Глава девятая
Мамо не знала, как мне тяжело, отчасти по моей собственной вине. Однажды на рождественских каникулах, через несколько месяцев после переезда к новому отчиму, я позвонил ей, чтобы пожаловаться на жизнь. Когда она ответила, на заднем фоне я услышал голоса родни: тетушки, кузины Гейл, кого-то еще. Судя по музыке и смеху, они веселились, и мне не хватило духу сказать то, ради чего я звонил: что я терпеть не могу свой новый дом с чужаками, а единственные люди, которые мне дороги (бабушка и сестра), с каждым днем становятся от меня все дальше. Вместо этого я попросил Мамо сказать всем, кто у нее в гостях, что я их люблю, а потом повесил трубку и пошел к себе в комнату смотреть телевизор. Еще никогда в жизни мне не было так одиноко. К счастью, я по-прежнему ходил в школу Мидлтауна, мог общаться со старыми друзьями и хоть изредка находить повод заглянуть к Мамо. После занятий я старался забегать к ней почти каждый день, и всякий раз она напоминала мне о важности учебы. Бабушка часто говорила, что если в нашей семье кому-то и суждено добиться успеха, то только мне. Я не осмеливался сказать, что на самом деле меня вот-вот исключат. Ожидалось, что я стану юристом, врачом или предпринимателем – никак не очередным раздолбаем, бросившим учебу. Вот только оценки становились все хуже.
В один прекрасный день, разумеется, все выяснилось. Я остался ночевать у бабушки, а утром заявилась мать и потребовала от меня банку свежей мочи. Мать, очень злая, влетела в дом буквально на всех парах. Ей срочно, до конца дня, требовалось сдать анализы, чтобы подтвердить лицензию медсестры. Однако у нее в моче обнаружился бы с десяток запрещенных препаратов, поэтому сдать анализы вместо нее предстояло мне.
Мать считала, она в своем праве. Она не испытывала ни малейших угрызений совести, ни капли сомнений, будто поступает неправильно. И разумеется, она не чувствовала за собой никакой вины, нарушив очередное обещание никогда больше не принимать наркотики.
Я отказался. Получив отпор, мать перешла в наступление. Она стала отчаянно взывать к моей совести. Плакала и умоляла: «Обещаю, это в последний раз, я обязательно исправлюсь». Я не верил ни единому слову. Линдси однажды сказала, что мать, как никто, умеет выкрутиться. Она постоянно обводила вокруг пальца бесконечных мужей и любовников, вышла сухой из воды в зале суда, а теперь любой ценой пыталась увильнуть от разбирательств в сестринском комитете.
Я вспылил. Заявил матери, что, если ей нужна чистая моча, пусть перестанет ломать комедию и возьмет ее из собственного мочевого пузыря. А бабушке сказал, что это она распустила свою дочь и если бы тридцать лет назад она воспитывала детей как следует, то, возможно, Бев не пришлось бы сейчас выпрашивать у сына мочу. Я назвал обеих хреновыми мамашами. Мамо побелела как смерть и опустила глаза. Мои слова явно задели ее за живое.
И пусть я сказал чистую правду, на самом деле причина была в другом: я знал, что в моей моче тоже могут найти лишние примеси. Мать, тихонько завывая, упала на диван, а бабушку я утащил в ванную и шепотом признался, что на прошлой неделе дважды курил травку. «Я не могу сдать анализ! Если мать нальет в банку мою мочу, проблемы будут у нас обоих».
Первым делом Мамо меня успокоила. Она сказала, что пара косяков за такой срок давно уже выветрилась. «Тем более ты наверняка не умеешь курить как следует. Даже при большом желании боишься втягивать дым». Потом воззвала к совести: «Я знаю, что это неправильно. Но она твоя мать, мальчик мой. Давай поможем ей. Надеюсь, она хоть сейчас усвоит урок».
Именно тщетная надежда наладить наконец с матерью отношения вынуждала меня ходить на встречи анонимных наркоманов и всячески поддерживать ее в борьбе с зависимостью. Именно надежда заставила меня в тот страшный день сесть к матери в автомобиль, даже зная, что в ярости она может устроить какую-нибудь пакость, о которой будет потом жалеть. Надеялась на спасение дочери и Мамо, хотя жизнь так ее потрепала, что бабушка давно должна была разочароваться в людях. Но она по-прежнему не теряла веры в близких. Поэтому я уступил и ничуть об этом не жалею. Сдать анализ вместо матери было неправильно, однако я рад, что согласился тогда с бабушкой. Она ведь нашла в себе силы простить Папо после развода и всегда поддерживала меня в те минуты, когда я отчаянно в этом нуждался.
Впрочем, хоть я и смирился, тем утром во мне что-то сломалось. Я пошел в школу с красными от слез глазами, ужасно сожалея о своем поступке. За пару недель до этого мы с матерью сидели в китайском ресторанчике, и она тщетно пыталась запихнуть себе в рот еду. Меня до сих пор мутит, как вспомню, какой она была: с пустым расфокусированным взглядом подносила ко рту вилку, промахивалась мимо рта, и куски падали обратно в тарелку. Все вокруг на нас пялились, Кен изумленно таращил глаза, и только мать ничего не замечала. Она была под действием рецептурной болеутоляющей таблетки (а может, и не одной). Я в тот момент ее возненавидел и пообещал себе, что, если она еще хоть раз примет наркотики, я в тот же день уйду из дома.
