До сих пор я касался главным образом процессуальной стороны, связанной с вопросом о наложении опеки. Теперь нам предстоит рассмотреть те юридические последствия, которые ведет за собою назначение опеки, иначе говоря – выяснить, какое значение имеет установление опеки над душевнобольными по отношению к их дееспособности.
Может показаться, что этот вопрос, будучи по самому существу своему вопросом юридическим, совершенно выходит из области моего ведения. Юристы, признающие пользу и даже необходимость врачебного вмешательства в уголовное право при обсуждении вопросов об ответственности и вменяемости, считают совершенно излишним вмешательство врачей в сферу настоящей юриспруденции – в гражданское право, тем более если это вмешательство касается теоретической стороны, подобно поставленному вопросу об отношении опеки к общей гражданской правоспособности. Мне кажется, однако, что они в этом отношении глубоко заблуждаются, и доказательством тому служат те странные и для врача даже непонятные заключения, к которым они приходят. Конечно, я не буду касаться юридических тонкостей, так же как данных совершенно не медицинского характера; в разрешении вопросов, касающихся дееспособности душевнобольных, врач занимает вполне определенное положение, точно такое же, какое принадлежит ему в делах уголовных. Как здесь, так и там его участие в строго ограниченной области, подлежащей его ведению, является одинаково важным и существенно необходимым.
Я указывал выше, что определение способности ко вменению должно принадлежать всецело врачам, так как способность ко вменению обозначает лишь известное душевное состояние, понимание которого требует не одного только здравого смысла, но и специальных психиатрических сведений. Точно так же и дееспособность есть не что иное, как юридическая формула для обозначения известного душевного состояния данного лица; следовательно, и здесь необходимы специальные познания, которых не имеют судьи. На этом основании и определение дееспособности точно так же всецело относится к ведению врачей. Вопрос о взаимном отношении между опекою и дееспособностью на первый взгляд не имеет никакого отношения к психиатрии, тогда как в сущности он распадается на два следующих вопроса: если известное душевное состояние является настолько уклоняющимся от нормы, что ведет за собою наложение опеки, то дозволяет ли это состояние беспрепятственное пользование всеми гражданскими правами, или же последние должны быть ограничены во всех или некоторых отношениях? И другой вопрос: может ли лицо, на которое не была наложена опека, находиться в таком болезненном состоянии, которым совершенно исключается его дееспособность? Эти два вопроса исчерпывают собою все содержание поставленной задачи об отношении опеки к гражданской правоспособности. И в том и в другом из них центр тяжести лежит в психологическом состоянии данного лица, в оценке которого компетентными судьями могут быть только врачи. Эта основная точка зрения обыкновенно упускается из виду юристами, которые как в способности ко вменению, так еще более в право- и дееспособности видят какую-то отвлеченную юридическую функцию, забывая, что подкладкою этих фиктивных способностей служит исключительно то или другое душевное состояние. И в каждом случае вопрос сводится к тому, настолько ли изменено это душевное состояние, чтобы можно было считать человека не способным ко вменению или недееспособным, или это состояние не представляет такого резкого уклонения от нормы, чтобы можно было считать человека лишенным этих способностей. Если же основным пунктом всего вопроса является более или менее измененное психологическое состояние, то вмешательство врача в его обсуждение становится не только желательным, но и необходимым; понятно, что при этом вопрос из области теоретических настроений переносится на вполне практическую почву, так как его разрешение самым тесным образом связано с исследованием определенного душевного состояния.
Западноевропейские законодательства разрешают вопрос об отношении опеки к гражданской дееспособности в двух совершенно различных направлениях. По английскому праву опека, налагаемая на душевнобольных, лишь влечет за собою принятие известных предохранительных мер по отношению к имуществу и личности больного, но сама по себе не лишает его дееспособности. Влияние умственного расстройства на совершение того или другого акта должно быть положительно доказано в каждом данном случае; даже акты лиц, официально признанных больными, имеют полную силу, если в поведении последних не было ничего странного и если посторонние лица, заключившие с ними те или другие сделки, действовали добросовестно, не зная об их болезни. Судьи в каждом отдельном случае должны решать вопрос о дееспособности душевнобольного во время совершения спорного акта, независимо от того, подвергнут ли больной опеке или нет, причем главное значение имеет содержание гражданского акта. Эти акты признаются недействительными только в том случае, если умственное расстройство обнаруживается в самом спорном действии и когда непосредственная связь его с последним несомненна; если же сам акт не содержит указания на отсутствие здравого смысла, он признается действительным, хотя бы больной был помещен в специальную больницу или даже находился под опекою. Таким образом, в английском, так же как и в римском праве, учреждение опеки не соединено с потерею гражданской дееспособности.
Совершенно иначе к этому вопросу относятся другие европейские законодательства. По французскому кодексу все акты, совершенные лицом, подвергнутым интердикции, со дня объявления состоявшегося о том судебного приговора, должны считаться юридически ничтожными. Другими словами, наложение опеки обязательно влечет за собою полную потерю гражданской правоспособности; все акты больного признаются недействительными в силу самого факта интердикции. Те же юридические последствия имеют и действия, совершенные больным без согласия судебного совета, если к больному применена не полная, а полуинтердикция. Французские юристы-комментаторы, хотя и без достаточных к тому оснований, стараются ограничить точный смысл закона, утверждая, что интердикция не влечет за собой общей неправоспособности и что чисто личные права, в которых опекун не может заменять опекаемого, остаются без ограничения. Поэтому, по их мнению, душевнобольной в светлые промежутки может, несмотря на существование интердикции, жениться, усыновить кого-либо, составить завещание или отменить прежнее, совершить дарственный акт и пр.
Большинство других законодательств придерживаются точно так же взглядов французского кодекса относительно влияния опеки на гражданскую правоспособность. Прусское уложение совсем устраняет вопрос о светлых промежутках, категорически указывая, что при существовании опеки нельзя доказывать, что какой-либо акт совершен во время светлого промежутка. Саксонский кодекс допускает за душевнобольными способность действовать в светлые промежутки вполне разумно, но требует, чтобы существование такого промежутка было констатировано опекунским судом на основании врачебного исследования.
