Глава десятая
На последнем году учебы я решил попробовать себя в гольфе и стал брать уроки у одного старого игрока-профессионала. Предыдущим летом я сменил работу и устроился в местный гольф-клуб, так что мог тренироваться бесплатно. Мамо никогда не проявляла интереса к спорту, но мое увлечение одобрила, потому что «именно так богатенькие бизнесмены решают свои дела». Пусть Мамо во многом была мудрой женщиной, о привычках богачей она знала мало, и я не постеснялся ей об этом сказать. «Заткнись, придурок! – рявкнула она. – Всем известно, что богатые люди обожают гольф!» Однако когда я вздумал тренироваться дома (без мячика, поэтому только царапал зря пол), она тут же велела прекратить и не портить ей ковры. «Мамо, – язвительно запротестовал я, – как же мне в будущем решать деловые вопросы за партией в гольф, раз я не умею играть, а ты не даешь мне учиться? С тем же успехом я могу бросить школу и сразу устроиться в магазин кассиром». «Умник какой выискался! Если бы не нога, встала бы и надавала тебе по башке и заднице!» – возмутилась бабка.
И все же она помогла мне найти средства на уроки гольфа и попросила своего брата (дядюшку Гэри, младшего из Блантонов) подобрать мне старые клюшки. Он раздобыл неплохой набор от «Макгрегора» – лучшее, что можно достать за наши деньги, и я стал тренироваться в любую свободную минуту. К началу первых турниров я уже неплохо освоился на поле.
В школьную команду я так и не попал, хотя показал неплохие результаты и заслужил право тренироваться вместе с друзьями, которые прошли отбор. Впрочем, на большее я и не рассчитывал. Я убедился, что Мамо права: гольф – и впрямь игра для богатых. В моем клубе не было ни единого клиента из рабочих кварталов. В первый день игры я надел классические туфли, решив, что это самая подходящая обувь для гольфа. Один парень заметил мои коричневые лоферы еще в стартовой зоне и всю игру, целых четыре часа, издевательски меня высмеивал. Ужасно хотелось шарахнуть его клюшкой по лбу, но я держался, вспоминая мудрые бабушкины слова: «Что бы ни случилось, веди себя как ни в чем не бывало». (К слову, о злопамятности хиллбилли: Линдси недавно вспоминала ту историю и долго возмущалась, каким дебилом был тот парень. Хотя с тех пор прошло без малого тринадцать лет!)
В глубине души я знал, что мне нужно делать после школы, ведь все мои друзья собирались поступать в колледж. Такие друзья, кстати, у меня были во многом благодаря Мамо. В седьмом классе мои тогдашние приятели уже курили травку, и Мамо, узнав об их пристрастиях, строго-настрого запретила с ними общаться. Многие подростки наверняка пропустили бы ее слова мимо ушей – но попробуйте ослушаться Бонни Вэнс! Она пообещала, что если хоть раз увидит рядом со мной кого-нибудь из старых приятелей, то переедет его на машине. «И ни одна живая душа не узнает, что это была я!» – зловещим шепотом добавила она.
В общем, все друзья собирались в колледж, и я тоже. На экзаменах я получил достаточно высокие баллы, чтобы компенсировать прежние плохие оценки. Однако всерьез можно было рассчитывать лишь на два учебных заведения: Университет штата Огайо и Университет Майами. За несколько месяцев до поступления я без лишних раздумий остановил свой выбор на Огайо. Из колледжа по почте прислали огромный пакет со всякими документами, которые необходимо было заполнить студентам, рассчитывающим на финансовую поддержку от государства. Гранты Пелла субсидированные займы, несубсидированные займы, стипендии, совмещение работы и учебы – все это было очень волнительно… если бы только мы с Мамо понимали вдобавок, что вообще значит эта тарабарщина. Мы часами ломали над документами голову, пока наконец не подсчитали, что за ту сумму, в которую обойдется мне учеба, можно купить в Мидлтауне целый дом! Причем мы еще не начали заполнять бланки – чтобы разобраться в формулировках, потребовался бы не один день!
От волнения меня бросало в дрожь; приходилось постоянно напоминать себе, что колледж откроет дорогу в будущее. «Диплом – это единственная хрень, на которую действительно есть смысл тратить деньги», – говорила Мамо. Она была права, но я переживал не столько из-за финансовой стороны вопроса, сколько по другой причине: к колледжу я совершенно не был готов! Не все инвестиции приносят прибыль. Отвалить такую гору денег – и за что? Чтобы ночи напролет пить на вечеринках и с треском вылететь после первого семестра? Для учебы в колледже нужна железная сила воли, а у меня ее нет!
Мои достижения в школе оставляли желать лучшего: я прогуливал, опаздывал, увиливал от общественной нагрузки… В старших классах, конечно, взялся за ум, однако оценки по непрофильным предметам все равно оставляли желать лучшего, выдавая во мне ученика, совершенно не готового к дальнейшей учебе. Пока мы изучали документы, я никак не мог отделаться от ощущения, что мне предстоит слишком долгий и тернистый путь.
В колледже меня пугало все: от здорового питания до необходимости самому оплачивать счета. Я понятия не имел, как буду жить один. Зато знал, чего хочу от будущего. Знал, что хочу получить образование, найти достойную работу и дать моей будущей семье то, чего у самого меня никогда не было. Я просто не решался сделать первый, самый важный шаг в жизни. Именно тогда моя кузина Рейчел, в свое время отслужившая в армии, предложила подумать о морской пехоте: «Там из тебя мигом выбьют всю дурь». Рейчел была старшей дочерью дядюшки Джимми и, следовательно, главной в нашем поколении внуков. Все мы, даже Линдси, на нее равнялись, поэтому слова Рейчел имели большой вес.