Случай с анализом стал для меня последней каплей. И для Мамо тоже. Когда я вернулся домой, бабушка заявила, что я должен жить с нею и не мотаться больше по чужим домам. Матери, похоже, было все равно; она заявила, что ей нужно «отдохнуть». Брак с Кеном продлился недолго. К концу учебного года она съехала из его дома, а я перебрался к Мамо и забыл про мать с ее мужьями как про страшный сон.
К слову, медицинскую комиссию она тогда прошла без нареканий.
Мне даже не пришлось паковать вещи, потому что почти все они и без того лежали в доме у Мамо. Ей не нравилось, что я беру к Кену слишком много одежды; почему-то она думала, что отчим или его сыновья станут воровать у меня носки с рубашками (которые, разумеется, были им ни к чему). Хотя мне нравилось жить у бабушки, я боялся, что окажусь ей в тягость. Кроме того, бабуля была женщиной очень язвительной и острой на язык, соседка по дому из нее получилась кошмарная. Если я забывал вынести мусор, она обзывала меня «ленивым куском дерьма». Если не делал домашнюю работу, она говорила, что у меня «мозги дерьмом заплыли», и напоминала, что если я не буду прилежно учиться, то так и останусь тупым дебилом. Она заставляла играть с нею в карты – чаще всего в джин рамми – и никогда не давала мне выиграть. «Ты самый паршивый игрок на свете», – злорадствовала она (я не обижался, потому что так Мамо говорила каждому, кого обыгрывала, а в джин рамми равных бабуле не было).
Много лет спустя все мои близкие: тетушка Ви, дядюшка Джимми, Линдси – говорили, что Мамо была со мной очень строга. Может, даже слишком. В ее доме было всего три правила: получать хорошие оценки, работать и «подними уже ленивую задницу и помоги мне». Причем никакого определенного списка обязанностей у меня не было: мне надлежало помогать ей с любым занятием. Более того, бабушка никогда не говорила заранее, что надо делать – просто принималась орать, если я в первую же секунду не прибегал на помощь.
Зато с нею было весело. Она как тот пес – громко лаяла, но не кусала, по крайней мере, меня. Однажды в пятницу вечером бабушка силком усадила меня смотреть с ней сериал, какой-то мистический детектив (Мамо очень любила такие фильмы). В самый жуткий и напряженный момент она вдруг выключила свет и гаркнула мне на ухо. Бабушка уже видела эту серию и знала, что будет дальше. Поэтому пугала меня до последних кадров, не давая перевести дух.
Самое главное, что благодаря близкому соседству я наконец узнал бабушку получше. Прежде я злился, что после смерти Мамо Блантон мы слишком редко ездим в Кентукки. Теперь мы бывали там не чаще одного раза в год и обычно не задерживались надолго. Живя с Мамо, я узнал, что после смерти матери она поссорилась со своей сестрой Роуз, женщиной редчайшей доброты. Бабушка хотела сделать из родительского дома нечто вроде музея, превратить его в место для семейных сборищ, а Роуз надеялась, что тот достанется ее сыну. Роуз тоже можно понять: родня из Огайо или Индианы наведывалась в Джексон не так уж часто, поэтому разумнее было бы отдать дом тому, кто станет в нем жить постоянно. Мамо же боялась, что тогда ее детям и внукам негде будет переночевать.
Я стал понимать, что для Мамо поездки в Джексон были скорее долгом, нежели развлечением. В «моем» Джексоне жили интересные дядьки, водилась всякая живность, за которой весело гоняться, и была хоть какая-то твердая почва под ногами, в отличие от Огайо. Там можно было спать рядышком с Мамо и болтать с нею часами напролет. Для бабушки же Джексон был совсем другим. Местом, где она голодала в детстве, откуда бежала на сносях после страшного скандала и где многие ее друзья положили свои жизни в шахтах. Меня тянуло в Джексон – она его избегала.
В старости, когда у нее заболели ноги, Мамо полюбила телешоу. Ей нравились и пошлые комедии, и эпические драмы. Однако неизменным ее фаворитом оставался криминальный сериал «Эйч-Би-Оу» «Клан Сопрано». Наверное, нет ничего странного в том, что бабушке полюбилась драма про жестких, несгибаемых мужчин, превыше всего ставящих вопросы чести. Уберите имена и даты – и перед вами уже не разборки итальянской мафии, а конфликт Хэтфилдов и Маккоев из Аппалачей. Главный герой сериала, Тони Сопрано – хладнокровный убийца, человек по любым меркам жестокий. Однако Мамо уважала его за честность и за стремление во что бы то ни стало защитить свою семью. Он мог косить врагов десятками, глушить спиртное, но Мамо упрекала его разве что в чрезмерной влюбчивости. «Нельзя тащить в постель каждую встречную бабу!» – возмущалась она.