Что касается до дееспособности душевнобольных, не подвергнутых интердикции, то французский кодекс признает ее ненарушенною. Этот общий принцип ясно вытекает из приведенного уже выше постановления, что «после смерти лица акты, им совершенные, не могут быть оспариваемы по причине его душевной болезни, если интердикция не была назначена, или не было заявлено об ее назначении, до смерти этого лица, за исключением случаев, когда душевное расстройство с очевидностью вытекает из самого оспариваемого акта» (art. 504). С другой стороны, если интердикция наложена, то влияние может быть распространено и на время, предшествовавшее ей, так как акты, совершенные до ее наложения, могут быть признаны недействительными, если будет доказано, что душевное расстройство было явно выражено и во время совершения спорного акта (art. 503). Помимо интердикции, поводом к оспариванию юридических действий может служить, по закону о душевнобольных 1838 года, помещение в специальное заведение. Art. 39 этого закона, составленного гораздо позднее гражданского кодекса, говорит: «акты, совершенные лицом, помещенным в больницу для душевнобольных, во время его пребывания там, могут быть оспариваемы по причине душевной болезни согласно с 1304 art. гражданского свода, хотя бы интердикция не была наложена или не было заявлено о ее наложении».
Таким образом, французское законодательство, в полную противоположность английскому, устанавливает неразрывную связь между интердикцией и дееспособностью. Если интердикция наложена, все юридические действия недействительны, дееспособность уничтожена; если она не наложена, то, за некоторыми исключениями (напр., пребывание в специальной больнице), как общее правило, предполагается сохранение дееспособности и действительность всех актов: после смерти они даже не подлежат оспариванию.
Наше гражданское законодательство не устанавливает какой-либо общей точки зрения на отношение опеки к дееспособности. Помимо того, что «имущество признанных безумными или сумасшедшими отдается в управление их наследникам» (ст. 366, т. X, ч. I), наш закон перечисляет лишь некоторый частные ограничения, которым подвергаются лица, находящееся под опекою. Именно:
«1. Недействительна продажа, учиненная лицами, состоящими под законным призрением, как то: безумными, сумасшедшими и расточительными, когда имения сих последних состоят в опеке (т. X, ч. 1, ст. 1383).
2. За всех состоящих под опекою, как по несовершеннолетию, так и по физическим и душевным недугам, ищут и отвечают на суде их родители или опекуны (т. X, ч. 2, ст. 19).
3. За малолетних (а), безумных и умалишенных (б) согласие или несогласие на принятие наследства обязаны изъявлять назначенные над ними опекуны (т. X, ч. 1, ст. 1257).
4. Не допускаются к свидетельству: 1) признанные умалишенными и неспособные объясняться ни на словах, ни на письме, а равно лица, кои вследствие расстройства умственных способностей состоят, по распоряжению надлежащей власти, на испытании или в пользовании врача; 2) те, которые по своим физическим или умственным недостаткам не могли иметь сознания о доказываемом обстоятельстве (т. X, ч. II, кн. 2, изд. 1876 г., стр. 84 и 371)».
Однако последняя статья имеет отношение не к одним только признанным безумными или сумасшедшими и, следовательно, состоящими под опекою, но и к другим лицам, страдающим умственным расстройством и помимо их официального освидетельствования.
В остальных статьях свода законов, которые ограничивают гражданские права душевнобольных, говорится вообще о безумных и сумасшедших, независимо от того, признаны ли они таковыми официально или нет. Сюда относятся следующие статьи:
«1. Запрещается писать и совершать от имени безумных и сумасшедших всякие вообще акты об имении или о займе (т. X, ч. 1, ст. 770).
2. Все духовные завещания, как крепостные, так и домашние, должны быть составлены в здравом уме и твердой памяти (т. X, ч. 1, ст. 1016).
Посему недействительны завещания: 1) безумных, сумасшедших и умалишенных, когда они составлены ими во время помешательства; 2) самоубийц (ст. 1017).
3. Запрещается вступать в брак с безумными и сумасшедшими (т. X, ч. 1, ст. 5).
Законными и действительными не признаются брачные сопряжения, совершившиеся по насилию или в сумасшествие одного или обоих брачующихся (т. X, ч. 1, ст. 37).
4. Присяжными заседателями не могут быть слепые, глухие, немые и лишенные рассудка (т. II, ч. 1, ст. 962).
5. Не допускаются в деле тяжебном к свидетельству под присягой безумные и сумасшедшие (т. X, ч. 2, кн. 2, ст. 326).
6. От права наследования не устраняются лица, имеющие физические или умственные недостатки (глухие, немые и безумные)».
При отсутствии в нашем законе прямых указаний об отношении опеки к дееспособности наша судебная практика решала этот вопрос не всегда одинаково, нередко допуская очень крупные противоречия в своих решениях. В прежнее время господствовало воззрение, по которому между опекою и дееспособностью устанавливалась самая тесная связь. Признавалось, что опека ведет за собою общую неправоспособность подопечного, – этот взгляд нельзя не считать вполне правильным; но, с другой стороны, признавалось также, что одно только наложение опеки и уничтожает правоспособность, что только официально признанные Сенатом безумными или сумасшедшими лишаются гражданских прав, все же остальные больные, не признанные таковыми Сенатом, остаются дееспособными и их акты не могут подлежать оспариванию.
Так, по делу Плошековой в 1861-м году Сенат признал, что «свидетельство частных лиц о том, что лицо страдало расстройством умственных способностей, не может иметь силы и что только признание лица умственно страдающим указом Сената может иметь означенные в законах последствия» (т. е. приведенные выше ограничения личных и имущественных прав). Эта совершенно ложная точка зрения, что душевные болезни имеют значение перед судом только в случае официального признания Сенатом, высказывалась и позднее. Так, в 1869 году Сенат не согласился с решением тверского мирового съезда, который признал недействительною продажу Будаевским своей кареты Каняеву на том основании, что последний находился в умопомешательстве, причем об этом факте съезд заключил из свидетельских показаний. Сенат нашел, что «лицо, не признанное безумным пли сумасшедшим подлежащею правительственною властью, не может быть стесняемо в праве распоряжаться своим имуществом; посему съезд не имел права входить в рассмотрение вопроса о том, был ли действительно Каняев безумным, и, заключив об умопомешательстве Каняева из свидетельских показаний, в то время, когда Каняев еще не был освидетельствован в умственных способностях чрез надлежащие присутственные места и не признан правительствующим Сенатом в умопомешательстве, тверской мировой съезд нарушил тем самым статьи 368, 376 и 1383» (реш. гражд. касс. деп. № 19). В решении по делу князя Грузинского Сенат точно так же не согласился с постановлением московской судебной палаты на том основании, что безумными и сумасшедшими могут считаться лишь признанные в сем состоянии по надлежащем освидетельствовании; по мнению Сената, «доказательством состояния сумасшествия служит акт освидетельствования и признания, но свидетельство частного врача к сему недостаточно» (реш. гражд. касс. деп. и 73 года).
