Я вернулся в Душанбе и плохо себе представлял, что делать дальше. Эдик и Родригес, с которыми я рассчитывал сходить в горы, меня не дождались, а в одиночку отправляться в такое путешествие, да еще впервые, было бы безумием. Я болтался по базарам, лавкам и чайханам, не зная, чем себя занять. Время от времени заглядывал на главпочтамт, чтобы забрать письма до востребования и черкануть пару открыток на «большую землю».
Однажды мне пришел очередной конверт из Таллина, в котором оказались письмо от Леннона и пакетик какой-то черной травы на косяк. Это было очень забавно. Леннон перед моим отъездом в Азию обещал принести травы, но так этого и не сделал. Теперь он как бы слал траву вдогонку. Ну что ж, мило с его стороны. В наше время такой поступок – редкость. «Да, – подумалось мне, – знал бы ты, Петр, какие масти мне сейчас приходится курить!» Я, веселясь, направился к выходу и тут увидел поднимающегося по ступенькам своего таллинского знакомого Аарэ по прозвищу Плохой с брезентовым рюкзаком за плечами.
У Плохого были соломенный хайр до локтей и большая черная борода. Его светло-голубые глаза отражали непотревоженность мысли Ади-будды, а вечная улыбка свидетельствовала о просветленности души. Аарэ был крайним шуньявадином-пустотником, что нас и роднило. Мы встретились с ним сейчас совершенно случайно. Плохой тоже впервые и совершенно на халяву приехал в этот регион Евразии и тоже хотел идти в горы.
В Душанбе он остановился у Вовчика Сафарова, жившего, как оказалось, в том же доме у поворота на аэропорт, где и Юрчик. Брат Вовчика Алексей учился когда-то во ВГИКе вместе с Рыжим. Плохого на Таджикистан подбил, думаю, тоже Рыжий. В предыдущем году Аарэ вместе с Олей – своей тогдашней герлой – и Рыжим ездил на Саяно-Алтай в поисках шаманских троп и грибов. Перейдя через горный хребет из Тувы в Бурятию, они наткнулись на ряд роскошных святилищ-обо и немилосердно их обобрали.
Впервые попав на таллинскую квартиру Плохого, я был поражен обилию здесь буддийских икон танка и священных текстов, которыми стены комнаты были обклеены, словно обоями. В углу на звуковой колонке стоял бронзовый Будда, перед которым горело несколько светильников в оригинальных бурят-монгольских плошках. Плохой включил песнопения тибетских монахов. Так я впервые услышал тибетскую музыку и до сих пор помню все композиции с того диска, записанного французскими активистами в гималайских монастырях.
Мы с Плохим решили не откладывать дело в долгий ящик и вознамерились отправиться в ближайшие же дни через тянувшийся к северу от Душанбе Гиссарский хребет в Фанские горы, к легендарному озеру Искандеркуль. Это название переводится с таджикского как «озеро Александра». Согласно местному преданию, Александр Македонский во время своего азиатского похода останавливался на берегу этого озера, а его знаменитый конь Буцефал даже якобы здесь утонул. Иногда, как утверждают обитатели этих мест, среди ночи можно видеть, как над черными водами Искандеркуля маячит силуэт коня, встающего из водных пучин.
По всей видимости, эта легенда должна иметь более древний бэкграунд в виде астрального мифа, связанного с символами царя и коня. Это также может служить указанием места, где некогда совершалась ашвамедха – древнейший ритуал жертвоприношения коня, практиковавшийся индоиранскими царями. Суть ашвамедхи состояла в следующем. Жрецами выбирался специальный белый конь, отвечающий нормам жертвоприношения (без изъянов, без пятен и т. д.). Его выпускали пастись в свободном режиме, а за ним следовало царское войско во главе с самим монархом. Смысл мероприятия состоял в том, чтобы подчинять царской власти все те земли, через которые спонтанно проходило пасущееся животное. Завоевательный поход, ведомый белым жертвенным конем, должен был продолжаться ровно год.
Царь, благоприятно завершивший завоевательную миссию, приносил коня в жертву. Кульминационный момент ритуала представлял собой акт священной зоофилии. К белому коню подводили царицу, которая совокуплялась с животным, принимая его магическую сперму как инициатический залог власти над завоеванными территориями, отождествлявшимися в свою очередь с отдельными регионами Большого космоса. После этого коня закалывали, а тушу сжигали на специальном алтаре.