Еще я впервые увидел со стороны, как Мамо любит детей. Она часто приглядывала за дочками тетушки Ви или сыном Линдси. Однажды девочки были у нас в гостях, и вдруг залаял тетушкин пес, которого они с собой привезли. Мамо закричала: «Заткнись ты, сукин сын!» Моя двоюродная сестренка, Бонни Роуз, вскочила, подбежала к задней двери и стала на все лады повторять: «Сукин сын! Сукин сын!» Мамо тут же схватила ее на руки: «Ну-ка потише, не надо так говорить, это плохие слова». А сама покатывалась со смеху. Потом, пару недель спустя, я пришел из школы домой и спросил у Мамо, как прошел ее день. Она рассказала, что у нас гостил Кэмерон. «Он спросил, можно ли, как я, говорить “дерьмо”. Я ответила, что да, но только у меня в доме». И она ехидно захихикала. Как бы плохо Мамо себя ни чувствовала: задыхалась ли от эмфиземы или едва ходила из-за больной ноги, – она никогда не отказывалась «провести время с малютками». Мамо обожала внуков, а я понемногу начал понимать, почему ей так хотелось стать юристом и отстаивать права детей, подвергавшихся насилию.
В какой-то момент бабушке сделали серьезную операцию на позвоночнике, потому что она почти уже не могла ходить. На период реабилитации, который продлился несколько месяцев, ей пришлось переехать в дом престарелых, я остался один. Каждый вечер она звонила тетушке Ви, Линдси или мне и возмущенно требовала: «Сходите в “Тако Белл” и купите бобового бурито. От здешней еды меня воротит». Дом престарелых она невзлюбила с первой же минуты и как-то заставила меня пообещать, что, если ее вздумают упечь сюда насовсем, я принесу «магнум» и пущу ей пулю в лоб. «Мамо, уймись! Меня же тогда посадят!» «Ладно, – сказала она, немного поразмыслив. – Просто раздобудь мне мышьяку, и тебя ни в чем не заподозрят». Оказалось, что операция на позвоночнике была не нужна, просто бабуля сломала бедро, и как только хирург его вправил, она встала на ноги, хотя прежде передвигалась только с ходунками или тростью. Теперь, став юристом, я удивляюсь, почему мы не подали в суд на врача, который по халатности стал резать ей спину. Впрочем, Мамо все равно не позволила бы нам затеять тяжбу: она не верила в эффективность судебной системы.
Мать то звонила каждый день, то пропадала на пару недель. Однажды после очередной отлучки она прожила у нас с Мамо несколько месяцев, искренне пытаясь наладить отношения, хоть и на свой манер: давала мне деньги на карманные расходы, причем больше, чем могла себе позволить. По каким-то причинам (мне их не понять) щедрость мать считала проявлением любви. Может, боялась, что я не оценю глубину ее чувств, если к ним не будет прилагаться увесистая пачка купюр…
Но на деньги мне было плевать. Я хотел лишь одного – чтобы она наконец завязала с наркотиками.
Никто из моих друзей не знал, что я живу у бабушки. У многих сверстников, конечно, были проблемы с родителями, однако моя семья даже в их глазах выглядела бы слишком нетрадиционной. Мы были бедны; и хотя Мамо этот статус носила с гордостью, мне приходилось нелегко. У меня никогда не было вещей от «Аберкромби энд Фитч» или «Американ игл». Когда мать приезжала за мной в школу, я просил, чтобы она не выходила из автомобиля и не показывалась на глаза моим приятелям в своих мешковатых джинсах, мужской футболке и с ментоловой сигаретой во рту. Если кто-то спрашивал про мать напрямую, я врал: говорил, что мы с нею вместе присматриваем за больной бабушкой. Сегодня я очень жалею, что мои друзья и приятели не имели ни малейшего представления о том, какой чудесной была у нас бабуля и как много она для меня сделала.
В первом классе старшей школы я сдал «продвинутую математику» (гибрид тригонометрии, алгебры и математического анализа) на «отлично». Наш учитель, Рои Селби, прославился своим интеллектом и жесткими требованиями. За двадцать лет преподавания он не пропустил ни единого рабочего дня. По школе ходила байка, будто один из учеников как-то смастерил бомбу и спрятал ее в своем шкафчике. Всех эвакуировали, но пока ждали саперов, Селби вошел в класс, вскрыл шкафчик и выбросил сумку в мусорный бак. «Ваш террорист ходил ко мне на занятия, и я прекрасно знаю, что этому идиоту не хватит ума сделать нормальное взрывное устройство, – заявил он полицейским. – А теперь пусть все возвращаются в класс, пора писать контрольную».