Между тем этот взгляд, что безумие и сумасшествие нуждаются в официальном признании, чтобы на основании их можно было оспаривать юридические действия, был блистательным образом опровергнут тем же самым Сенатом за несколько лет раньше, причем им были выставлены вполне правильные и веские мотивы.
Придерживаясь прежних сенатских толкований, «московская судебная палата признала по делу Карасева, что ограничение прав завещателя свободно распоряжаться своим имуществом по случаю умопомешательства не иначе может последовать, как по признании лица страдающим расстройством умственных способностей в порядке, установленном 368, 373 и 376-й ст. т. X, ч. 1. Это заключение палаты Правительствующей Сенат в 1868 году не нашел правильным и согласным с законом, так как оно не подтверждается ни буквою, ни смыслом наших законов, ибо, хотя в ст. 1017 X т. 1 ч. и постановлено о недействительности духовных завещаний безумных, сумасшедших и умалишенных, но ни в этой, ни в какой-либо иной статье не сказано, чтобы завещания таких лиц были недействительны в том только случае, когда они признаны безумными, сумасшедшими или умалишенными в порядке, установленном вышеприведенными 368 и 373–376-й статьями. С другой стороны, как закон не обязывает непременно представлять к освидетельствованию всякого безумного, сумасшедшего или умалишенного, а, напротив, по ст. 367 X т. 1 ч. представление безумных и сумасшедших начальству для освидетельствования в вышеупомянутом порядке оставлено на волю семейства больных, вследствие чего многие из безумных и сумасшедших могут быть не представляемы к освидетельствованию, то с допущением вышеприведенного рассуждения Палаты следовало бы таких безумных и сумасшедших, как формально не признанных страдающими умственным расстройством, считать неограниченными по закону в праве распоряжаться имуществом на случай смерти и духовные их завещания всегда признавать действительными, если под ними подписались три свидетеля о их здравом уме и твердой памяти, хотя бы были положительные и несомненные доказательства о их постоянном безумии или сумасшествии. Очевидно, что это явно противоречило бы 1017 ст. X т. 1 ч., по которой завещания безумных и сумасшедших безусловно недействительны. Спор против духовного завещания, основанный на том, что во время составления оного завещатель был в умопомешательстве, может быть доказываем свидетельскими показаниями» (реш. касс. д-та, 1868, № 331).
Приведенные в этом сенатском решении доводы относятся, очевидно, не к одним только завещаниям, но и ко всем вообще юридическим действиям. Между тем многие юристы – вопреки ясно выраженному в этом решении общему взгляду Сената на значение официального освидетельствования – считали его относящимся только к одним завещаниям.
Так, через год после этого решения при рассмотрении дела Мосоловых в кассационном департаменте товарищ обер-прокурора Бер доказывал, что «Правительствующий Сенат именно в тех видах, что умопомешательство и безумие может быть доказываемо только формальным освидетельствованием при жизни лица, сделал исключение из этого правила относительно духовных завещаний, потому что закон требует от завещателя здравого ума и твердой памяти и дозволяет доказывать такое положение его свидетельскими показаниями».
Однако доводы Сената, которые он применил к вопросу о завещаниях, почти буквально могут быть применены ко всем вообще юридическим действиям душевнобольных. Ни в какой статье не сказано, напр., что браки с безумными и сумасшедшими считаются недействительными в том только случае, когда они признаны таковыми официальным порядком. То же самое относится к запрещению 770-й ст. писать и совершать от имени безумных и сумасшедших всякие вообще акты об имении или об займе. С другой стороны, у нас не существует обязательного освидетельствования с целью наложения опеки – и если согласиться с толкованием г-на Бера, то следовало бы считать безумных и сумасшедших, как формально не признанных страдающими умственным расстройством, вполне дееспособными и ничем не ограниченными в своих правах. Очевидно, это прямо противоречило бы той же 770-й ст., безусловно запрещающей совершать какие-либо акты от имени безумных или сумасшедших. В это противоречие впал и Сенат, признавший обязательства Мосолова действительными, хотя еще до их выдачи он был признан сумасшедшим даже присутствием губернского правления.
Помимо этого противоречия по существу, противоречия со смыслом и буквою закона, Сенат, решив по делу Мосолова, что общая неправоспособность может доказываться только формальным признанием безумия или сумасшествия, впал вместе с тем и в противоречие не только с решением по делу Карасева – это решение сочли возможным игнорировать как относящееся только к завещаниям, – но и с другим более ранним решением по делу Домбровской в 1866 году. Наследники Домбровской оспаривали выданные ее поверенным заемные письма на том основании, что она страдала умопомешательством, существование которого подтверждалось показаниями многочисленных свидетелей: 4 помещиков, 12 бывших ее крестьян и 3 дворовых людей, кроме того, приходского священника и лечившего ее врача. Низшие судебные инстанции не допускали спора, общее же собрание Сената отнеслось к делу иначе. Оно нашло, что «хотя Люцинда Домбровская при жизни своей не была подвергнута освидетельствованию в порядке, указанном в ст. 368 т. X, ч. 1, но обстоятельство это, при существовании положительных доказательств о сумасшествии ее, не может лишать судебные места права признать, что она находилась в таком состоянии, потому что в законах нигде не выражено, чтобы освидетельствование через губернское правление составляло единственное доказательство сумасшествия, и чтобы после смерти лица, не подвергнутого такому освидетельствованию, наследники его, в ограждение прав своих, лишены были возможности доказывать состояние умственных его способностей. Напротив того, из соображения 367-й и последующих статей законов гражданских обнаруживается, что освидетельствование в установленном теми статьями порядке, производимое в случае предъявления о том ходатайства от семейства, в коем находится безумный или сумасшедший, требуется законом лишь для учреждения над имуществом его опеки и принятия мер относительно личности его. При обсуждении же силы и действительности актов, выданных лицом, наследники которого доказывают нахождение его в состоянии умопомешательства, суд должен руководствоваться законами, определяющими, какие доказательства принимаются в спорах по делам гражданским; а в числе таковых доказательств приемлются и показания свидетелей». Выразить сущность дела, говорит Л. Слонимский, лучше и точнее, чем как это сделано Сенатом в приведенном решении, было бы трудно; доводы Сената настолько ясны и просты, что игнорирование или непонимание их, по-видимому, представляется совершенно невозможным.