Роскошь ашвамедхи могли себе позволить по понятным причинам лишь очень могущественные цари. Именно таким монархом считался Александр Великий, азиатский поход которого можно себе представить как следование за пасущимся Буцефалом, а у озера Искандеркуль происходила последняя ашвамедха, в которой принимала участие также молодая супруга царя – уроженка здешних мест, красавица-согдийка Роксана.
На сакральную значимость района Искандеркуля указывает наличие в одном из приозерных ущелий древнейшего культового места – мазара (священной могилы) Ходжи Исхока. Ходжа Исхок – это сидящая в одной из потаенных пещер человеческая мумия, почитаемая окрестным населением как чудотворные мощи святого. Знаток местных дел Карл Тимофеевич считает, что мумия, возможно, представляет собой останки согдийского полководца Спитамена, бежавшего в горы от недругов и нашедшего свой последний приют в труднодоступной пещере над озером.
Другой знак особой выделенности, так сказать, Приискандеркулья – обилие мумие. Мумие – это, как известно, целебный эликсир органического происхождения, уникально сочетающий в себе до нескольких сотен различных органических веществ, не способных образовывать столь сложный синтез в лабораторных условиях. Благодаря своим феноменальным свойствам мумие стало восприниматься религиозно-магическим сознанием горцев как эквивалент священных мощей, в том числе в ипостаси фараоновой мумии. Мумие – это «мумия» как медикамент, «египетское средство». Здесь мы уже близки к алхимии (аль-кем) как «египетской науке», частью которой является исмаилитское учение, принесенное в Согдийские горы поэтом и философом Насиром Хисравом из Египта тысячу лет назад.
Но мы тогда всего этого еще не знали и только готовились выступить навстречу неизвестному. У меня не было с собой ни спальника, ни палатки. Собираясь в Азию, я не мог себе представить ничего иного, кроме перманентной изнуряющей жары при полном отсутствии дождя, и поэтому совершенно серьезно рассчитывал ночевать под открытым небом. Правда, на всякий случай я прихватил с собой байковое одеяло. И еще матерчатую курточку. Впрочем, ботинки я специально прикупил покрепче, типа горных. У Плохого тоже не было палатки, но был одноместный спальник-кокон. Рюкзаки мы набили лепешками, чаем, рисом. Юрчик снабдил травой, как он сказал, для «более качественного восприятия реальности». Взяли дутор и цамбру. Вышли на шоссе, стали голосовать в направлении Регара (от Душанбе на запад).
На попутке доехали до Ширкентского ущелья. Люди, подвозившие нас, пожелали приятного путешествия. Мы вошли в долину, ступили на каменистую тропу, вившуюся между холмиков и валунов вдоль бежавшего почти вровень с тропой, спокойного в своем нижнем течении Ширкента. Прошли через кишлак. Смеркалось. Решили заночевать на каменистом островке посреди небольшой ширкентской дельты – с прицелом, чтобы отгородиться водой от возможных змей, фаланг и скорпионов, которыми, по словам наших душанбинских информантов, здесь все просто кишело.
Для начала развели костер. Поставили чай, заколотили папиросу. Стемнело, но костер продолжал гореть, привлекая фаланг и в то же время давая некую световую защиту от неведомого мрака окружавшего нас горного кустарника. Для подстраховки я взял в руки механический фонарик, где свет зажигался посредством приведения в действие специальной пружины, то есть интенсивность света зависела от усилия качающей руки. В общем, когда костер начал гаснуть, я направил на него луч фонарика, вроде бы посветлело… Я стал качать энергичнее, еще и еще… Казалось, что из фонарика в сторону костра исходит не свет, а струя воздуха, раздувающая гаснущие угли и головешки. Сила этой струи зависела от интенсивности использования «электроэспандера», и чем сильнее я качал, тем светлее становилось. Наконец я понял, что светло было не от раздуваемого воздухом пламени костра, но от света самого фонарика. Костер же сам по себе уже давно погас.
Это была неожиданная, но закономерная аберрация. Сознание несколько встряхнулось. Я вспомнил про чод, и в таком контексте опасность быть искусанным фалангами показалась явно преувеличенной. Я лег прямо на землю, завернувшись в одеяло и сунув ноги в целлофановый пакет. Рядом лежал кокон Плохого. Высокий ветер доносил со стороны кишлака обрывки ориентальной музыки. Над нами стояло черное южное небо седьмого климата, усеянное звездами и периодически пересекаемое падающими кометами, с восходящей, словно ковчег потустороннего света, новой луной. Это была моя первая ночь в горах.