Мамо обожала подобные байки и, хотя лично с Селби знакома не была, всегда им восхищалась и просила меня брать с него пример. Селби советовал ученикам приобретать мощные инженерные калькуляторы; самой продвинутой моделью тогда был TI-89. Нам не хватало денег на мобильные телефоны и приличную одежду, но Мамо позаботилась о том, чтобы купить мне дорогущий калькулятор. Это заставило меня иначе взглянуть на ее систему ценностей и проявить к учебе больше рвения. Раз Мамо потратила целых сто восемьдесят долларов на какой-то гаджет (она не позволила мне расплатиться собственными карманными деньгами), значит, хочешь не хочешь, надо учиться. Я был ей обязан, и она постоянно об этом напоминала: «Ты уже доделал задание Селби?» «Нет, Мамо, еще не успел». «Шевелись давай! Я отвалила кучу денег за этот твой мини-компьютер не затем, чтобы ты весь день валялся на диване».
Те три года, что я провел с Мамо – без переездов и чужих людей вокруг, – меня спасли. Я сам не заметил, как изменилась моя жизнь. Оценки понемногу стали лучше. Еще у меня – хоть тогда я этого не знал – появились верные друзья на всю жизнь.
Мы с Мамо начали обсуждать проблемы нашего общества. Мамо заставила меня устроиться на работу: мол, это пойдет мне на пользу и позволит понять цену деньгам. Сперва уговаривала, потом перешла к угрозам, и я устроился кассиром в местный супермаркет «Диллман».
Работа за кассой невольно превратила меня в социолога-любителя. Многие покупатели вели себя довольно странно. Наша соседка, например, всегда орала на меня из-за малейшего пустяка: что я не улыбнулся ей или что складывал продукты вперемешку в один пакет. Одни покупатели суетливо бегали по всему магазину, бестолково разыскивая нужный им товар. Другие ходили неспешно, по очереди вычеркивая строчки из списка покупок. Кто-то покупал только полуфабрикаты и консервы, кто-то выкладывал в тележку исключительно свежие продукты. Чем более усталым выглядел человек, тем больше он брал консервов – значит, скорее всего, он был бедняком. Еще я догадывался о доходах покупателей по одежде и по скидочным купонам, которые они предъявляли на кассе. Через несколько месяцев я как-то спросил у Мамо, почему детскую смесь покупают только бедняки. «Разве богатые люди не рожают детей?» Мамо не смогла мне ответить, а сам я догадался лишь несколько лет спустя: дело в том, что матери из обеспеченных обычно кормят детей грудью.
На работе я все больше узнавал о классовом делении американцев, а заодно начинал презирать и богачей, и представителей моего собственного класса. Владельцы «Диллмана» были людьми старомодными и позволяли обеспеченным людям брать продукты в кредит, сумма которого порой доходила до тысячи долларов. Я знал, что если кто-то из моего окружения задолжает магазину тысячу долларов, то ему в ту же секунду предъявят счет. Меня бесила одна мысль, что начальник считает моих родственников менее платежеспособными, чем тех, кто приезжает за покупками на «кадиллаке». Впрочем, я себя успокаивал: не переживай, Джей Ди, когда-нибудь и у тебя здесь будет кредит!
Еще я узнал, как ловко люди обманывают систему социального обеспечения. Например, берут две дюжины упаковок газировки по продуктовым талонам, а потом перепродают ее чуть дешевле, зато за наличку. Или просят разделить чеки, чтобы за продукты питания расплатиться талонами, а за пиво, вино и сигареты – наличными. И на кассе всегда размахивают мобильными телефонами! Я долго не мог понять, как так получается: почему мои родные еле сводят концы с концами, а какой-то сброд, живущий за государственный счет, покупает новенькие гаджеты, которые нам не по карману?
Мамо внимательно выслушивала мои откровения. Мы стали с недоверием относиться к нашим собратьям по рабочему классу. Людям нашего круга приходилось несладко, но мы боролись: усердно работали и верили в светлое будущее. Беда в том, что вокруг было слишком много тех, кто довольствовался жизнью за счет государственных пособий и жил при этом получше нашего. Каждые две недели я получал зарплату и видел, как из нее вычитают федеральные и региональные налоги. При этом наш сосед-наркоман покупал бифштексы на косточке, которые я себе позволить не мог – и происходило это по воле дядюшки Сэма за мой счет.
К такой мысли я пришел уже в семнадцать лет, и хотя сейчас я стал несколько спокойнее, чем тогда, именно в тот момент я впервые задумался, что столь любимая бабушкой политика «партии рабочего человека» – то есть демократов – не так уж успешна, как кажется.
Политологи написали немало книг, пытаясь объяснить, как так вышло, что Аппалачи и Юг за одно поколение из демократов вдруг стали ярыми республиканцами. Многие винили расовые отношения и участие демократической партии в движении за гражданские права. Другие ссылались на специфику религиозной веры, социальный консерватизм и влияние, которое имели в этом регионе евангелисты. Однако, думаю, правда в том, что многие представители рабочего класса видели вокруг то же самое, что и я. Белые рабочие в 1970-е годы стали поддерживать Никсона по весьма простой причине, которую можно выразить одной емкой фразой: «Правительство платит людям, которые абсолютно ничего не делают ради нашего благосостояния! Мы пашем всю жизнь, а они над нами смеются!»20 Примерно в то же время давний приятель Мамо и Папо, живущий по соседству, зарегистрировал свой дом в «Восьмой программе». «Восьмая программа» предлагает жителям с низкими доходами ваучеры на аренду жилья. Бабушкин сосед не мог сам платить за аренду, но когда он подал заявку на субсидию, Мамо сочла его предателем, потому что с его легкой руки в наш район могла двинуться «всякая шваль», тем самым снижая стоимость недвижимости.