За год до этого случился теракт и сентября; как и любой уважающий себя хиллбилли, я решил отправиться на Ближний Восток и убивать террористов. Однако перспективы воинской службы: злые инструкторы, постоянные тренировки, разлука с родными – быстро отвадили меня от этой мысли. Служба в армии казалась такой же далекой, как и полеты на Марс, – пока Рейчел вдруг не предложила мне подумать всерьез (втайне намекая, что я справлюсь). Поэтому накануне внесения первого депозита за учебу в Университете штате Огайо все мои мысли были заняты исключительно морской пехотой.
И вот однажды мартовским днем в субботу я вошел в кабинет вербовщика и спросил, что нужно делать. Вербовщик не стал заговаривать мне зубы. Он честно сказал, что больших денег в армии я не заработаю, но запросто могу сложить голову в бою. «Зато там тебя научат дисциплине и лидерским качествам», – добавил он. Это пробудило во мне еще больший интерес, хотя сама мысль о «Джей Ди – морском пехотинце» все равно казалась дико странной. Я был пухлым мальчишкой с длинными волосами. На уроке физкультуры во время пробежек не мог одолеть и половину дистанции. Любил поваляться в постели. А в армии подразумевалось, что я каждый день буду вставать в пять утра и пробегать с десяток миль до завтрака!
Я отправился домой и стал обдумывать варианты. Напомнил себе, что моя страна во мне нуждается и потом я буду сожалеть, что не поддержал ее в новой войне. Еще вспомнил про Билль о солдатских правах. По правде говоря, выбор передо мной стоял довольно простой: или колледж за огромные деньги, или безделье, или морская пехота. Первые два варианта меня не устраивали. Я сказал себе, что четыре года в морской пехоте позволят мне стать тем, кем я всегда мечтал быть. Правда покидать родных по-прежнему не хотелось. Линдси только что родила второго ребенка – очаровательную девочку – и ждала третьего. Старший племянник был еще крохой, как и дети Лори. Чем больше я раздумывал, тем больше сомневался. В какой-то момент понял, что если буду тянуть и дальше, то просто себя отговорю. Поэтому две недели спустя, когда кризис в Ираке окончательно обернулся войной, я поставил на документе подпись, тем самым пообещав отдать корпусу морской пехоты четыре следующих года своей жизни.
Сперва все мои родственники насмешливо фыркали. Какой из меня морской пехотинец? Люди не стеснялись говорить мне об этом в лицо. И лишь осознав, что я совершенно серьезен, ужасно заволновались. Особенно Мамо. Она перепробовала все аргументы: «Ты идиот: тебя там разжуют и выплюнут!», «А кто будет заботиться обо мне?», «Для армии ты слишком глуп», «Для армии ты слишком умен», «Разве ты не хочешь быть с детками Линдси?», «Мальчик мой, мне страшно, я не хочу, чтобы ты уходил». Незадолго до сборов к нам приехал вербовщик. Моя милая бабуля встретила его на крыльце с ружьем наперевес. «Только шагните за порог – и я отстрелю вам ногу», – предупредила она. Позднее он признался, что принял ее обещание за чистую монету. Поэтому разговаривали они через забор.
По дороге в тренировочный лагерь я боялся не того, что меня убьют в Ираке или что я выставлю себя хлюпиком и трусом. Когда мать с Линдси и тетушкой Ви провожали меня до автобуса, который должен был отвезти новобранцев в аэропорт, а оттуда – в лагерь, я думал совсем о другом: представлял, какой станет жизнь четыре года спустя. И видел, что в этой новой жизни рядом уже не будет бабушки. В глубине души я знал: она не протянет еще четыре года. Мне никогда не вернуться домой. Дом в Мидлтауне – это прежде всего Мамо. А когда я закончу службу, ее уже не будет в живых…
Служба в тренировочном лагере длится тринадцать недель; каждые семь дней учат чему-то новому. Когда мы прибыли на остров Пэррис, штат Южная Каролина, у самолета нас встретил сердитый инструктор. Он велел нам сесть в автобус, затем после непродолжительной поездки уже другой инструктор велел вылезти и встать встать на дорогу со знаменитыми «желтыми следами». Следующие шесть часов в меня тыкали иголками на медосмотре, обривали налысо, выдавали форму и снаряжение. Нам разрешили сделать один телефонный звонок, и разумеется, я позвонил Мамо. Зачитал ей текст с записки, которую мне выдали: «Мы успешно долетели до острова Пэррис. В ближайшее время сообщу адрес. Пока». «Постой, дурень! Ты как вообще: все хорошо?» «Прости, Мамо, я не могу говорить. Да, все хорошо. Напишу при первой же возможности». Инструктор, услышав мой разговор, с ухмылкой спросил, успела ли бабуля рассказать мне сказку на ночь. Так прошел мой первый день в армии.
Телефоны в лагере были под запретом. Позвонить разрешили только один раз – сестре, когда у нее умер сводный брат. Зато меня буквально заваливали письмами. Большинство рекрутов (нас так называли, потому что звание морского пехотинца еще надо было заслужить) получали письма довольно редко, мне же каждый день вручали толстую пачку свежей корреспонденции. Мамо писала ежедневно, порой по несколько писем за раз, изливая на бумагу свои мысли о несовершенстве мира. В ответ ей хотелось знать, как проходят мои дни. Вербовщики говорили родным, что рекрутам очень нужна поддержка семьи, и Мамо взялась за дело с большим энтузиазмом. Снося оскорбления и изнурительные тренировки, к которым мой слабый организм оказался совершенно не готов, каждый вечер я читал о том, как гордится мною бабушка, как она любит меня и верит, что я ни за что не сдамся. Я не выбросил ни одного ее письма благодаря то ли природной мудрости, то ли семейной тяге к накопительству.