На следующий день часа через два пути мы набрели на заброшенный кишлак, заросший пышными садами, – алыча, гранаты, виноград, персики… Решили тормознуться. Присели у арыка, нажали виноградного соку, достали лепешки. Через некоторое время перед нами появился чабан с отарой овец, спустившийся, по его словам, как раз с Искандеркуля. Чабан сказал, что сейчас сезон, когда стада начинают спускаться с высокогорных пастбищ в долины.
Я обратил внимание, что он обут в какие-то странные мокасины явно местного, народного производства. Так оно и оказалось. Чабанская обувка называлась муки и представляла собой разновидность замшевых онучей, перехваченных у щиколоток завязками, с загнутыми кверху по-восточному носами. Под подошву была ловко приспособлена рифленая автомобильная резина. Мне очень захотелось приобрести эту обувь.
– Эй, брат, давай махнемся обувкой! – предложил я чабану. Он посмотрел на мои красные ботинки, оценивающе щелкнул языком. В результате последовавшего торга и сложного обмена к чабану перешли кроссовки Плохого, Плохому – мои горные ботинки, а я с триумфом облачился в чабанские шузы, и ноги в них сразу почувствовали себя на порядок свободнее, чем в ботинках. Единственная проблема состояла в том, что муки изнашиваются в условиях горного ландшафта даже быстрее, чем специализированные ботинки или сапоги. Во время нашего двухнедельного перехода на Искандеркуль мне приходилось неоднократно обращаться к горцам с просьбой подшить подошву. Благо шило и дратва здесь имеются практически в каждом чабанском хозяйстве.
Муки были когда-то очень распространены среди местного населения. Наверное, как лапти в России. Потом их вытеснили сапоги и ботинки промышленного производства. Традиционный промысел по производству муков сохранялся к концу семидесятых годов только в Регаре (переименованном тогда в Турсун-Заде). Здесь жил последний «мучный» мастер. У него пошил себе роскошную пару этой традиционной обуви мой таллинский приятель Анатолий. Его муки были просто музейным образцом, тем не менее Толя использовал их для горных путешествий и при этом даже как-то не очень сносил. Теперь они у него являются гордостью домашней коллекции колониальных эксклюзивов – наряду с чапаном, тюбетейкой, дастарханом и прочими аксессуарами среднеазиатских тарикатов.
Мы продолжали наш путь навстречу встающим из-за зеленеющего арчовника и желто-розовых скал белым ледовым зубьям Гиссарского хребта. Выйдя из кишлака-сада, мы через три-четыре часа набрели на еще один такой же, тоже заброшенный. И опять тормознулись, курнули. Само собой, по такому делу – разговор философский. Мы вели с Плохим метафизический спор об истине и ее познании, причем я как традиционалист выступал с позиций ортодоксальной мимансы, тогда как Плохой отстаивал либертарный неошуньявадический интегрализм. Мы уже были готовы принять единую систему обозначения тонких психических функций человека на базе терминологии «Йогасутры» Патанджали как технически адекватной в обоих случаях, как вдруг перед нами возник человек в сандалиях и с папкой под мышкой.
Человек начал что-то спрашивать, и чем больше он спрашивал, тем меньше мы понимали, о чем он говорит и чего, собственно, хочет. Я вдруг почувствовал себя чудовищно обкуренным: меня изолировало от действительности поле собственной шизы. Я с энтузиазмом улыбался что-то гнавшему человеку с папкой, совершенно не понимая, в чем состоит предмет разговора. В конце концов до меня дошло, что он местный учитель, спускающийся с какого-то горного пастбища, где он посещал друзей, назад в кишлак. Прогнав свою телегу, содержания которой я так до конца и не догнал, сельский учитель бодро засеменил по тропке вниз. Вместе с ним исчезло и поле шизы. Мы с Плохим переглянулись и разразились гомерическим хохотом.