Несмотря на все попытки провести грань между работающими и неработающими бедняками, мы с Мамо все-таки понимали, как много у нас общего с теми, кто обеспечил нашему классу дурную славу. Пользователи «Восьмой программы» были такими же, как и мы. Вскоре по соседству с бабушкой поселилась первая семья получателей субсидии. Глава семьи тоже родилась в Кентукки, а в юности переехала на север вместе с родителями, искавшими лучшей жизни. После пары неудачных романов обзавелась ребенком, отец которого тут же исчез. Она была милой женщиной, как и ее дочь. Но слишком любила рецептурные лекарства и ночные скандалы. Мамо, увидев в ее доме, словно в зеркале, до боли знакомый образ, ожидаемо рассвирепела.
Так на свет появилась Бонни Вэнс, эксперт в области социальной политики. «Ленивая шлюха, ее бы на работу гнать метлой!», «Терпеть не могу ублюдков, которые дают всякому отребью деньги на переезд в наш уютный район!». Доставалось от бабушки и людям, которых мы встречали в продуктовом магазине: «Ума не приложу, почему работяги, которые всю жизнь пахали как проклятые, теперь сосут лапу, а всякие лоботрясы за наши налоги покупают выпивку и мобильники».
Моя добрая бабуля то ругала правительство за его чрезмерные старания, то возмущалась, что оно сидит без дела. Впрочем, власти всего лишь помогали малообеспеченным людям обустроить свой быт, и Мамо была рада, что бедняки хоть так получают нужную им поддержку. Сама «Восьмая программа» не вызывала у нее негодования, в душе Мамо по-прежнему оставалась демократкой. Порой она рассуждала о нехватке рабочих мест и возмущалась вслух, почему ее приятель никак не может найти в свою фирму нормального работника. В минуты наибольшей жалости она вопрошала, отчего наше государство позволяет себе авианосцы, но у него не хватает средств на новые лечебницы для наркоманов (вроде той, где проходила реабилитацию наша мать). Иногда критиковала богачей, которые не желают разделить с правительством бремя социального обеспечения граждан. Каждое неудачное голосование за внедрение налога на улучшение школьного образования (проект которого неоднократно выдвигался на обсуждение) заставляло ее обвинять наше общество в нежелании обеспечить детей вроде меня достойным будущим.
В общем, переменчивые настроения бабушки отражали весь спектр политических страстей Америки. Мамо бывала то радикальным консерватором, то социал-демократом по европейскому образцу. Из-за этого изначально я считал ее простушкой, и как только она открывала рот, принимаясь рассуждать о политике и реформах, тут же затыкал уши. Со временем я осознал, что в бабулиной противоречивости есть своя мудрость. Теперь, когда у меня появилась возможность оглядеться вокруг, я начал видеть мир глазами Мамо. Я был напуган, растерян, рассержен… Обвинял владельцев крупной торговой сети в том, что они закрыли магазины и перебрались за границу – а затем понимал, что и сам на их месте поступил бы так же. Сперва проклинал правительство, которое ничего не делает, а потом с удивлением замечал, что при его поддержке становится только хуже.
Мамо могла браниться пуще инструкторов в военном лагере, однако то, что она видела в нашем обществе, ее не просто злило. Это разбивало ей сердце. За наркотиками, ночными скандалами и финансовыми проблемами стояли живые люди со своими бедами. Наши соседи, например, совершенно не умели радоваться жизни. Это было заметно по натянутой улыбке матери или по вульгарным шуткам девочки-подростка, которой обычно тут же затыкали рот. Я по собственному опыту знал, что скрывает под собой подобный пошлый юмор. Как гласит пословица: «Улыбайся и терпи». Мамо, как никто, это понимала.
Проблемы окружали нас повсюду. Всем соседям в той или иной мере выпала такая же участь, как и нашей Мамо. Ее беды были близки и знакомы многим людям, которые, как и мы, проехали тысячи миль в поисках лучшей жизни. Бабушка думала, что сбежала из нищего Кентукки, но от бедности – пусть не экономической, так духовной – сбежать она не смогла. В старости ее жизнь словно бы повернулась вспять: вокруг было то же самое, что и в Джексоне. Куда мы катимся? Какая судьба ждет дочку нашей соседки? Вряд ли с такой жизнью из девчонки выйдет что-то путное…
И тогда неизбежно вставал другой вопрос: а что будет со мной?
Ответов я не знал. Знал лишь одно: не все люди живут, как мы. Когда я бывал в гостях у дядюшки Джимми, то не просыпался по ночам от криков соседей. В районе, где жили тетушка Ви и Дэн, дома стояли в окружении подстриженных газонов, а полицейские, проезжая мимо, улыбались и махали тебе рукой вместо того, чтобы запихивать твоих соседей в патрульную машину.