Мать постоянно спрашивала, не надо ли мне чего, и повторяла, как мною гордится. «Присматривала за детьми [Линдси], – пишет она в одном письме. – Они играли со слизняками на улице. Одного раздавили. Я его выбросила, а детям сказала, что он уполз, потому что Кэм от жалости стал плакать». Такой была наша мать в лучшие минуты жизни: любящей и веселой, проявляющей искреннее сочувствие. Она разделяла общепринятые нормы морали. Вот, например, она рассказывает о судьбе одной из своих подруг: «Тэрри, мужа Мэнди, наконец-то отправили за решетку. Так что у нее теперь все хорошо».
Линдси тоже писала очень много: она присылала в одном конверте по несколько писем за раз на бумаге разного цвета и с инструкциями на обороте: «Это читай первым, а это в последнюю очередь». В каждом письме говорилось о детях. Я узнал, что моя старшая племянница научилась ходить на горшок, племянник играет в футбол, а младшенькая уже улыбается и держит голову. Почти в каждом ответном письме я просил сестру поцеловать малышей и сказать, как сильно я их люблю.
Впервые оказавшись вдали от родных, я многое узнал о себе и о своей культуре. Вопреки общепринятому мнению, армия – это вовсе не прибежище для выходцев из нищих семей. Среди шестидесяти девяти членов моего взвода были и черные, и белые, и латиноамериканцы; обеспеченные парни из северного Нью-Йорка и бедняки из Западной Вирджинии; католики, евреи, протестанты и атеисты.
Естественно, меня тянуло к таким же, как я. «Сдружился с одним парнем из Кентукки, из округа Лесли, – рассказывал я родным в первом письме. – Но говорит он так, будто родом из Джексона. Я сказал ему, что это чушь, будто у католиков, мол, больше свободного времени. Просто у них так устроено церковное расписание. А он словно из глухой деревни, берет и спрашивает: “А кто они вообще такие – эти католики?” Я объяснил, что это разновидность христианства, и он ответил: “Может, и мне к ним переметнуться?”». Мамо сразу поняла, кто он такой: «Да, в той части Кентукки до сих пор многие не прочь потискать змей», – ответила она, шутя лишь отчасти.
В разлуке Мамо проявляла не свойственную ей слабость. Получая от меня письма, она всякий раз звонила тетке или сестре и требовала, чтобы те, бросив все дела, примчались и помогли разобрать мои каракули. «Люблю тебя, хоть ты и дурень, скучаю и все время забываю, что тебя здесь нет, кажется, что ты вот-вот спустишься а я на тебя как всегда заору, такое чувство, будто ты в доме. Сегодня опять болят руки, артрит наверное… Потом еще напишу, а ты пока береги себя». В письмах Мамо всегда не хватало запятых, а еще она частенько вкладывала в конверт статьи из «Ридерс дайджест», чтобы я не скучал.
Она по-прежнему оставалась нашей Мамо: вспыльчивой и ужасно заботливой. Спустя где-то месяц после начала тренировок я огрызнулся на одного инструктора, и тот, отведя меня в сторонку, заставил отжиматься, приседать и бегать, пока я не рухнул без сил. Обычная ситуация для тренировочного лагеря; каждый рекрут не раз через нее проходил. Мне даже повезло, что я протянул без наказаний целый месяц. «Дорогой Джей Ди, – написала бабушка, узнав о том случае. – Должна признаться, я давно ждала, когда эти ублюдки начнут над тобой измываться – и вот оно, свершилось! Просто знай, что ты у меня умничка. Пусть этот урод с мозгами олигофрена и дальше корчит из себя крутого засранца, а сам носит под формой женские труселя. Чтоб они все сдохли!» Прочитав этот язвительный пассаж, я решил было, что Мамо излила всю свою злость, но в следующем письме она по-прежнему плевалась ядом: «Привет, сладкий мой! Только и думаю, что о том, как эти подонки на тебя орут, хотя это можно только мне. Шучу! Помни, ты самый умный мальчик на свете и многого добьешься, в отличие от этих дебилов. И они это прекрасно знают. Ненавижу их! Чтоб у них кишки отсохли! Короче, знай, что их вопли – просто игра… Ты будешь умничкой и всем им покажешь». В общем, меня даже с другого конца страны поддерживала самая закоренелая и вредная хиллбилли всех времен.
Во время приемов пищи рекрутам приходилось демонстрировать чудеса тайм-менеджмента. Сперва с подносом в руках ты становишься в очередь. Персонал вываливает тебе на тарелку что попало, а ты боишься открыть рот и попросить чего-то определенного. Впрочем, обычно к этому часу ты столь голоден, что сожрал бы и дохлую лошадь. Ты садишься и, не глядя на тарелку (это непрофессионально) и не двигая головой (еще более непрофессионально), закидываешь в себя еду, пока не объявили построение. Весь процесс занимает не более восьми минут, и если ты не успел набить желудок, то будешь потом мучиться от голода (а если успел – то от несварения, что по ощущениям одно и то же).