Комизм ситуации заключался в том, что парализовавшее нас при общении с учителем поле излучалось самим педагогом как некая норма его души. Мы с Плохим, рассуждая на темы высокой апофатической диалектики Востока, находились в полной гармонии с окружающим био- и астрокосмосом, который как бы поглощал исходившее от нас поле интуиции, не ставя никаких препятствий и засасывая все дальше в свои гностические дали. Появление учителя привело к тому, что наши интуиции наткнулись на фон его психического присутствия, заблокировавшего в силу своей примитивности каналы транскосмической связи. Учитель ушел, забрав с собой и свое «человеческое», разгрузив нас от поля собственной глупости. Тут-то нас на стеб и прошибло!
Тем временем тропа, по которой мы двигались в сторону Гиссарского хребта, стала уходить от русла Ширкента куда-то вверх, все круче и круче. Наконец она вообще перестала проявляться, и вдруг мы совершенно некстати осознали, что ползем, как мухи, по вертикальной плоскости скалы. Было жарко, хотелось пить, но вода осталась внизу, под нами, метрах в трехстах.
– Вот это первый овринг! – радостно отреагировал Плохой на мой вопрос: «Куда же дальше?»
Овринги – это некие приспособления, позволяющие преодолевать участки пути с обрушенной тропой. Например, оврингами могут считаться выступы скалы, ветви деревьев, а также рукотворные элементы переправ. Выбирая маршрут, Плохой очень хотел пойти по Ширкенту именно из-за оврингов, ссылку на которые нашел на карте. Я тогда, откровенно говоря, не понял, что это за овринги, отождествив их чисто на слух с оврагами. Ну мало ли, изрытость горного ландшафта…
Однако тупик, в который мы попали, по большому счету не имел к оврингам никакого отношения. Просто мы сбились с тропы, идя какое-то время по козьему следу. Козьи тропы в горах часто ведут в никуда, так как животное может при необходимости скакнуть дальше и без тропы. Но совсем другое дело, когда в такой ситуации оказывается человек. Это был мой первый козий тупик. Тем не менее мы удачно вскарабкались наверх, на более пологий склон. Вот только чудовищно хотелось пить, а воды не было. В конце концов мы вышли на нормальную чабанскую тропу, а еще чуть дальше обнаружили микроскопический родничок, из которого вода вытекала прямо в грязную лужицу у обочины. Мы упали на четвереньки и лакали воду прямо из лужи, словно обращенные в свиней пленники Цирцеи.
Заночевать решили тут же, у родничка, чтобы на следующий день двинуться дальше. Чуть позже, к заходу солнца, к нам поднялся снизу бабай с ишаком – очередной пастух, отправлявшийся на горный выгон к своей отаре и попутно доставлявший в двух громадных хурджинах (двойной мешок, перекидываемый через спину ишака) своим коллегам-чабанам пополнение продовольственных запасов. Наутро бабай запихал в хурджины и наши рюкзаки, пояснив, что «ишаку не тяжело, он даже газовые баллоны носит». Двигаясь налегке и с небольшими перекурами (я курил насвай), мы часам к четырем вечера дошли до кишлака Пашми-Кухна. Бабай двинулся дальше, а мы остались.
Пашми-Кухна – это вроде таджикского Мачу-Пикчу, разве что немного поскромнее. Кишлак расположен на высоком каменном берегу реки, выложенном гигантскими валунами. Жителей в нем в то время не было: все спустились на хлопковые поля в долины. Полуразрушенные глиняные дома утопали в зелени садов, разбитых на горных террасах вместе с плантациями сельскохозяйственных культур. Кишлак окружали со всех сторон горные пики и скалы, среди которых выделялся белый ледник горы с очень знаковым для местных краев названием Татхагата (дань эллинистическому буддизму?). А на противоположном берегу реки, над Пашми-Кухной, вставала гигантская красная стена с тремя циклопическими профилями титанов работы самого Праджапати – древнего ведийского бога-кузнеца, который и выковал наш мир.
Пашми-Кухна – предел садового пояса и начало высокогорья. Ночная температура, упавшая, по моим ощущениям, до нуля, была тому практическим подтверждением. В своем байковом одеяле я не мог ни согреться, ни тем более заснуть. Холод стоял собачий, заморачиваться с костром было дико лень. Да и вряд ли это помогло бы, так как топлива вокруг – тоже не ахти, и почти абсолютная темень в придачу. Едва начало светать, мы решили двигаться дальше.