Таким образом, в течение всех шестидесятых годов наша судебная практика совмещала – иногда одновременно – два совершенно различных направления. Ряд одних сенатских решений устанавливает взгляд, что безумие и сумасшествие и вытекающая из них неправоспособность могут быть доказываемы только на основании официального признания. Ряд других решений, наоборот, доказывает, что официальное освидетельствование не может составить единственного доказательства сумасшествия, и, следовательно, неправоспособными могут быть больные, и не признанные таковыми официально.
Поворотным пунктом кассационной практики Л. З. Слонимский считает решения по делам Куликова (1870 года, № 1680 и 1886)
Поручик Куликов был по указанию своих родных освидетельствован в 1863 году и признан сумасшедшим в конце того же года; московская судебная палата допустила оспаривание заемных писем, выданных им еще в 1862 году, равно как и счета, подписанного до официального признания, причем на основании свидетельских показаний пришла к заключению, что Куликов и до освидетельствования был сумасшедшим, вследствие чего оспариваемые его наследниками документы были признаны палатой недействительными. Сенат признал это решение правильным, «ибо палата не на том основала свое заключение о недействительности счета, подписанного Куликовым, что он признан впоследствии умалишенным, но на исследовании о болезненном состоянии Куликова за все то время, к коему спорный счет относится». В другом решении по делу Куликова сказано, что «палата допрашивала свидетелей не в опровержение содержания заемных писем, против чего наследники Куликова не спорили, а для разъяснения лишь того обстоятельства, обладал ли Куликов при выдаче тех заемных писем здравым рассудком и не находился ли в таком состоянии, при котором по закону лицо не может считаться правоспособным к совершению гражданских сделок; закон же не воспрещает допускать свидетельские показания в разрешение событий, предшествовавших совершению сделки или сопровождавших оное. Существование временного или случайного помешательства может быть доказываемо по закону – и помимо формальных письменных документов – свидетельскими показаниями и другими обстоятельствами дела» (№ 1886).
Нельзя, однако, сказать, чтобы это решение устранило окончательно ту путаницу, которую создала судебная практика по вопросу о дееспособности душевнобольных, не подвергнутых опеке. Сенат все не хочет отказаться от мысли, что безумие или сумасшествие должны быть официально признаны для заключения об общей неправоспособности, и поэтому без официального признания допускает доказательство лишь существования временного или случайного помешательства, – хотя это временное помешательство продолжалось у Куликова не менее десяти лет.
В этом выделении в особую рубрику состояния временного помешательства Сенат ссылается на свое решение по делу Мосоловых, в котором он разъяснял, что «независимо от общего формально удостоверяемого состояния неправоспособности закон допускает возможность временного или случайного, от различных причин, отсутствия свободной воли и сознания (впоследствии Сенат и заменил это выражение словом „помешательство“) в минуту совершения акта в лице, которое в оном участвовало, и по сему поводу акт, в силу 700-й и 701-й ст. 1 ч. X т., может быть признан недействительным; но для сего надлежит, буде не было признанной общей неправоспособности сего лица, доказать, что оно именно в минуту совершения акта лишено было вышеупомянутых качеств, с отсутствием коих несовместно вступление в законную силу».
Нетрудно, однако, убедиться, что наш закон нигде не говорит ни о случайном отсутствии свободной воли, ни о временном или случайном помешательстве, а лишь о безумии и сумасшествии; случайное же отсутствие свободной воли или временное помешательство представляют, по словам Л. Слонимского, не что иное, как юридический обход, изобретенный Сенатом для устранения им же самим созданной фикции, что общая неправоспособность может доказываться только официальным признанием безумия или сумасшествия. И если в настоящее время новейшая судебная практика допускает оспаривание юридических действий душевнобольных, не подвергнутых опеке, то, согласно сенатским разъяснениям по делу Мосоловых и Куликова, не может принимать в соображение доказательства общей неправоспособности, а лишь доказательство «случайного или временного от разных причин отсутствия свободы воли и сознания в момент совершения акта, или же временного или случайного помешательства».
Итак, вопрос о дееспособности душевнобольных, не подвергнутых официальному признанию, остается до сих пор не в вполне определенном положении, несмотря на многочисленные разъяснения Сената. Гораздо определеннее отношение Сената к вопросу о влиянии наложенной опеки на правоспособность, хотя и тут можно указать на некоторые противоречия. Так, из решения но делу Домбровской можно сделать заключение, что Сенат не связывает с официальным освидетельствованием обязательной потери общей правоспособности, так как, по его словам, «освидетельствование требуется лишь для учреждения над имуществом больного опеки и принятия меры относительно личности его». Однако в последующем решении по делу Мосоловых Сенат определенно высказывается, что опека обусловливает собою общую неправоспособность.
«Для освидетельствования лиц, одержимых душевной болезнью, и для учреждения над ними опеки, – говорит Сенат, – установлен законный порядок, указанный в 373-й и последующих статьях 1 ч. X т. Сим порядком удостоверяется общая неправоспособность сих лиц к совершению гражданских актов и к распоряжению имуществом, так что со времени признания их в сем состоянии оно уже законно предполагается существующим и не требует особого на каждый случай удостоверения, но все акты, лично совершаемые в сем состоянии, признаются по закону недействительными».