Отдельно подавали лишь десерт; он лежал на блюдечках в конце стола раздачи. В свой самый первый день в лагере я схватил кусок пирога и направился к столу. Однако инструктор, тощий белый парень из Теннесси, преградил дорогу, уставился на меня мелкими глазенками и ласково спросил: «Тебе правда хочется пирожочка, да, жирдяй?» Пока я думал, что ответить, он выбил тарелку у меня из рук и пошел искать новую жертву. В общем, пирог я больше не брал.
Это был очень важный урок – но отнюдь не принципов здорового питания. Никогда бы не поверил, что в ответ на оскорбление я молча соберу с пола мусор и сяду за стол. Детские переживания заставили меня потерять в себе уверенность. Вместо того чтобы радоваться очередному успеху, я с ужасом ждал следующего испытания. Однако в тренировочном военном лагере, где испытания подстерегают на каждом шагу, я научился ценить свои достижения.
Корпус морской пехоты постоянно испытывает тебя на прочность. Никто не обращается к тебе по имени. Запрещено даже говорить про себя «я», потому что индивидуальности здесь не место. Любая фраза начинается со словосочетания «этот рекрут»: «Этот рекрут хочет отлучиться в уборную», «Этот рекрут должен посетить санитара (то есть врача)». Парней с татуировками и вовсе без конца обливают помоями за такую дурость – явиться в тренировочный лагерь с рисунками на теле. Новобранцам на каждом шагу напоминают, что они пустое место, пока не закончат учебку и не получат звания морского пехотинца. В нашем взводе было восемьдесят три человека; к концу тренировок осталось лишь шестьдесят девять. Те, кто бросил учебу (прежде всего по медицинским показаниям), лишний раз послужили примером, что звание военного еще надо заслужить.
Каждый раз, когда инструктор орал на меня, а я гордо сносил оскорбления, или когда у меня получалось прийти на пробежке не последним, или когда я мог сделать что-то и вовсе немыслимое (например, взобраться по канату), я делал очередной шажок к тому, чтобы поверить в себя. Есть такое состояние – психологи называют его «привычкой к беспомощности», – когда человек уверен, что любой его выбор никак не повлияет на результат. Так вот, вся моя жизнь – что родной город, приучавший своих жителей не ждать от судьбы многого, что родительский дом с его вечным бардаком – убеждала меня, будто сам я ничего не решаю. Мамо и Папо старались внушить мне, что на самом деле это не так, а учебный лагерь пехотинцев дал под ногами твердую почву. Дома я привыкал к беспомощности, здесь обретал характер.
День, когда я окончил учебку, навсегда останется в моей памяти. На выпуск заявилась целая толпа хиллбилли – восемнадцать человек, включая Мамо в инвалидной коляске под грудой одеял. За это время она съежилась и иссохла. Я показал родным базу – с таким чувством, будто выиграл в лотерею, – а следующим утром, когда мне дали десять дней отпуска, все мы отправились в Мидлтаун.
В первый же день я пошел в парикмахерскую, которой владел старый приятель моего деда. Морские пехотинцы должны быть коротко стрижены, и мне не хотелось расслабляться даже в отпуске. Парикмахер – один из последних представителей профессии – впервые приветствовал меня как взрослого. Я сидел в кресле, рассказывал похабные анекдоты (которые сам услышал буквально накануне) и говорил о лагере. Оказалось, что старика в мои годы тоже призывали в армию, он сражался с корейцами, поэтому мы обменялись шуточками про морскую пехоту. После стрижки он отказался брать с меня деньги и велел себя беречь. Я стригся здесь и прежде и вообще предыдущие восемнадцать лет ходил мимо парикмахерской едва ли не каждый день. Но впервые ее владелец пожал мне руку и заговорил как с равным.
После лагеря таких случаев было немало. Каждая встреча в Мидлтауне становилась открытием: я похудел на сорок пять фунтов, поэтому люди с трудом меня узнавали. Мой лучший друг (и будущий шафер) Нейт долго присматривался ко мне, когда мы столкнулись в местном магазинчике и я протянул ему руку. Может, я не только изменился внешне, но и стал иначе себя вести… Не знаю. Так или иначе, в глазах моего родного города я теперь был совсем другим.
Мидлтаун, впрочем, тоже успел для меня измениться. Многие продукты, которые я охотно ел прежде, в рационе морского пехотинца выглядели неуместными. В доме Мамо любая еда жарилась в большом количестве масла. Теперь же бутерброд с копченой колбасой на жареном тосте с раскрошенными чипсами вызывал изжогу. Ежевичный пирог, прежде считавшийся крайне полезным блюдом, как и все, сделанное из ягод и зерна (то есть муки), выглядел не столь уж и аппетитным. Я стал задумываться над непривычными вопросами: есть ли здесь сахар? много ли в мясе насыщенных жиров? а сколько соли? В какой-то момент я вдруг понял, что Мидлтаун никогда не станет для меня прежним. За несколько месяцев корпус морской пехоты круто изменил мои взгляды.
Вскоре я вернулся на службу, и жизнь в родном доме опять потекла без меня. Я старался приезжать как можно чаще и благодаря праздникам и отпускам видел родных каждые несколько месяцев. Дети всякий раз немного подрастали. Вскоре после моего отъезда мать перебралась жить к бабушке. Здоровье Мамо пошло на поправку: она встала на ноги и вообще набралась сил. Линдси и тетушка Ви со своими родными были здоровы и счастливы. Больше всего я боялся, что, пока меня нет, в доме случится какая-то беда, а я не сумею им помочь. К счастью, все шло гладко.