Через несколько часов пути, поднимаясь все выше и выше, мы попали в пояс высокогорной каменистой пустыни. Низко над землей пронесся холодный ветер, и послышался странный звенящий свист, напоминавший горловое пение или игру на варгане. Снова порыв ветра – и снова свист. Потом опять… Было ощущение, что вокруг летают бесплотные духи, подавая шаманские сигналы. Решив проверить, не глючится ли мне, я спросил об этом Плохого. Он тоже слышал звуки, не понимая, откуда они.
В этот момент сам собой заиграл дутор у меня в рюкзаке. Я в панике обернулся и взглянул на торчащий из рюкзака гриф инструмента. Перед самым началом путешествия я привязал к колкам лоскуток с мантрой «Ом мани падмэ хум» и другой, тайной мантрой этого же бодхисаттвы в ипостаси тантрического божества. Наконец до меня дошло, что именно этот лоскуток, трепеща на ветру, бьет по струнам дутора, создавая эффект игры. Это была как бы музыка ветра, но на самом деле – стихийный перформанс магического идама. А потом снова засвистел варган. Им, как выяснилось, оказались струны дутора, дребезжавшие от гуляющих между ними интенсивных потоков горного воздуха.
Под этот аккомпанемент мы несколько часов брели через восходящую к облакам пустыню, пока наконец не увидели впереди скалы бирюзового цвета. Несколько пиков пирамидальной формы, словно египетские миражи в согдийском небе, возвышались нетленными колоссами над битой породой, засыпавшей тропу. Пики бирюзовых бактрийских Хеопсов в открывшейся пустоте небес искрились под солнцем серебром покрывающего их ледяного панциря, припорошенного кристально-белым снегом. Тропа пошла в обход одной из пирамид, вдоль кромки постепенно приоткрывающейся бездны.
Неожиданно мы оказались на гребне хребта, с которого открывался вид на всю Ширкентскую долину к югу и живописный высокогорный цирк к северу. Панорама была чисто гималайская: мы как будто поднялись из цветущих долин Индостана к водораздельному хребту, за которым начинается Тибетское плато. Цирк представлял собой подобие марсианского кратера: красной гранитной породой была выложена относительно гладкая «арена», которую окружала стена розового скальника. На «арене», приблизительно в километре от нас, мы заметили отару. Таким образом, высвечивалась перспектива переночевать с чабанами у огня, под шкурами и курпачами. Мы начали спуск с хребта в марсианскую котловину.
Нам повезло. Чабаны располагались не просто на открытом воздухе и даже не в палатке, а в кошаре. Это было круглое сооружение, сложенное из валунов, крытое жердями и бурками из верблюжьей шерсти, придавленными сверху камнями. Плохой накануне обгорел на солнце, и теперь его начинало круто колотить. Я дал ему чернухи, чабаны налили чаю. Выяснилось, что у них здесь перевалочная база для перегонки скота из южных долин на горные пастбища вокруг Искандеркуля. Плохой рубился. Я достал у него из рюкзака книжку. Это была «Дхаммапада».
Текст произведения, состоящий из четырехстрофных высказываний на разные темы, приписывают самому Будде Шакьямуни. «Дхаммапада» (стихи о дхамме, или дхарме) – вещь очень романтическая, хоть и касается сформулированного Буддой восьмеричного закона зависимого существования – пратитья-самутпады. Также «Дхаммапада» – вещь очень стильная, для ее восприятия требуется своего рода душевный дендизм: спокойствие, отстраненность, неотождествление с окружением и вместе с этим готовность настоять на своем. Стихи о дхамме, кроме того, полны мистических аллегорий, приближающих интуицию к тому, что в тантрическом буддизме именуется праджняпарамитой – запредельной мудростью нирваны.
Солнце постепенно садилось. Я вылез из кошары пройтись, оглядеться, посмотреть на закат. Отойдя на пару сотен метров от стана, я сел на нагретый солнцем гранитный блок и закрыл глаза. «Ом намо буддхая, намо дхармая, намо сангхая! Ом мани падмэ хум!» Стояла полная тишь, свежий горный воздух насыщал кровь снотворным кислородом, а лучи убегавшего на запад светила одаривали остающийся по эту сторону горизонта мир прощальным теплом…
Мне вспомнился буддийский рай Амитабхи, который я видел в Иволгинском дацане, на втором этаже специального храма. В застекленном аквариуме, среди конфет, монет и кусочков сахара, позолоченные бодхисаттвы в шелковых одеяниях окружали многоукрашенное чудесными плодами центральное древо бодхи. Я погрузился в это трансментальное пространство, представив будду Амитабху сидящим напротив. Его просветляющее излучение как бы проникало приятным теплом в поры тела, трансформируясь в индивидуализированную рефлексию пустоты буддийского закона дхармы. В какой-то момент это излучение стало ощутимым физически. Я открыл глаза.