Поэтому я неизбежно задумался: а чем же все-таки мы отличаемся от них – не только я и мои родные, а вообще все наши соседи, наш город и район, от Джексона до Мидлтауна? Когда мать несколько лет назад закатила во дворе истерику, а ее заковали в наручники, на арест вышли поглазеть все соседи, а я не стеснялся смотреть им в глаза и здороваться с друзьями. Подобные сцены мы наблюдали и прежде – то в одном дворе, то в другом… Такие события были в порядке вещей. Если у соседей поднимался вдруг крик, люди выглядывали из-за штор или сдвигали жалюзи. При громком скандале зажигали свет и выходили на крыльцо. Если дело доходило до драки, то являлась полиция и у всех на глазах увозила пьяного отца или истеричку-мать в участок. Полицейский участок, кстати, находился в одном доме с налоговой инспекцией, предприятиями коммунального обслуживания и даже небольшим музеем, но все дети моего района называли то здание исключительно «мидлтаунской тюрьмой».
Я прочитал немало трудов по социальной политике в области поддержки малоимущих трудящихся. Особенно меня зацепило исследование выдающегося социолога Уильяма Джулиуса Уилсона «Истинно обездоленные». Мне было лет шестнадцать; и хотя я понял далеко не все, основной тезис сразу запал в душу. По мере того как миллионы людей мигрируют на север в поисках рабочих мест на заводах и фабриках, вокруг предприятий формируются сообщества, которые очень динамичны и нестабильны: если завод вдруг закрывается, люди попадают в ловушку, поскольку этот город или поселок уже неспособен содержать столь большое население. Те, кто может (как правило, образованные обеспеченные люди со связями), уезжают, бедняки же остаются, причем оставшиеся – «истинно обездоленные» – не могут найти хорошую работу и вынуждены жить в окружении, которое не способно предложить им социальную поддержку.
В своей книге Уилсон на удивление точно описал мой дом. Я даже хотел связаться с ним, сказать, насколько достоверный у него вышел образ. Правда писал он не про переселенцев из Аппалачей, а про темнокожих жителей южных городов. То же самое можно сказать о книге «Потерянная земля» Чарльза Мюррея – еще одном исследовании, описывающем темнокожих, но с равным успехом применимом и для хиллбилли; в нем рассказывается, как правительство поощряет социальный упадок через концепцию «государства всеобщего благосостояния».
Однако несмотря на всю точность и глубину анализа, ни одна книга так и не дала ответов на терзавшие меня вопросы: почему наша соседка не выгонит мужа, который ее избивает? Почему она тратит деньги на наркотики? Почему не замечает, как ломает дочери жизнь? Почему все это происходит не только с ней, но и с моей матерью? Пройдут годы, и я узнаю, что ни одна книга, ни один эксперт не в состоянии в полной мере описать проблемы хиллбилли в современной Америке. Поэтому моя элегия прежде всего социологическая, хотя и не только; еще она поднимает вопросы психологии и обществоведения, культуры и веры.
Когда я учился в средней школе, наша соседка Пэтти позвонила арендодателю и сообщила, что в доме течет крыша. Тот приехал и обнаружил ее на диване в гостиной, полураздетую и в отключке. Наверху была переполнена ванна – отсюда и «протекающая крыша». Видимо, Пэтти решила помыться, выпила несколько таблеток рецептурного обезболивающего и вырубилась. Водой затопило весь этаж, многие вещи пришлось выкинуть. Такова реальность нашего общества. Голая наркоманка, которая ломает все, что имеет в ее жизни маломальскую ценность. И дети, которые из-за материнской любви к наркотикам остаются без одежды и игрушек.
Другая наша соседка жила затворницей в большом розовом доме. На улицу она выходила лишь затем, чтобы покурить, ни с кем не здоровалась, и в окнах у нее никогда не горел свет. С мужем развелась, дети сидели в тюрьме. Она была очень толстой, просто необъятной – ребенком я считал, что она не выходит, потому что ей тяжело двигаться.
Чуть дальше по улице жила молодая женщина с ребенком и ее приятель, мужчина средних лет. Он работал, а она днями напролет смотрела «Молодых и дерзких». У них был чудесный сынишка, он очень любил Мамо. Частенько – порой даже за полночь – мальчик приходил к ней и просил еды. Его мать сидела дома, но у нее не было времени покормить ребенка, и тот шлялся по соседям. Бабуля однажды позвонила в службу опеки, надеялась, что хоть там помогут. Однако они ничего не сделали.
Лучшая подруга моей сестры жила в небольшом дуплексе со своей матерью (самой настоящей «королевой пособий»). У нее было семь братьев и сестер, причем почти все от одного отца, что у нас, к слову, считалось редкостью. Мать никогда в жизни не работала, только «размножалась» (как ехидно говорила Мамо). Поэтому у детей, разумеется, не было ни единого шанса стать достойными людьми. Одна из дочерей, например, завела себе любовника и родила ребенка в том возрасте, когда даже сигарет не купишь. А старший сын баловался наркотиками и, не успев окончить школу, загремел за решетку.