В январе 2005 года я узнал, что летом мой взвод должны отправить в Ирак. Когда я сообщил новости Мамо, она долго молчала, а после нескольких секунд гробовой тишины заявила, что мечтает об одном: чтобы война закончилась быстрее, чем меня туда отошлют. Больше про Ирак мы никогда не говорили, хотя общались по телефону каждые несколько дней.
Зима постепенно сменялась весной, приближалось лето. Я понял, что Мамо не хочет ни говорить, ни думать про Ирак, и уважил ее решение.
Мамо была очень старой, слабой и больной женщиной. Любимый внук уехал от нее на другой конец страны, а вскоре мог и вовсе сложить голову на войне. Здоровье у нее пошло на поправку, но она по-прежнему принимала кучу лекарств и каждый квартал ложилась в больницу. Когда в «АК Стил», где бабушка страховалась после смерти Папо как вдова работника, решили увеличить ее страховой взнос на триста долларов, Мамо пришла в отчаяние. Она едва сводила концы с концами, ей просто неоткуда было взять такую прорву денег. Однажды она проболталась мне, и я тут же предложил ей перечислять триста долларов со своего армейского жалования. Она никогда не брала с меня ни цента, но в этот раз все-таки согласилась – видимо, и впрямь была в безвыходной ситуации.
Я получал не так уж много – после уплаты налогов оставалось около тысячи долларов, зато армия давала мне крышу над головой и пропитание, так что в деньгах я не нуждался. Еще я промышлял онлайн-покером.
Покер всегда был моей страстью, я с юных лет играл на центы и даймы с Папо и двоюродными дедами. Теперь же я проводил в онлайн-казино по десять часов в неделю, играя с небольшими ставками, и тем самым зарабатывал еще четыреста долларов в месяц. Хотел сперва откладывать эти деньги, однако решил отдавать их Мамо на медицинскую страховку. Мамо, правда, опасалась моей страсти к азартным играм и в красках представляла, как я сижу за игорным столом в каком-нибудь гнилом трейлере среди шпаны, но я уверял, что все вполне легально и анонимно. «Ты же знаешь, я в этом вашем Интернете ничего не смыслю. Главное, не вздумай пить и шляться по бабам! Не будь как те дебилы, которые увлекаются азартными играми!»
Мы с Мамо очень любили вторую часть «Терминатора». Пересматривали его раз пять или шесть. Мамо видела в Арнольде Шварценеггере живое воплощение «американской мечты»: сильный красавец-иммигрант, который многого добился в жизни. А я воспринимал фильм как метафору собственной жизни. Мамо всегда была моим защитником, моим телохранителем – терминатором, если хотите. Как ни пинала меня жизнь, все заканчивалось хорошо, потому что на выручку приходила бабуля.
Оплачивая ей страховку, я сам впервые в жизни почувствовал себя сильным. И это чувство принесло невероятное удовлетворение. Прежде у меня никогда не было денег. Теперь же, приезжая домой, я мог сводить мать в ресторан, угостить племянников мороженым и купить хорошие рождественские подарки сестре. Однажды мы с Мамо взяли старших детей Линдси и поехали в национальный парк «Хокинг-Хиллс», очень уютное местечко в Аппалачах; там нас встретили тетушка Ви и Дэн. Я сам всю дорогу вел машину и под одобрительным взглядом тетушки Ви расплатился по счету в ресторане. Чувствовал себя мужчиной, настоящим взрослым. Сумел развлечь родных и накормить их вкусным обедом за свой счет – словами не передать, как я был в тот момент доволен.
Всю жизнь меня раздирали два чувства: страх (в худшие моменты) и смирение (когда все шло относительно гладко). Либо за мной гонялся плохой терминатор, либо приходил на выручку хороший. Я никогда не чувствовал себя сильным; никогда не верил, что у меня есть способности и воля заботиться о других. Мамо могла сколь угодно говорить об ответственности, о значении упорного труда, о том, как важно помогать другим, не ища себе оправданий… Никакие разговоры и проповеди не позволили бы мне понять, каково это – не искать спасения, а протягивать руку помощи окружающим. Этому я должен был научиться сам.
В апреле 2005 года нам предстояло отпраздновать семьдесят второй день рождения Мамо. За пару недель до этого я стоял в торговом центре «Уолмарт» и ждал, пока механики поменяют мне в машине масло. Позвонил бабушке по новому телефону, который приобрел на собственные деньги; она рассказала, что накануне приглядывала за детьми Линдси. «Меган такая прелесть. Я ляпнула, что она навалила дерьма в горшок, а той понравилось, и она стала за мной повторять. Три часа твердила одно и то же: “Дерьма навалила, дерьма навалила, дерьма навалила”. Я просила ее замолчать, а то мне влетит, но она не унималась». Я рассмеялся, сказал Мамо, что очень ее люблю и что уже выслал ей чек на триста долларов. «Джей Ди, спасибо тебе, мальчик! Я тобой горжусь!»
Спустя два дня, в воскресенье, меня разбудил звонок телефона. Звонила сестра: у бабушки отказали легкие, она в больнице, в коме, и я должен немедленно ехать домой. Через два часа я сидел в машине, на всякий случай, предчувствуя неизбежное, захватив с собой парадную униформу. По дороге из Западной Вирджинии меня остановила полиция – оказалось, что я превысил скорость: ехал девяносто четыре мили в час. Патрульный спросил, куда я так гоню; я рассказал про бабулю, а он, выписывая штраф, вдруг предупредил, что следующие семьдесят миль, до самого Огайо, на шоссе нет камер. Я взял талончик, от души поблагодарил патрульного и до самой границы гнал уже сто две мили в час. Дорогу, которая обычно занимала тринадцать часов, я преодолел за одиннадцать.