Напротив меня, на гребне красной мраморной стены цирка, на фоне розовеющего пространства восседал в позе лотоса гигантский черный аскет. Вокруг его головы светился огненный нимб. «Так это же Будда!» – радостно пронеслось у меня голове. Я также увидел, что Будду окружает множество других фигур, тоже сидящих в позе лотоса, но уже без нимбов и сияний. Собственно, вся стена цирка была покрыта медитирующими образами различной величины. Все это панно в целом живо напоминало некий гигантский Боробудур или фасад индийского храма, заполненный снизу доверху персонажами космогонического пантеона. Человек (в данном случае я) оказывался в самом низу иерархической лестницы, у основания небесной пирамиды. Но это непросветленный человек. Будда – человек просветленный, пробужденный – находился на самой верхней позиции, и исключительно свет его нимба делал возможным созерцание всей пирамиды в целом.
«Ом!» – произнес я, складывая перед грудью ладони и почтительно склоняясь перед черной фигурой с огненным нимбом. Приняв позу йогамудры, я замер с закрытыми глазами, уйдя во внутреннюю пустоту. Потом последовательно опустели остальные пятнадцать пустот мадхьямики: внешняя пустота, внешняя и внутренняя пустота, пустота пустоты, великая пустота, абсолютная пустота, обусловленная пустота, необусловленная пустота, пустота, преодолевшая предел, пустота без начала и конца, неотбрасываемая пустота, природная пустота, пустота всех дхарм, пустота собственной сущности, пустота безобъективного и пустота, лишенная реальности.
Если прибавить сюда еще четыре вида пустоты, а именно: реальную пустоту, нереальную пустоту, пустоту, имеющую собственную реальность, и пустоту чужой реальности, то всего получится двадцать разновидностей шуньяты. Кроме того, как сказано в «Источнике мудрецов», «если делать классификацию шуньяты по словесному описанию, то получится два вида: пустота, исключающая сочетание явления и его шуньи, и пустота, исключающая возможность разложения истины на составные части», – итого двадцать два вида.
Эти «двадцать две сияющие пустоты» играли особую роль в магической практике эфирных путешествий, которой мы с Ленноном некогда предавались на досуге. Снятие всех покровов пустоты приводит к оголению коры мозга, в результате чего параноидальная интуиция начинает реагировать непосредственно на космическое излучение запредельной мудрости. Обычно результатом такого состояния бывает обморок. Но можно задержаться в промежуточном состоянии бардо, позволяющем созерцать магическое закулисье лаборатории вселенной и при желании прибегать к наличествующему там оперативному инструментарию.
Оголение коры мозга на высокогорье в условиях масштабной пространственной изоляции от мест человеческого обитания ведет к непосредственному контакту с чистой небесной средой за пределами ноосферного фильтра. В таком состоянии человек непосредственно телепатирует окружение, растекаясь мыслью по софийному древу сефирот. В более приземленных, а тем более городских, условиях мысль преимущественно разлагается в локальном астрале, гоняясь за призраками.
«Ом мани падмэ хум!» Выпрямившись, я открыл глаза. Черный аскет продолжал сидеть напротив, но уже без нимба. Теперь мне стало понятно, что это был выступ скалы, имеющий очертания сидящего человека, а за нимб Будды я принял диск солнца, садившегося прямо за каменной фигурой. И все остальные персонажи храмовой иерархии тоже оказались выступами гранитной стены цирка, за счет предзакатных теней превратившихся в художественные изваяния. Зато небо осталось настоящим. Оно было так близко, что я почти слышал шаги расхаживающих по нему небожителей.
На следующее утро Плохой поправился, и мы отправились дальше. Выйдя к северному краю цирка, мы оказались в преддверии новой долины, которую нужно было преодолеть на пути к Искандеркулю. Через два часа мы спустились к месту слияния двух горных потоков – «нашего» и еще одного, стекавшего с ледника из боковой долины. Судя по карте, именно эта долина вела на перевал, за которым лежало озеро Александра. Мы решили сделать здесь – в приятной тени деревьев у бурлящей воды – привал.
