и решаю – я еду в Стэнфорд, – провопила я из-под стола. – И ты ничего не поделаешь.

Еще минут двадцать мы перебрасывались накаленными фразами, пока оба вулкана не иссякли. Как обычно, отец урвал себе последние слова, швырнул их через плечо, ураганом выметаясь из комнаты:

– Ну смотри у меня, оправдай. Если я плачу за Стэнфорд, ты уж будь добра соответствовать.

Справедливо отметить, что меня ни разу не похлопали по спине ни за учебу до глубокой ночи, ни за подготовительные курсы к SAT, ни за часы, которые я корпела над вступительными сочинениями. Мой отец уже сосредоточился на том, что я буду делать со степенью, которую еще не получила, – за полгода до того, как нога моя ступила на территорию студгородка на первом курсе.

Оглядываясь назад, скажу так: если бы мои детские плечи осыпали чуточкой похвал, это, возможно, помогло утихомирить кое-каких бесов с пронзительными, завораживающими голосами, о которых говорят мои многие китайские и китайско-американские друзья. Эти паршивцы вцепляются тебе в ключицы и нашептывают, как сказала Аманда: «Ты недотягиваешь, ты недотягиваешь, всегда найдется тот, кто трудится больше, у кого лучше получается».

Теперь у меня есть преимущество возраста и раздумий задним числом, и я знаю, что не всякий миг любого дня следует тратить на достижение чего бы то ни было (хотя я уверена, что, по крайней мере, четверть миллиарда китайцев со мной бы не согласились).

Впрочем, я знаю, что обычно работаю больше очень и очень многих, особенно если задача кажется нерешаемой. Возможно, в этом у меня преимущество, поскольку никогда я не имела ангела самооценки, выданного, чтобы сидел у меня на плече, который нашептывал бы мне милые утешения. Успех сводился к простому уравнению, и при целеустремленном упорстве я всегда могла покорить вершину.

Я почти всегда радуюсь, что мы дали Рэйни возможность выучить этот урок.

Мы не предполагали, что его учителя станут пихать в него яйца насильно, запирать одного, угрожать или применять к нему всякие прочие сомнительные методы, на которые сами китайцы смотрят косо. Но наш сын выжил. Он упорный, стойкий парень, и испытания его воодушевляют.

В том числе и стоматологические.

– У Рэйни четыре дырки, – объявила доктор Ни На, дама немногословная, если не считать тех слов, которые я слушать не хотела бы. – Две такие большие, что ему, возможно, придется удалять нерв.

– Но Рэйни же всего пять, – промямлила я в стоматологическом кабинете, вознесенном на высоченный этаж над Шанхаем. – Это же молочные зубы, они все равно выпадут.

Но их надо сохранить, не уступала доктор Ни На, пока под ними зреют коренные.

Аи тут же насторожилась.

– Вы уверены, что этот стоматолог не просто деньги вымогает? – возопила она, когда я объявила приговор.

За несколько месяцев до этого наша аи рассказала нам, как делаются в провинции аборты: – В Китае, если не хочешь ребенка, катаешься на велосипеде, бегаешь и плаваешь, – сказала она, энергично дергая руками и ногами.

– Кхм… мне кажется, стоматолог надежный, – сказала я, не торопясь спрашивать, как устроена стоматология в провинции, особенно послушав про методы прерывания нежелательной беременности.

– В наших краях молочные зубы не лечат, – уведомила меня аи. – Они просто сгнивают. Болит, болит, пока не выпадет, а потом новый вырастает.

Экономно, сказала я.

Обезболивание и веселящий газ в китайской детской стоматологии не очень распространены, и мы с Робом тревожились, как пройдет первый визит нашего сына к этому врачу, – и, когда наступил назначенный день, мы оба отпросились на пару часов с работы.

– Обожаю цзаоцзе, – прошептал наш мальчик, завидев родителей на пороге классной комнаты; он употребил садовское слово, означающее «забрать пораньше». – Жалко, что вы не можете чаще цзаоцзе. – Я заметила, что у него за щекой перекатывается какой-то комок.

– Что это?

– Учительница Лю положила мне яйцо в рот, – сказал он. Я заглянула внутрь. Перепелиное яйцо размером с шарик для игры в марбл.

– Она так часто делает? – спросила я.

– Иногда.

– Всегда яйцо?

– Нет, иногда пельмень.