Некоторые юристы, однако, считают, что такого закона, в котором было бы выражено приведенное Сенатом начало, не существует и что Сенат, устанавливая подобные неизвестные закону правила, уже выходит за пределы судебной интерпретации и вторгается с сферу законодательной деятельности. Л. З. Слонимский старается доказать, что наложение опеки не должно быть соединяемо и смешиваемо, как это делается теперь, с полным лишением дееспособности.
Связь учреждения опеки с потерею дееспособности, по его мнению, есть чисто внешняя, случайная, имеющая свое основание единственно только в том, что обе эти меры вызываются одною и тою же причиною – умопомешательством. Наложение опеки имеет характер предупредительно-полицейский, так как эта мера принимается лишь ввиду предполагаемой более или менее вероятной возможности растраты имущества во вред родным и близкими лицам; вопрос же о дееспособности лица есть вопрос чисто юридического свойства. В нашем законодательстве не находим такого постановления или правила, которое связывало бы с опекою общее предположение неправоспособности подвергнутых ей душевнобольных. Наложение опеки не только не влечет за собою общей потери дееспособности, но и специально относительно договора купли-продажи вовсе не лишает подопечного безусловного права являться в роли продавца. Не подлежит сомнению, что по нашим законам всякие вообще акты лиц, признанных Сенатом сумасшедшими или безумными, кроме лишь предусмотренных статьями 376 и 1383 случаев распоряжения находящимся в опеке имуществом, могут быть признаваемы судом действительными, если сопровождавшими их совершение обстоятельствами, равно как и самым содержанием актов, обнаружено будет, что последние совершены лицом в здравом состоянии умственных способностей. Этот взгляд на отношение опеки к вопросу о дееспособности, может быть, и вполне правильный с юридической точки зрения, совершенно однако расходится с тем началом, которое усвоило себе наша судебная практика.
До сих пор, рассматривая отношение опеки к вопросу о дееспособности, я исключительно держался юридической точки зрения, сопоставляя различные законоположения иностранных законодательств и указывая на относящиеся сюда статьи русского свода законов вместе с толкованием и разъяснением их со стороны Сената и мнениями отдельных юристов. Очевидно, однако, что, оставаясь исключительно на юридической почве, невозможно придти к какому-либо определенному выводу. Юридическое отношение к данному вопросу оказывается лишенным какой-либо прочной опоры – иначе было бы невозможно его разрешение в двух совершенно различных направлениях, как это мы видим во французской системе по сравнению с английской и как это, несомненно, следует из противоречивых толкований как нашего высшего судебного учреждения – Сената, так и ученых юристов. Мы должны поэтому искать решения не в юридических толкованиях той или другой статьи закона, которые могут приводить к совершенно противоположным выводам, а в чем-либо ином, более надежном и устойчивом.
Как я уже говорил, юристы обыкновенно не принимают во внимание, что дееспособность представляет не что иное, как юридическую формулу для обозначения известного психического состояния. Упуская это из виду, юристы находят возможным утверждать, что «в сфере настоящей юриспруденции – в гражданском праве – должны преобладать совсем другие начала, чем в праве уголовном», и что «способность к совершению обыкновенных юридических сделок имеет мало общего с возможностью отвечать перед судом за преступное деяние». Человек может покупать, продавать или торговать с полною целесообразностью, и никто не станет оспаривать юридическую силу подобных сделок на том только основании, что, в сущности, человек был душевно болен.
Мы уже видели, к каким противоречивым выводам приходит судебная практика, откинувшая медицинскую точку зрения. Почтенный юрист, мнение которого мы только что привели, нам указывает на те разногласия и недоразумения, которые созданы сенатской практикой. Несомненно, более знакомый, чем какой-либо врач, с юридической практикой, автор утверждает, что «под покровом известных всем недостатков наших законов находят нередко самые вопиющие нарушения не только общих юридических начал, одинаково обязательных при всяком законодательстве, но и тех именно законов, на несостоятельность которых ссылаются». В понимании наших законов об опеке, продолжает тот же автор, «судьи выражали часто взгляды совершенно противоположные и вообще обнаруживали в этом отношении замечательную шаткость и неопределенность понятий. Резкие колебания и противоречия, заметные в практике наших старых и новых судов по отношению к занимающему нас вопросу, показывают как нельзя яснее, как непрочен и шаток тот фундамент, на котором строят свои заключения наши практические юристы». Оказывается, что та самая судебная практика, которая, изгнав «медицинскую точку зрения», «сама должна вырабатывать правила в вопросе о влиянии душевных болезней на дееспособность», «создает стеснительные формальности и правила, которых закон совсем не знает», и что «она бывает очень смела и изобретательна» и «придумывает обход для устранения своих же собственных ошибок и недоразумений». Если в этом заключается особенность юридической точки зрения, то мы вполне согласны с названным автором, что она резко отличается от уголовной и психиатрической, но это как раз лишь новый довод, что юридическая точка зрения несостоятельна и что в вопросе о дееспособности душевнобольных медицинская точка зрения так же обязательна, как и в вопросе о способности ко вменению. Юридическая точка зрения устанавливает крупное различие между дееспособностью и способностью ко вменению и допускает даже, что «душевнобольные совершают обычные гражданские сделки здоровою своею стороною, а впадают в преступления стороною болезненною» (?). Такое странное положение объясняется тем, что дееспособность рассматривается как какая то отвлеченная функция помимо «темного психологического мира».
В действительности отношение существует совершенно обратное: дееспособность и способность ко вменению имеют между собою чрезвычайно много общего, и это общее заключается именно в том, что обе эти способности тесно и неразрывно связаны с темным психологическим миром, обе они представляют лишь известное душевное состояние и не могут рассматриваться отдельно от последнего, не превращаясь тем самым в ничего не выражающие фикции. Аналогия между способностью ко вменению и дееспособностью не ограничивается, однако, тем, на первый взгляд внешним, сходством, что и та и другая из этих способностей коренятся в психическом состоянии; она лежит гораздо глубже. Как мы видели, не всякое психическое расстройство, не всякое болезненно измененное психическое состояние обусловливает и неспособность ко вменению. Неспособность ко вменению может быть признана только у тех больных, которые лишены «свободного волеопределения», которые не могут «понимать свойства и значения совершаемого или руководить своими поступками». Этот психологический критерий невменяемости с одинаковым основанием может считаться и психологическим критерием недееспособности.