Через некоторое время на нас вышел аксакал в компании четырех женщин. Как выяснилось, он сопровождал дам на водные процедуры у священного источника, располагающегося в непосредственной близости от места нашего привала. Компания взяла наискосок, вверх по склону, и исчезла в густых зарослях арчи. Примерно через час они оттуда вернулись, распаренные, словно после бани. Мы, конечно же, тоже решили сходить «попариться».
Источник, именуемый Кух-Чашмой, представлял собой естественное углубление в горной породе, размерами с обычную ванну в городской квартире. Необычной была вода в этой ванне: теплая, почти горячая. Как выяснилось позже, Кух-Чашма – это естественный радоновый источник. Пространство вокруг водного ложа густо заросло высокой травой, одновременно игравшей роль естественной ширмы от посторонних глаз. Лежа в теплом радоне, можно было наблюдать раскрывающуюся перед глазами колоссальную горную панораму. Это было нереально, как в сказке, и вместе с тем гиперреально, на уровне прямого телесного свидетельства.
Приняв радоновую ванну, мы полезли на перевал. Тропа шла вверх, вдоль реки, через зеленые склоны, по которым с расположенных выше ледников бежали ручьи горной воды. Протекая сквозь ароматические целебные травы, в изобилии растущие в этих местах, вода приобретала вкус совершеннейшей амброзии. Кроме того, многие источники в окрестностях Искандеркуля, и в Фанских горах вообще, золотоносны. Прибавьте сюда большое содержание мумийной руды в породе, и вы получите напиток богов – золотую хаому.
Подниматься пришлось довольно долго, а потом мы совсем сбились с пути, потерявшись на высокогорном каменном плато между несколькими седловинами. Наконец уже в сумерках мы заметили горящий на склоне костер и направились, естественно, туда. Это оказались чабаны с отарой, которые шли с Искандеркуля вниз, в Регар. По их словам, они стояли уже почти под перевалом. Слава богу, чабаны дали нам для ночевки толстые теплые бурки из верблюжьей шерсти, а наутро отрядили самого молодого из них показать нам путь на перевал.
Мы шли, наверное, часа два, не менее, все вверх и вверх, забираясь круче и круче, словно по ступеням гигантского колдовского замка. Наконец мы взошли-таки на зажатый между двумя острыми черными готическими скалами гребень седловины. На самом перевале стоял гигантский красный камень, на котором было выведено аршинными белыми буквами: «Умный в гору не пойдет!»
По ту сторону перевала, насколько хватало глаз, лежал снег. Оказалось, что по крутым заснеженным склонам можно съезжать на спине, что мы и сделали. Потом, спускаясь среди гигантских морен и огромных ледяных глыб, лежащих в изобилии на больших высотах, мы достигли растительного пояса, и нашим глазам открылась широкая долина, заросшая арчовым кустарником и усеянная розовыми скалами. Над всем этим великолепием царили отдаленные снежные пики.
Спуск в долину Искандеркуля представлял собой перманентный перформанс естественного происхождения: невероятные формы скал, разнообразие оттенков породы, кристальная вода, целебный запах арчи, благоухание трав и идиллические отары белых овец на поросших лекарственными травами отрогах. Мы шли вдоль ручья шириной в метр и примерно такой же глубины.
Окружающий пейзаж почему-то вызвал у меня ассоциации с «Венским лесом»: казалось, что вот-вот из-за вековых деревьев, высоко возносящих густые изумрудные кроны к сияющему в безграничной синеве королю-солнцу, выскочит волшебный олень, выйдут герои опер и оперетт и откроется лебединое озеро. И оно открылось! Несколько ручейков вроде нашего сливались в единой пойме, представляющей собой некое подобие лесного озерца. По берегам водоема рос тростник. В воде, правда, плавали не лебеди, а утки, но это было уже не принципиально.
Мы присели на зеленой полянке у берега, достали остатки еды, музыкальные инструменты и прочие роскошества. Судя по всему, до Искандеркуля оставалось не очень далеко, и мы решили сделать привал часа на полтора. В момент самого оттяга вдруг откуда ни возьмись нарисовались два таджика – в чалмах, с посохами, при кинжалах и других традиционных прибамбасах. «Салам-салам! Ч'хели?» – «Нахз!» – «Чо'мери? Э-э-э… Забони точики медони?» – «Кам-кам медонам». Ну слово за слово гости присели, увидели дутор. Один из них, тот, что постарше, с черной как смоль бородой, засверкал глазами.