Когда я прибыл в окружную больницу Мидлтауна, возле бабушкиной кровати собралась вся семья. Мамо была в коме, на аппарате искусственной вентиляции легких. Лечение не помогало. Она не приходила в сознание, и врач сказал, что будить ее не стоит; и вообще не факт, что она очнется.
Несколько дней мы прожили, затаив дыхание: ждали, когда инфекция отступит под натиском лекарств. Однако количество лейкоцитов росло, органы один за другим отказывали. В какой-то момент врач объявил, что без аппарата искусственной вентиляции легких и системы внутривенного питания ей уже не жить. Посовещавшись, мы решили, что, если через день лейкоциты по-прежнему будут зашкаливать, отключим аппаратуру. Юридически решение должна была принимать тетушка Ви, и она в слезах спросила меня, правильно ли так поступать. Я уверен, что решение она – все мы – тогда приняла верное. Жаль, у нас в семье не было врачей, чтобы развеять наши сомнения.
По словам врача, без вентиляции легких Мамо умерла бы через пятнадцать минут, максимум через час.
Однако бабуля продержалась целых три часа, сражаясь до последнего. Все мы – дядюшка Джимми, мама и тетушка Ви, Линдси, Кевин и я – были рядом. Собрались возле кровати, по очереди говорили ей на ухо о своей любви, надеясь, что она нас слышит. Когда пульс замедлился, мы поняли, что час близок; я наугад открыл Библию Гедеоновых братьев и начал читать. Мне попалось «Первое послание к коринфянам», глава 13, стих 12: «Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан».
Через несколько минут Мамо умерла.
Я не плакал ни в тот день, ни позднее. Тетушка Ви и Линдси сперва неодобрительно качали головой, потом встревожились. «Не держи горе в себе, – говорили они. – Надо выплеснуть его, иначе сорвешься».
В душе я выл от боли, но наша семья была на грани краха, и мне хотелось хотя бы внешне выглядеть сильным. Все мы помнили, что происходило с матерью после смерти Пайо. Бабушкина смерть вызвала немало хлопот: следовало уладить вопросы с ее имуществом, выяснить про все ее долги, оплатить их. Дядюшка Джимми, узнав, как дорого бабушке обходилась наша мать (та оплатила реабилитацию дочери и не раз давала ей «займы», которые никогда не возвращались), рассвирепел и с того дня оборвал с Бев любое общение. Для тех же, кто был наслышан о щедрости Мамо, ее финансовое положение сюрпризом не стало. Пайо четыре десятилетия работал не покладая рук, однако единственным наследством, что нам досталось, был дом, который они с Мамо купили более полувека назад, причем большая часть его стоимости ушла на оплату многочисленных долгов. К счастью, на дворе стоял 2005 год, когда рынок недвижимости процветал. Если бы Мамо умерла в 2008 году, проще было бы объявить ее банкротом.
В своем завещании Мамо разделила наследство на троих детей, правда не без хитрости: доля нашей матери досталась нам с Линдси. Мать, разумеется, закатила истерику. Я был занят решением финансовых вопросов и общением с родственниками, которых давно не видел, поэтому не сразу обратил внимание, что она медленно погружается в то же состояние, в каком была после смерти отца. Впрочем, не заметить грузовой поезд, когда тот со свистом на всех парах несется в твою сторону, невозможно.
Как и Папо, бабушка хотела бы панихиду в Мидлтауне, чтобы все ее друзья из Огайо могли собраться и отдать ей дань уважения. Однако упокоиться навек она предпочла бы в Джексоне. Поэтому после панихиды похоронная процессия отправилась в Кек, неподалеку от того места, где родилась Мамо – к семейному кладбищу. В наших преданиях Кек занимал очень почетное место. Наша прабабка, любимая Мамо Блантон, родилась в Кеке, а у младшей сестры Мамо Блантон – тетушки Бонни, ныне девяностолетней старушки – даже оставалась там бревенчатая хижина. Если от этой хижины проехать немного в гору, то окажешься на большой поляне – последнем пристанище Папо, Мамо Блантон и других наших родственников, многие из которых родились еще в XIX веке. Вот туда-то мы и отправились: по узким горным дорогам повезли Мамо к родственникам, покинувшим этот мир прежде нее.
Я проделывал этот путь не меньше дюжины раз, и за каждым поворотом открывался пейзаж, вызывавший ностальгические воспоминания. Прежде мы никогда не сидели в машине молча, всегда обменивались воспоминаниями об усопших: «А помните тот случай, когда?..» Однако после похорон Мамо мы говорили не о бабушке с дедушкой, не о дядюшке Реде и Тиберри или том дне, когда дядя Дэвид упал со склона, прокатился ярдов сто, но не получил ни царапинки… Вместо этого мы с Линдси выслушивали нотации: что мы зря сидим с кислыми рожами, что мы слишком любили бабушку и только Бев имеет право лить о ней слезы, потому что, цитирую: «Это мне она мать, а вам – никто!»