Таков был мой мир. Всех нас ждала богадельня. Мы покупали себе огромные телевизоры и айподы, а детям – дорогую одежду благодаря кредитам с грабительскими процентами и займам под залог будущей зарплаты. Мы покупали ненужное жилье, вкладывали бешеные деньги в его отделку, а потом объявляли себя банкротами и съезжали. Экономия – это было не для нас. Мы тратили деньги налево и направо, притворяясь высшим сословием. Потом приходили кредиторы, и кто-то из родственников выплачивал наши долги, потому что у нас за душой ничего не было. Ни средств на учебу детей, ни инвестиций в будущее, ни резервного фонда на черный день… Мы знали, что нельзя швыряться деньгами, корили себя – но ничего не могли с собой поделать.
В доме всегда царил бардак. Мы в полный голос кричали друг на друга, как фанаты на футбольном матче. В каждой семье обязательно кто-то сидел на наркотиках – отец или мать, иногда сразу оба. Чуть что мы лезли в драку, избивали друг друга на глазах остальной родни, включая детей, а соседи стояли под окнами и слушали, что происходит. Иногда терпение у них лопалось, и они вызывали полицию. Дети попадали в приемные семьи, но никогда там не задерживались. Мы просили у них прощения. Они нам верили – и мы сами верили, что исправимся. А затем через несколько дней все начиналось по новой.
Мы не учились в школе сами и не заставляли учиться наших детей. Они получали плохие оценки. Мы злились на них, но не пытались им помочь с учебой – например, наладить дома быт. Даже самых способных учеников ждал в лучшем случае местный колледж – и то, если им удавалось не сломать себе психику в домашних войнах. «Тебе не нужен Университет Нотр-Дам, – говорили мы. – Ты можешь получить приличное образование и здесь». Ирония в том, что беднякам учиться в Нотр-Даме гораздо выгоднее, чем дома, однако никто из нас этого не знал.
Мы предпочитали лежать на диване вместо того, чтобы искать работу. Если все-таки устраивались, то ненадолго. Нас увольняли за опоздания или за кражу товаров, или за то, что покупатель пожаловался на запах перегара, или за пять тридцатиминутных перерывов в одну смену… Мы говорили о том, как важна работа, а свое безделье оправдывали вселенской несправедливостью: мол, это Обама закрыл угольные шахты, и все рабочие места достались китайцам. Мы лгали себе, чтобы разрешить когнитивный диссонанс: увязать мир, который наблюдаем вокруг, с теми ценностями, которые нам проповедовали.
Мы говорили с детьми об ответственности, но никогда не показывали на своем примере, что именно нужно делать. Я, например, много лет мечтал о немецкой овчарке. Однажды мать все-таки купила щенка. Но это была уже четвертая наша собака, и я совершенно не умел их дрессировать. Поэтому спустя какое-то время щенка пришлось отдать в полицейский участок. Потеряв четвертого друга, становишься жестче. Понимаешь, что ни к кому нельзя привязываться.
Наш рацион питания и распорядок дня загоняли нас раньше срока в могилу. Причем в буквальном смысле: в некоторых районах Кентукки средняя продолжительность жизни составляет шестьдесят семь лет, что на полтора десятилетия меньше, чем в соседней Вирджинии. Недавние исследования подтверждают, что средняя продолжительность жизни белых рабочих – уникального для Америки класса – постепенно снижается. На завтрак мы едим булочки с корицей из «Пиллсберри», обедаем в «Тако Белл», а ужин покупаем в «Макдоналдсе». Готовим редко, хотя это полезно и для организма, и для души. Физкультурой занимаемся только в школе. Бегунов на наших улицах не встретить; вы увидите их, только уехав на учебу или военные сборы в другой регион.
Не все белые рабочие пытаются наладить свою жизнь. Еще в детстве я усвоил, что люди в зависимости от привычек и нравов делятся на две категории. Мои бабушка с дедушкой принадлежали к первой: старомодные, верные традициям, трудолюбивые… Моя мать и практически все соседи воплощали собой второй тип: замкнутые, злые, недоверчивые, помешанные на вещах.
Впрочем, было (и есть сейчас) много и тех, кто живет по кодексу моих бабушки и дедушки. Это заметно по мелочам: вот старик заботливо ухаживает за садом, когда все соседи позволяют своим домам гнить изнутри; вот молодая женщина, ровесница моей матери, приезжает каждый день, чтобы позаботиться о немощных родителях. Я не пытаюсь романтизировать образ моих бабушки и дедушки – у них, как уже было сказано, в жизни случалось немало бед, – просто хочу подчеркнуть, что многие не сидят сложа руки, что есть и те, кто стремится к лучшему. Были в нашем окружении и полные семьи, и тихие вечера, и вкусные домашние обеды, и старательные дети, верящие, что однажды обязательно осуществят «американскую мечту». Многие из моих приятелей неплохо устроились в жизни, обзавелись семьями: как в Мидлтауне, так и в других городах. Теперь у их детей, если верить статистике, больше поводов с надеждой глядеть в будущее.