Действительно, не подлежит, конечно, сомнению, что не всякое душевное расстройство лишает человека возможности пользоваться всеми гражданскими правами. Умеренная степень глупости, расстроенная душевная деятельность при неврастении и истерии, существование навязчивых идей или других элементарных расстройств не исключают дееспособности, не мешают вступать в брачные сопряжения, управлять своими имениями, составлять завещания и т. д. Нужна какая-либо мерка для определения степени душевного расстройства, исключающего дееспособность. И этою меркою может быть только психологический критерий. Лишь то лицо может считаться недееспособным, которое не понимает свойства и значения совершаемого или не может руководить своими поступками; наоборот, лицо, понимающее и способное руководить поступками, остается дееспособным, хотя бы оно страдало тяжелою и неизлечимою болезнью. Таким образом, то психическое состояние, которое исключает способность ко вменению, вместе с тем обусловливает и недееспособность; аналогия оказывается ложным совпадением.
Как и в вопросе о способности ко вменению, использование психологического критерия дееспособности представляется более всего необходимым в сомнительных случаях. Многие болезненные формы, если только они определены с несомненностью, безусловно исключают как дееспособность, так и способность ко вменению; таковы прогрессивный паралич, хронический бред помешанных, меланхолия, мания и другие классически очерченные болезненные группы. Достаточно указать, что данное лицо страдает прогрессивным параличом или меланхолией, чтобы вместе с тем решить вопрос о его неспособности ко вменению и его недееспособности, так как и при прогрессивном параличе, и при меланхолии психическое состояние во всех без исключения случаях бывает таковым, что больной, если он даже понимает значение и свойство совершаемого (что, однако, бывает далеко не всегда), то не в состоянии руководить своими поступками. При прогрессивном параличе это обусловливается расстройством процесса ассоциирования представлений, выпадением задерживающих представлений, выпадением целых групп представлений, результатом чего является характерное слабоумие. При меланхолии мы всегда имеем явления психической задержки, медленную смену представлений, господство одной группы их и вместе с тем связанность волевой сферы. Уже наличность одних этих расстройств лишает больного способности руководить своими действиями, не говоря о том, что при обеих болезнях могут быть и резко выраженные бредовые идеи, может быть и самое грубое непонимание совершаемого. Поэтому и паралитик и меланхолик – если они действительно таковы – при всех условиях и неспособны ко вменению, и недееспособны.
Далеко нельзя того же сказать о других психических расстройствах: врожденном или приобретенном слабоумии, дегенеративных психозах, хроническом алкоголизме и массе других душевных аномалий. Оставаясь всегда явлением болезненным, эти расстройства в одних случаях могут не оказывать влияния на свободу суждения и свободу выбора и, следовательно, не лишают ни способности ко вменению, ни дееспособности, в других же случаях они сопровождаются такими крупными нарушениями в области интеллекта и воли, что о дееспособности не может быть и речи. В этой группе болезней нельзя ограничиться для решения тех или других практических вопросов одним научным определением болезненной формы, но в каждом случае необходимо произвести детальный психологический анализ того влияния, которое оказывают болезненные уклонения на сферу интеллектуальную и волевую; здесь, как и в вопросе о способности ко вменению, психологический критерий необходим.
Может показаться, что неспособность ко вменению и недееспособность совпадают между собою только в случаях длительного психического заболевания, при кратковременных же расстройствах может быть речь только о невменяемости, но не о потере дееспособности. Если, напр., эпилептик во время припадка совершает преступление, то он неспособен ко вменению, хотя его правоспособность остается неприкосновенною. Это возражение, которое можно было бы сделать, на самом деле только кажущееся. Говоря о неспособности ко вменению эпилептика, мы не делаем предположения об его постоянном нахождении в состоянии невменяемости, если его душевное расстройство выражается только отдельными приступами; мы говорим, что он не способен ко вменению только во время этого приступа – в промежутках же между приступами он может быть или способным ко вменению, или неспособным, смотря по обстоятельствам. То же самое вполне применяется и к его дееспособности: очевидно, что во время приступа психического расстройства его юридические акты не могут иметь никакого значения, но существование этих приступов не предрешает вопроса о его общей неправоспособности в межприпадочное время. При таких кратковременных расстройствах как неспособность ко вменению, так и неправоспособность не представляют явления постоянного: они одинаково отсутствуют во время приступа и одинаково могут отсутствовать или существовать между приступами.
При разборе вопроса о способности ко вменению мне уже пришлось остановиться на крайне ошибочном и одностороннем отношении английской судебной практики, которая во многих случаях для освобождения больного от уголовной ответственности требует доказательства, что совершенное им преступление стоит в причинной связи с душевным расстройством, напр., непосредственно вытекает из идей его бреда. И в вопросе о дееспособности душевнобольных английские юристы придерживаются той же самой точки зрения, требуя в каждом отдельном случае выяснения причинной связи между душевной болезнью и спорным юридическим действием, причем последнее признается недействительным только при несомненном существовали этой связи.
Установление такой «частичной дееспособности», очевидно, коренится на том же ложном основании, которое послужило поводом к возникновению учения о «частичной вменяемости». Сказанное по поводу последнего (а также вообще английского законодательства об уголовной ответственности душевнобольных) избавляет меня от необходимости вновь перечислять те доводы, которые доказывают полную несостоятельность этого одностороннего воззрения. Как при анализе способности ко вменению, так и при обсуждении дееспособности мы можем руководиться исключительно психологическим критерием. Если доказано, что данное лицо не обладало свободою суждения и выбора, то все его акты должны быть признаны недействительными в юридическом отношении, точно так же как все его поступки ненаказуемыми; разрешение же вопроса, стоят ли они в причинной связи с болезнью или нет, оперировал ли он при этом больною или здоровою стороною мозга, было бы совершенно излишним и бесплодным занятием.