– Играть умеешь? – обратился он сразу к нам обоим в единственном числе.
– Кам-кам. Шумо?
Бородач взял инструмент, погладил гриф, постучал по корпусу, щипнул нейлоновую струну:
– Хоп, майлиш!
Сделав два-три перебора, он неожиданно ударил по всем двум струнам, да так, словно заиграл целый оркестр – с переливами, ловко бегая пальцами вверх-вниз по инструменту, защипывая аккордами и модулируя отдельными пальцами. А потом он еще и запел. Да как! Не хуже какого-нибудь народного артиста, даже заслуженного. Это было очень круто! Смеясь, он отдал мне дутор, поднялся:
– Ну все, надо идти!
Выяснилось, что молодцы были рабочими с угольного разреза, живущими в близлежащем поселке Канчоч. До него от «лебединого озера» с полчаса ходу. Канчоч – это десяток одноэтажных домиков на склоне горы, в которой добывают то ли уголь, то ли какую-то руду. По пути к шахтерскому поселку мы оставили слева, у входа в боковую долину, очень традиционный и даже неэлектрифицированный кишлак Сары-Таг. Но заходить в Канчоч не стали, ибо путь к Искандеркулю (отдельный серпантиновый спуск) пролегал по другую сторону склона. С верхней точки открывался незабываемый вид на легендарное озеро Александра: гигантская красная каменная котловина была наполнена изумрудной водой, в которой отражались белые пики окружающих вершин.
После спуска к воде нам пришлось еще около часа идти вдоль нависающих над озером скал, обойдя бо́льшую его часть по периметру, пока наконец мы не достигли заросшего деревьями пологого берега. Это был практически единственный «пляж», на котором формально располагалась некая турбаза. Впрочем, кроме торгового киоска и суфы, мы на базе ничего не обнаружили. Но и этого было достаточно, чтобы вызвать у нас, блуждавших почти две недели в отрыве от цивилизации и полностью подъевших все запасы, бурный восторг: как, здесь даже рыбные консервы можно купить?! Это был дикий кайф, и мы с наслаждением робинзонов растянулись на курпачах в тени «Искандер-чайханы», рассказывая дежурившим там таджикам о себе и своих похождениях.
Несколько дней подряд мы купались в ледяной воде, ходили в Канчоч навестить бородача-артиста, дошли даже до «Венского леса» с его «лебединым озером» – настолько места были хороши! Попав сюда снова уже в начале восьмидесятых, я был поражен количеством народа, который тут пасся: сотни людей, целыми семьями, с детьми, жарили между бесчисленных палаток шашлыки, играли в волейбол, крутили музыку и просто квасили. На площадке перед турбазой стояли десятки автомобилей и даже автобусов. Как сказал чайханщик, люди приезжают сюда отрываться на выходные. Однако в мое первое посещение Искандеркуля в конце семидесятых ничего подобного не было. Наверное, нет этого и теперь, четверть века спустя, после опустошительной гражданской войны и одичания нравов, когда путешествовать по стране стало просто опасно для жизни. О времена!..
Ну а тогда мы, молодые и здоровые, оттягивались по полной программе. Апофеозом стала наша поездка назад в Душанбе. Нас подобрали с турбазы какие-то геологоразведчики, посадив в отдельное «купе» – прицеп-лабораторию, которую тянул их автомобиль. Лаборатория на колесах представляла собой своеобразную карету, напичканную аппаратурой. Здесь же были два кожаных кресла и привинченный к полу стол. Все почти как в поезде, но намного симпатичнее и комфортабельнее. Мы ехали в этой карете, любуясь из окон открывавшимися пейзажами, включив радио с таджикской музыкой, попивая красное вино и прибивая папиросы фирмы «Прибой». Прибой был полный, особенно на Анзобе – высокогорном перевале, через который бежало шоссе на Душанбе. Зидды, Гушары, Варзоб…
Наконец автострада плавно перешла в улицу Ленина – центральную магистраль таджикской столицы. Где-то у Водонасосной мы вышли из экипажа. Сквозь солнце накрапывал дождик. Это меня поразило даже больше, чем все предшествовавшее вместе взятое: как, в Средней Азии – и дождь? И случилось такое единственный раз за все мое почти трехмесячное пребывание в Таджикистане в том незабываемом 1977 году.