Сам я жил будто между двумя мирами. Благодаря Мамо я видел вокруг не только разруху и отчаяние, но и надежду. Наверное, это меня и спасло. У меня были надежное пристанище и любящие объятия, тогда как соседские дети такой роскоши оказались лишены.
Однажды Мамо согласилась присмотреть в воскресенье за детьми тетушки Ви. Та привезла девочек рано утром. Я в тот день должен был выйти на смену с одиннадцати утра до восьми вечера, поэтому в десять сорок пять, поиграв немного с девочками, уныло побрел на работу. Мне ужасно не хотелось уходить от бабушки и племянниц. Я пожаловался Мамо на тоску в душе, а она вместо того чтобы по обыкновению рявкнуть: «Хватит ныть», – вдруг заявила, что и ей хотелось бы провести этот день в моей компании. То был редкий для нее момент искреннего сочувствия. «Но раз тебе хочется воскресенье проводить с семьей, придется искать другую работу; следовательно, надо поступить в колледж и получить диплом». В этом и заключался ее гений. Мамо не только читала нотации, ругалась и приказывала. Она пользовалась любым случаем, чтобы направить меня в нужное русло, и подсказывала, как добиться того будущего, которого я хочу.
Есть немало научных исследований в области социальных наук, которые доказывают, какой важный положительный эффект имеет поддержка родных и близких. Могу перечислить с десяток работ, формулирующих причины, по каким бабушкин дом не только дал мне крышу над головой, но и позволил иначе взглянуть на будущее. Целые тома посвящены феномену «счастливых детей», которые, невзирая на обстоятельства, добивались успеха, потому что им обеспечили социальную поддержку. Однако я и без книг знаю, что Мамо сыграла в моей жизни важную роль: не потому что так говорит какой-то гарвардский психолог, а потому что сам это чувствую. Взгляните на мою жизнь до того момента, как я перебрался к бабушке. В середине третьего класса мы вместе с Бобом переехали из Мидлтауна в округ Прейбл; к концу четвертого класса вернулись в Мидлтаун и заняли дуплекс на Маккинли-стрит;
в конце пятого класса переехали в соседний квартал, а вместо Боба появился Чип. Еще через год Чипа сменил Стив (и зазвучали разговоры о том, чтобы к нему переехать); в конце седьмого класса место Стива занял Мэтт, и мать затеяла переезд в Дейтон, рассчитывая, что я переберусь вместе с ней. К концу восьмого класса она поставила вопрос ребром, и я, прожив пару месяцев с отцом, вынужден был уступить. В девятом классе мы жили вместе с Кеном и его детьми. Учтите проблемы с наркотиками, судебный процесс, внимание служб опеки и смерть Пайо.
Сегодня воспоминания о том времени вызывают у меня дрожь. И не только у меня. Не так давно я заметил в Фейсбуке, как одна моя приятельница (знакомая по старшей школе, тоже урожденная хиллбилли) постоянно меняет парней: заводит новые знакомства и тут же рвет отношения; выкладывает фотографии с одним мужчиной, через три недели уже с другим; в общем, торопится похвастать в социальных сетях новым бойфрендом, пока очередной интрижке не пришел конец. Она моя ровесница, у нее четверо детей, и когда она в который раз заявила, что наконец-то нашла достойного мужчину, ее тринадцатилетняя дочь не выдержала и написала: «Хватит! Когда уже ты угомонишься?» Прекрасно понимаю эту девочку: кому, как не мне, знать, что она чувствует! В ее годы я тоже мечтал лишь об одном – чтобы у меня был свой дом без посторонних людей.
А теперь посмотрим, что происходило после того, как я переехал к Мамо. В десятом классе я жил с бабушкой. В одиннадцатом классе я жил с бабушкой. В двенадцатом классе я жил с бабушкой. Только мы двое – и никого больше. Мамо дала мне надежное пристанище, чтобы в тишине и безопасности заниматься своими делами. Никаких драк и скандалов, значит, можно сосредоточиться на учебе и работе. Проведя столько времени в тесном общении с одним человеком, потом я запросто налаживал контакты в школе и университете. Еще бабуля заставила меня устроиться на работу, и благодаря этому я иначе взглянул на свое окружение и отчетливо понял, чего хочу от жизни.
Уверен, что социолог и психолог, объединив усилия, запросто объяснили бы, почему я вдруг потерял интерес к наркотикам. Почему мои оценки стали лучше, и как мне удалось успешно сдать академический оценочный тест а еще найти учителей, которые сумели пробудить во мне любовь к учебе… Но это не главное; главное, что годы с бабулей оставили в моей душе ощущение счастья – я больше не боялся школьного звонка, знал, где буду жить через месяц, и был уверен, что чужая интрижка не вывернет опять мою жизнь наизнанку. Именно это чувство помогало мне в будущем, следующие двенадцать лет, принимать судьбоносные решения.