Учительница Лю, статная женщина за пятьдесят, вечно облаченная в белый фартук, была классной нянечкой и приглядывала за тем, как дети едят и спят. В прошлом году я бы, вероятно, сочла странным, что учитель выстраивает детей в шеренгу и запихивает им еду в рот.

У Рэйни нашлась встречная мера.

– Я это выплюну сейчас, – сказал он, когда мы убрались из поля зрения учительницы Лю, и яйцо заелозило у него за щекой. Я заметила, что мой сын прекрасно умеет разговаривать с яйцом за щекой.

– А в школе дают его выплевывать?

– Нет, но теперь я с вами.

Верно. Мы прошагали по Большой зеленке к воротам, и Рэйни домчал до приветливого мусорного бака, выкрашенного под улыбчивый грибок. Аккуратно разместил голову над баком, заглянул внутрь и сплюнул. Яйцо вылетело и приземлилось на что-то мягкое. Рэйни поразглядывал бледный шарик, вытащил голову из бака и улыбнулся нам с Робом – мы как раз догнали его.

– Готово! Пошли!

Стоматологическая процедура оказалась быстрой, и пятилетний ребенок проявил чудеса решимости.

– Если нерв оголится, нам придется влезть и вычистить канал, – сказала доктор Ни На, облаченная в халат, украшенный резвящимися зоопарковыми зверями.

Рэйни лежал под мощным покрывалом от шеи до щиколоток, кроссовки «Звездные войны» с огонечками торчали наружу. В лотке рядом с креслом размещались всевозможные металлические инструменты – маленькие, детского размера, словно обычный набор стоматологических приспособлений подвергли воздействию невероятной уменьшающей машины.

Доктор Ни На двигалась быстро и ловко.

– На вкус будет как клубничка! Совсем-совсем не двигайся, ладно, Рэйни? – Стоматолог смазала десны Рэйни анестезирующей пастой и ввела иголку прямо в мягкую розовую десну. Уверенно нажала на поршень шприца. В общей сложности Рэйни нужно три укола новокаина.

– Если станет неприятно, подними левую руку, – сказала доктор Ни На. Рэйни поднял правую, задергал ступнями.

– Это правая. Подними левую, – сказала доктор Ни На.

Рэйни сменил руку, лихорадочно зашевелив всеми пальцами. Пальцы у него бесновались, но тело не шевельнулось ни на втором, ни на третьем уколе.

– Это иголка? – спросил Рэйни с инструментами во рту.

– Она вводит лекарство, – ответила доктор Ни На.

– Ненавижу, – сказал Рэйни, пока рот ему набивали ватой.

– Знаю, но нам вроде как надо, – сказала врач. Эта фраза поразила меня – это же девиз всего китайского образования.

Далее начался парад блестящих острых предметов: доктор Ни На совала все подряд в рот моему ребенку: похожую на бабочку штуку, чтобы рот не закрывался, длинные тонкие металлические палочки, которыми чистят каналы, серебристый крючочек, которым туда-сюда двигают вату. Один инструмент оказался длинным и тонким, как иголка, – эдакий прибор, чтобы издалека выкалывать глаза шмелям.

Рэйни сжимал и разжимал кулачки, но тело не двигалось. Ноги подрагивали и дергались, но тело не шевелилось.

Через сорок минут доктор Ни На вынула окровавленную вату, и все завершилось.

– До свиданья! – чирикнул Рэйни, спрыгивая с кресла.

На пути домой мы с Робом, несколько ошарашенные, бурлили гипотезами.

– Это из-за китайского детсада? – размышлял Роб вслух.

– Он внимательно слушал авторитетное лицо и способен терпеть боль, – отозвалась я. – Он знает, что не все всегда будет легко.

– Давайте еще туда сходим! – вклинился Рэйни. Новокаин все еще действовал.

Наутро я преисполнилась решимости и отвела в сторону учительницу Лю.

– Прошу вас не засовывать никакую еду ему в рот во время питания, – сказала я. – Рэйни должен есть только в обед. Частая еда вредит его зубам.

– Хорошо, – сказала она, заморгав от моей прямоты. – А как же печенье? И печенье утром тоже нельзя?

– Особенно никаких печений по утрам, – ответила я.

Китайцы сообразили, как сделать так, чтобы дети сдвигали горы, подчинялись старшим, запоминали таблицу умножения и неделями упражнялись в дриблинге, чтобы потом посоревноваться с однокашниками.

Но в части гигиены рта и рафинированного сахара пусть будет по-моему.

Назад: Часть третья. Китайские уроки
Дальше: 13. Золотая середина