По мнению Крафт-Эбинга, «степень умственного развития, необходимая для правоспособности, т. е. для правильного понимания человеком своих прав и обязанностей в гражданской жизни, и основанная на этом понимании дееспособность» (способность распоряжения или осуществления своих прав и обязанностей в действиях не совпадают с так называемой способностью ко вменению ни по времени своего предполагаемого законом появления, ни по тем требованиям, которые заявляются законом к правоспособным лицам. Срок наступления правоспособности определяется по закону гораздо позже, чем срок наступления уголовной зрелости (вменяемости), но это справедливо, потому что главные основания для развития способности ко вменению лежат в нравственной сфере, между тем как правоспособность основывается на развитии сферы познавательной… Это различие вытекает также из того соображения, что уголовное законодательство, рассматривая способность ко вменению как нечто неделимое, не знает никакого дробления вменяемости по ее степеням и если допускает в некоторых случаях недостаточную степень нравственной зрелости или обусловленную органическим отягчением мозга уменьшенную ответственность, то лишь в виде основания к смягчению наказания, между тем как гражданское законодательство, уже со времен римского права, признает возрастающие степени гражданской правоспособности (детство, малолетство, несовершеннолетие и совершеннолетие) и сообразно с этими степенями определяет и различную меру гражданских прав для данного лица». Не касаясь указываемого различия по существу, нельзя не отметить, что начальные сроки для различных степеней гражданской правоспособности далеко не одинаковы в разных странах. По нашим законам, напр., гражданское совершеннолетие, определяющее полную правоспособность, начинается с 21 года, по австрийским – с 24 лет; по нашим законам малолетние (не достигшие 17-летнего возраста) считаются неспособными к гражданской деятельности, в Австрии же лицо, достигшее 14 лет, пользуется – при известных ограничениях – правом составлять завещания, с 7 лет приобретать имущество и т. п. Эта совершенная произвольность в установлении тех или других сроков наглядно указывает, насколько субъективны в этом отношении взгляды различных законодательств и насколько шатки их главные основания.
Установив необходимость психологического критерия для суждения о гражданской правоспособности, мы при его посредстве легко будем в состоянии разобраться в поставленной нами задаче об отношении опеки к дееспособности – задаче, только запутанной сенатскими и юридическими разъяснениями. Очевидно, что опека может быть назначена только над такими душевнобольными, которые не обладают свободою суждения и свободою выбора, этими двумя существенными элементами психологического критерия. Было бы, конечно, бессмыслицей подвергать опеке больных, которые понимают значение и свойство совершаемого и могут руководить своими поступками; да это и прямо является невозможным при действующей у нас системе наложения опеки (где высшее судебное учреждение признает необходимость учреждения опеки согласно на основании ответов на предлагаемые вопросы, до обыкновенных обстоятельств и домашней жизни относящиеся). Но и при более разумной системе, каковая, напр., предлагается по образцу западноевропейских нашим новым проектом, немыслимо наложение опеки на таких больных, состояние которых удовлетворяет обоим необходимым условиям психологического критерия. Другими словами, психическое состояние тех лиц, на которых налагается опека, всегда таково, что оно в то же время исключает как способность ко вменению, так и дееспособность. Поэтому первая половина нашей задачи, касающаяся влияния опеки на дееспособность подопечных, может быть разрешена лишь в том смысле, что наложение опеки на душевнобольных равносильно признанию их неправоспособности, их юридические действия должны считаться безусловно недействительными. Что касается до второй половины поставленной задачи – о дееспособности больных, не подвергнутых опеке, то, конечно, было бы крайне ошибочным предположение об их психическом здоровье и, следовательно, об их дееспособности только на том основании, что они не находились под опекою. Чтобы это предположение имело действительное основание, необходимо было бы обязательное освидетельствование каждого душевнобольного, тогда как закон наш не обязывает, а только предоставляет каждому семейству, в коем находится безумный или сумасшедший, предъявить о том местному начальству. Поэтому большинство душевнобольных, несмотря на то, что на них не наложена опека, находятся в таком психическом состоянии, которое исключает как способность ко вменению, так и дееспособность. Наложение опеки совпадает с потерею дееспособности, но, как явление более или менее случайное, оно никоим образом не может служить единственным доказательством утраты гражданских прав. Потеря дееспособности определяется только психическим состоянием данного лица и подлежит такому же свободному обсуждению со стороны суда, как и способность ко вменению. Если психическое состояние было такого характера, что повлекло за собою даже наложение опеки, то этого одного уже достаточно для признания недееспособности; если же опеки не было наложено, то необходимо разъяснение врачей экспертов, находилось ли то лицо, действия которого оспариваются, во время совершения их в таком состоянии, которым исключается дееспособность, или нет, т. е. могло ли это лицо сознавать в то время свойство и значение совершаемого и руководить своими действиями.
Против отождествления наложения опеки с потерей дееспособности некоторые юристы ссылаются на возможность светлых промежутков во время нахождения под законным призрением. «Для юриста, – говорит Л. Слонимский, – светлые промежутки в состоянии душевнобольных имеют обязательное значение, а для психиатров и криминалистов они могут вовсе не существовать». Особенно видная роль светлым промежуткам отдается в английской практике, притом совершенно независимо от того, пользуется ли больной покровительством лорда-канцлера или нет. Большинство же западноевропейских законодательств совершенно не принимают во внимание возможность светлых промежутков у подопечных больных. По прусскому уложению, при существовании опеки нельзя доказывать, что какой-либо акт совершен во время светлого промежутка. Если другие законодательства (напр. саксонский кодекс) и признают действия, совершенные во время светлого промежутка душевнобольным, находящимся под опекой, действительными, зато требуют, чтобы существование такого промежутка было строго доказано. Французский кодекс категорически устраняет вопрос о светлых промежутках при существовании интердикции, хотя некоторые из комментаторов придерживаются несколько иного толкования.
В этом отношении нельзя не присоединиться к мнению А. Ф. Кони, считающего теорию intervalla lucida опасной для правосудия. Мы уже видели, что светлые промежутки могут быть двух родов. Во-первых, этим именем называются состояния временного улучшения в течение какой-либо длительной, иногда неизлечимой болезни, напр. прогрессивного паралича или хронического бреда; в огромном большинстве случаев, однако, эти кратковременные состояния улучшения далеко не равнозначащие с полным восстановлением психического здоровья, наоборот, при внимательном исследовании нетрудно обыкновенно убедиться, что это улучшение, которое при поверхностном отношении может быть принято за полное выздоровление, на самом деле только кажущееся и что в той или другой форме продолжают существовать довольно крупные уклонения психической деятельности. Конечно, такого рода светлые промежутки не могут иметь никакого значения; они представляют не что иное, как колебания в течение болезни – колебания, присущие почти всем формам душевных болезней, но выраженные в белее резкой форме и способные поэтому ввести в обман неопытного наблюдателя.