Я прежде никогда не злился на мать всерьез. Долгими годами находил для нее оправдания. Помогал решить проблему с наркотиками, читал дурацкие книжки о зависимости, ходил с ней на собрания… Терпел, не жалуясь, череду папаш, которые научили меня только одному: не доверять людям и ни с кем не сближаться. Я согласился сесть к ней в машину в тот день, когда она угрожала меня убить, а потом врал судье, чтобы ее не отправили за решетку. Я переехал с ней сперва к Мэтту, затем к Кену, потому что хотел, чтобы она выздоровела, и надеялся, что, если подыграю, у нее будет лишний шанс. Линдси слишком часто называла меня «мягкосердечным»: говорила, что я ищу в матери одни достоинства, оправдываю ее и верю каждому слову.
Поэтому я открыл было рот, намереваясь выплеснуть на мать всю свою обиду, но сестра меня опередила. «Нет. Она была и нам матерью тоже», – вот и все, что сказала Линдси, после чего в машине воцарилась мертвая тишина.
После похорон я поехал обратно на базу в Северную Каролину. На узкой горной дороге в Вирджинии под колеса попался мокрый участок асфальта, как раз на повороте, и автомобиль занесло. Я ехал довольно быстро, и машина, виляя и не думая тормозить, полетела к обрыву. В голове мелькнула лишь одна мысль – видимо, я встречусь с Мамо чуточку раньше, чем рассчитывал, – но тут автомобиль, к счастью, выровнялся. Я никогда не верил во всякую чертовщину, и вообще, наверное, тот случай можно объяснить простыми законами физики – и все же я считаю, что это Мамо не позволила тогда машине рухнуть в пропасть. Я кое-как припарковался на обочине и впервые за две недели наконец дал волю слезам.
Последние годы в армии пролетели незаметно, хотя были два случая, которые позволяют говорить о том, как служба изменила мое представление о жизни. Первый случай – отправка в Ирак. Мне посчастливилось избежать участия в настоящих боевых действиях, и в то же время Ирак сильно меня изменил. Меня назначили ответственным за связи с общественностью и не раз переводили из одного подразделения в другое. Иногда я сопровождал гражданских журналистов, но чаще сам делал фотографии и писал коротенькие заметки про пехотинцев и их службу. В самые первые дни меня включили в состав группы по гражданским вопросам, которая работала с местным населением. Такие миссии считались более опасными, потому что малая группа пехотинцев обычно отправлялась на иракскую территорию, чтобы встретиться с местными жителями. Обычно офицеры беседовали с чиновниками, ответственными за сферу образования, а рядовые обеспечивали безопасность, а заодно общались с местной ребятней: болтали, играли в футбол, раздавали конфеты или канцелярию. Однажды ко мне подошел мальчик и робко протянул руку. Я дал ему крохотный ластик, а он невероятно обрадовался, прижал ластик к груди, как драгоценное сокровище, и со всех ног припустил к родным. Никогда в жизни не видел на лице у ребенка такого счастья…
Я не верю в прозрения. Не верю в моменты откровений, потому что перемены не происходят в один миг. Слишком часто я встречал людей, искренне желающих измениться, однако меняющих свое решение, как только они сознают, какой это нелегкий процесс. Но если озарения и бывают, то это случилось со мной в ту минуту, когда я увидел иракского мальчика. Всю жизнь я злился на окружающих. Злился на мать с отцом; злился, что приходится ездить в школу на автобусе, а не на машине с друзьями, как остальные школьники; злился, что у меня нет одежды из «Аберкромби»; что мой дедушка умер; что мы живем в тесном доме. Вся эта злость, разумеется, не исчезла в один миг, но когда я огляделся вокруг и увидел истерзанную войной страну, школу без водопровода и ребенка, радующегося грошовому ластику, я вдруг понял, как мне повезло. Я родился в самой великой стране на свете, жил в доме, оснащенном по последнему слову техники, меня воспитывали двое любящих хиллбилли, а прочие родственники, несмотря на все свои причуды, безоговорочно меня любили. В тот момент я решил, что буду человеком, который улыбается, когда ему дарят ластик. И хотя нельзя сказать, что моя задумка полностью удалась, с того дня в Ираке я старался находить радость в любой мелочи.
Другой переломный момент – сама служба в корпусе морской пехоты. С самого первого дня, когда тощий инструктор выбил у меня из рук тарелку с пирогом, и до последней секунды, когда я получил документы и поехал домой, армия учила меня быть взрослым.
Специфика службы учитывала, что многие новобранцы ничего не смыслят в некоторых аспектах жизни. Тебя учат не только быть сильным и выносливым, но и соблюдать личную гигиену или управлять финансами. Я посещал обязательные занятия по инвестициям и контролю сбережений. Когда выпустился из тренировочного лагеря с пятнадцатью сотнями долларов на счету в каком-то захудалом региональном банке, старший офицер моего подразделения отвел меня в Федеральный кредитный союз военно-морского флота – очень уважаемую финансовую организацию – и заставил перевести средства туда. Когда я заболел фарингитом, то решил лечиться своими силами, однако командир заметил мое состояние и велел немедленно идти к врачу.
Военная служба совершенно не похожа на гражданскую работу. В обычном мире боссу все равно, чем ты занимаешься после смены. На базе же мой командир следил не только за тем, чтобы я исправно выполнял обязанности, но и чтобы я содержал комнату в чистоте, вовремя стригся и гладил форму. Когда я решил купить машину, со мной отправили старшину, чтобы выбрать приличный автомобиль вроде «тойоты» или «хонды», а не какой-нибудь «БМВ», как мне хотелось. В салоне я почти согласился оплатить покупку напрямую через автодилера, оформив кредит со ставкой в двадцать один процент, но старшина фактически сорвал сделку, заставив меня позвонить в Кредитный союз военно-морского флота и запросить кредит там (со ставкой в два раза ниже). Я понятия не имел, что так вообще можно. Сравнивать банки? Зачем? Я думал, все они одинаковые! Подавать на кредит сразу несколько заявок? Слава богу, если кредит вообще дадут, надо соглашаться на любые условия, пока менеджер не передумал! В общем, армия требовала от меня принимать стратегически верные решения и учила, как это делать.
Что куда более важно, служба в армии заставила меня переоценить свои способности. В тренировочном лагере одна мысль о том, чтобы залезть по канату на высоту тридцать футов, вызывала у меня панику. К концу первого года я мог вскарабкаться по веревке, держась одной рукой. В школе я не мог одолеть и мили – на последнем зачете пробежал три мили за девятнадцать минут. На военной базе я впервые отдал приказ людям вдвое старше меня, а они его исполнили; там я узнал, что хороший лидер в первую очередь должен заслужить уважение подчиненных, а не просто сыпать распоряжениями налево и направо; там я научился это самое уважение завоевывать, а еще увидел, что мужчины и женщины разного вероисповедания и цвета кожи могут дружно работать бок о бок в одной команде. В корпусе морской пехоты я не раз падал лицом в грязь, терпя одну неудачу за другой, и всякий раз получал шанс исправить свои ошибки.
В управлении по связям с общественностью, как правило, работают старшие офицеры. Пресса – это святой Грааль морской пехоты, здесь самые большие аудитории и самые высокие ставки. Однако наш офицер по связям со СМИ по каким-то причинам впал у руководства базы в немилость. И хоть он был капитаном – на восемь рангов выше меня! – из-за войны в Ираке и Афганистане заменить его оказалось некем. Поэтому командир объявил мне, что следующие девять месяцев (то есть до конца службы) за связи с общественностью на крупнейшей военной базе восточного побережья отвечать буду я.
К тому времени я уже привык, что меня переводят с поста на пост. Однако это назначение по своей сути было совсем другим. Как шутил мой приятель, у меня лицо для радио, и я не был готов выступать перед телевизионной камерой. Фактически меня бросили на растерзание волкам. Сперва, конечно, я допускал немало промахов: позволил журналистам сфотографировать парочку секретных самолетов или не в свой черед открывал рот на встречах со старшими офицерами, за что не раз получал нагоняй. Однако мой командир, Шон Хейни, объяснял, что нужно делать и как исправить ошибки. Мы обсуждали, как выстраивать отношения со СМИ, как не отклоняться от темы и как все успевать. У меня понемногу стало получаться, и когда на базе устроили авиашоу, на которое пригласили сотни тысяч людей, я так грамотно организовал освещение мероприятия, что заслужил благодарственную медаль.
И это тоже было ценным уроком: мне многое по плечу. Я способен работать по двенадцать часов в сутки, если требуется. Могу говорить четко и уверенно, даже когда в лицо нацелен объектив камеры. Могу стоять в одном помещении с майорами, полковниками и генералами и держать себя в руках. А еще выполнять обязанности капитана, почти не допуская оплошностей.
Как ни уверяла меня бабушка, что все, мол, получится, «только не будь как те дебилы, которые все свои неудачи валят на окружающих», до поступления на службу я мало в себя верил. Меня окружали люди не самых выдающихся способностей, и в Мидлтауне никогда не рождались будущие выпускники Лиги плюща – потому что такова якобы наша генетика. Эти мысли очень разрушительны, но я не замечал их пагубного влияния, пока не покинул эту среду. Армия заставила меня мыслить иначе – потому что там не терпят оправданий. «Делай все на пределе сил» – таков был наш девиз на занятиях по физподготовке. Когда я впервые пробежал три мили с весьма посредственным результатом в двадцать пять минут (радуясь уже тому, что дополз до финишной черты), инструктор встретил меня словами: «Ты что, на прогулке, бездельник? Хватит спать, шевели задницей!» И приказал мне бегать кругами: от него до ближайшего дерева, туда и обратно, раз за разом. Он сжалился, лишь когда я стал падать в обморок от изнеможения. Я стоял на подгибающихся ногах, с трудом переводя дух, а он орал: «Вот как надо себя чувствовать в конце пробежки, ясно?!» Так живут морские пехотинцы.
Я вовсе не утверждаю, что человеку не нужны способности. Разумеется, без них никуда. Но когда вдруг осознаешь, что ты себя недооценивал, что ошибочно принимал лень за отсутствие таланта, у тебя вырастают крылья. Поэтому когда люди спрашивают меня, что я хотел бы изменить в среде белого рабочего класса, я говорю одно: «Ощущение, что твой выбор ничего не решает». Корпус морской пехоты вырезал у меня чувство беспомощности, как хирург отсекает опухоль.
Спустя несколько дней после двадцать третьего дня рождения я сел за руль подержанной «хонды-сивик» – своего самого дорогого приобретения – и в последний раз поехал из Черри-Поинт, Северная Каролина, в Мидлтаун, штат Огайо. За четыре года в армии я увидел, в какой ужасающей нищете живут гаитяне. Стал свидетелем крушения самолета в жилом районе. Похоронил Мамо, а спустя несколько месяцев отправился на войну. Сдружился с бывшим наркоторговцем, который на поверку оказался самым крутым парнем на свете.
В армию я пошел, потому что не был готов к взрослой жизни. Не знал, как управляться с деньгами, и не имел ни малейшего представления, как заполнять заявку на грант для колледжа. Теперь же я понимал, не только чего хочу от жизни, но и как этого добиться. Через три недели меня ждал Университет штата Огайо.