Совершенно иное значение имеют светлые промежутки в тех формах душевного расстройства, которые выражаются отдельными приступами или взрывами, продолжающимися от нескольких дней, как при эпилептическом помешательстве, до нескольких недель и месяцев, как при периодических психозах. Промежутки между этими приступами иногда также не бывают совершенно светлыми, больной и в свободное от приступов время может быть глубоко слабоумным или представлять резкие признаки нравственного извращения и т. п. Но зато нередко при этих формах светлые промежутки бывают свободны от каких-либо, по крайней мере резких, психических уклонений, и в течение нескольких месяцев, иногда даже лет, человек пользуется, по-видимому, полным психическим здоровьем. С такими светлыми промежутками нельзя не считаться. Здесь человек живет как бы двойственною жизнью, в которой периоды душевного расстройства чередуются с периодами психического здоровья. Очевидно, что каждый болезненный приступ здесь может рассматриваться как самостоятельное острое заболевание, лишь повторяющееся фатальным образом. Если во время приступа больной лишается дееспособности, то с окончанием его он на известное время действительно выздоравливает и, следовательно, получает опять утраченные на время болезни гражданские права. Его дееспособность (как и способность ко вменению) во многих случаях может быть совершенно ненарушенною в промежутках между приступами болезни. Каково же должно быть в таких случаях отношение опеки к дееспособности? Казалось бы, что наилучшей мерою было бы наложение опеки во время болезненного приступа и снятие ее с прекращением болезни. Но такая мера вряд ли может быть удобоисполнимою. Не говоря о том, что приступы психического расстройства могут повторяться не только ежегодно, но иногда и несколько раз в год, и вся жизнь больного проходила бы в беспрестанных освидетельствованиях, число которых может зайти за несколько десятков, мы едва ли могли бы избегнуть при этом совершенно нежелательного явления. Именно, при медленности процедуры, связанной с наложением опеки, легко может случиться, что она будет назначена лишь к тому времени, когда приступ уже окончится, а если в это время ходатайствовать об ее снятии, то это последнее совпадет, может быть, с началом нового приступа и т. д. Существование опеки будет совпадать с светлыми промежутками, снятие ее – с болезненными приступами. Наложение опеки в таких случаях совершенно не достигает своей цели, следовательно, она совсем не должна быть налагаема.
Мы приходим, таким образом, к вопросу, еще не затронутому нами: к какого рода больным должна применяться такая суровая мера, как наложение опеки. Говоря о том психическом состоянии, которое допускает применение опеки, мы пришли к заключению, что необходимою мерою этого состояния является психологический критерий. Но этого одного недостаточно. Необходимо, кроме того, принимать во внимание и длительность того психического расстройства, в течение которого больной не может понимать значения и свойства совершаемого и руководить своими поступками; необходимо различать, является ли такое состояние стойким и постоянным или же только временным, длящимся нисколько недель или месяцев и затем исчезающим – может быть, навсегда, может быть, с тем, чтобы через некоторое время появиться снова. Если в первом случае назначение опеки желательно, то во втором она не только излишня, но может оказать и существенный вред. К сожалению, по нашему законодательству опека представляет единственную законную меру для ограждения имущественных интересов душевнобольных и поэтому применяется безразлично как к хроническим неизлечимым больным, так и к больным острым, излечимым.
Между тем опека должна бы иметь место только по отношению к хроническим больным; французский кодекс как обязательное условие для признания интердикции требует, чтобы умственное расстройство было явлением постоянным, составляло привычное состояние больного. По отношению же к острым, излечимым больным вместо опеки должны применяться другие меры, имеющие целью исключительно охранительный характер. Образцом подобного рода мер могла бы служить временная администрация французского законодательства, главная задача которой заключается лишь в охранении имущественных интересов больного на время его болезни.
В самом деле, учреждение опеки, не только у нас, но и в западных государствах, всегда требует довольно долгого времени, поэтому нередко опека назначается в то время, когда имущественные интересы уже значительно пострадали или когда больной начинает уже поправляться. Между тем при острых заболеваниях необходимо принятие охранительных мер с самого начала, пока больной сам не успел растратить своего имущества или окружающее не воспользовались его болезненным состоянием. Тут нужна простая и короткая процедура; она при том должна быть распространена на всех душевнобольных, которые не могут заботиться сами о своих материальных интересах. Но помимо того, что при острых заболеваниях назначение временной администрации должно применяться по возможности быстро, без излишней формальности и торжественности, она и по самой сути должна представлять отличие от опеки, подобно тому, как это установлено французским законодательством. Именно, интердикция передает имущество больного в полное распоряжение других лиц, которые могут распоряжаться по своему усмотрению капиталами и движимым имуществом, так же как могут отчуждать недвижимое имущество, между тем как временная администрация только охраняет имущественные интересы больных, но ни в чем не может их изменить. Французские психиатры сообщают многочисленные примеры, где душевнобольные, подвергнутые интердикции и затем выздоровевшие, оказывались в очень плачевном состоянии и не знали, где преклонить им голову, так как за время болезни их недвижимое имущество было распродано, их драгоценные коллекции уничтожены и т. д. Понятно, что такое отношение к душевнобольным, которые с окончанием болезни снова получат все на время утраченные гражданские права, представляет собою вопиющую несправедливость и ни в коем случае не должно находить себе покровительства со стороны закона.
Итак, при острых психических заболеваниях опека в большинстве случаев не достигает своей цели, потому что благодаря медленности процедуры она назначается в то время, когда уже в ней не существует надобности; она, кроме того, вместо защиты интересов больного может принести ему существенный вред и поэтому должна быть заменена другою мерою – временною администрациею. Опека же должна учреждаться только лишь над больными хроническими и неизлечимыми.