Книга: Моральное животное
Назад: Глава 13. Обман и самообман
Дальше: Часть четвертая. Мораль сей басни…

Глава 14

Триумф Дарвина

Эта тема увлекла меня, но я бы хотел меньше заботиться о суетной славе, как прижизненной, так и посмертной; впрочем, и вовсе отказаться от нее я не готов – все же, насколько я себя знаю, я бы работал столь же упорно, но с меньшим удовольствием, если бы понимал, что книга будет издана анонимно.

Из письма Дарвина У. Д. Фоксу


Дарвина можно назвать идеальным экземпляром нашего вида. Он отлично преуспел в самом человеческом деле – манипулировании социальной информацией в личных интересах. Предложенная им версия появления человека и других живых организмов получила широкое распространение и подняла его на вершину социального олимпа. Когда Дарвин умер в 1882 году, его похоронили в Вестминстерском аббатстве, недалеко от могилы Исаака Ньютона, на территории альфа-самцов, и все газеты мира оплакивали его кончину и восхваляли его гениальность. И не только. Лондонская «Таймс» писала: «Несмотря на все его величие и мощь его ума, он обладал приветливейшим характером, который привлекал к нему многочисленных друзей и очаровывал всякого, кто имел счастье с ним встретиться». До самого конца Дарвин сохранял свою легендарную непритязательность. Местный гробовщик вспоминал: «Я сделал для него такой гроб, какой он хотел, грубый, будто только с верстака, без полировки, без украшений», однако после внезапного переноса похорон в Вестминстерском аббатстве «мой гроб не потребовался, и они отослали его назад. Другой гроб блестел так, что, глядя в него, можно было бриться».

В этом, собственно, и заключался парадокс личности Чарлза Дарвина. Он добился мировой известности, казалось бы, не имея характерных черт, необходимых для грандиозного социального триумфа. Как выразился его биограф Рональд Кларк, он «мало походил на человека, которому суждено оставить след в вечности, так как обладал редкой порядочностью, которая не позволяет идти к цели по головам».

Утверждение о том, что Дарвин просто выдвинул верную теорию происхождения человека, не разрешает этот парадокс, поскольку он был отнюдь не единственным и даже не первым, кто это сделал. Альфред Рассел Уоллес самостоятельно пришел к концепции естественного отбора и начал писать о ней еще до того, как Дарвин опубликовал свой труд. Версии Дарвина и Уоллеса были официально обнародованы в один день на одном ученом совете, но сегодня о Дарвине знают все, а о Уоллесе – единицы. Почему Дарвин победил?

В десятой главе мы частично объяснили, как безусловная порядочность Дарвина могла сочетаться с его громкой славой – все-таки он жил в обществе, где благородство было обязательным условием социального успеха. Моральная репутация значила очень многое.

Однако не все так просто. При более внимательном изучении длинного и извилистого пути Дарвина к славе становится очевидно, что привычные представления о нем, как о человеке, лишенном амбиций, презирающем макиавеллизм и не испорченном славой, не вполне соответствуют действительности. В свете новой эволюционной парадигмы он предстает скорее не как святой, а как самец-примат.

Честолюбие

С самого раннего возраста Дарвину были не чужды амбиции – обязательный компонент социального успеха. Он конкурировал за статус и жаждал признания. «Мой успех… в изучении плавунцов вполне неплох, – писал он кузену из Кембриджа. – Думаю, моя коллекция Colymbetinae больше, чем у Дженинса». Когда упоминание об экземпляре, пойманном им, появилось в книге энтомолога Джеймса Френсиса Стивенса «Изображения британских насекомых» (Illustrations of British insects), он написал: «Вы увидите мое имя в последнем томе Стивенса. Я доволен, что утер нос Дженинсу».

Представление о Дарвине как о типичном молодом самце, одержимом жаждой победы, несколько противоречит привычным воззрениям. Джон Боулби описывал Дарвина как человека, «постоянно недовольного собой», «склонного принижать собственные достижения», «постоянно опасающегося критики от других и от самого себя», «преувеличенно почтительного к авторитету и мнению других». Не слишком похоже на поведение альфа-самца, не правда ли? Но вспомним, что в группах шимпанзе часто (а в человеческих обществах почти всегда) социальный статус не повышается в одиночку. Как правило, первым шагом к восхождению становится заключение союза с особью более высокого ранга, для чего требуется уметь демонстрировать подчиненное положение. Один из биографов Дарвина так описывал его мнимую патологию: «Недоверие самому себе и отсутствие уверенности заставляли его подчеркивать собственные недостатки, особенно при общении с авторитетными личностями».

В автобиографии Дарвин вспоминал про то, как, будучи подростком, «сиял от гордости», когда узнал, что один выдающийся ученый после беседы с ним сказал: «В этом молодом человеке есть что-то такое, что заинтересовало меня», но тут же добавил: «Этим отзывом я обязан, должно быть, главным образом тому, что он заметил, с каким огромным интересом я вслушиваюсь буквально в каждое его слово, – а я был невежественен, как поросенок, в тех вопросах истории, политики и морали, которых он касался». Здесь, как обычно, Дарвин скромничает, но, похоже, догадывается, что как раз это качество и помогло ему пробиться наверх, так как продолжает: «Думаю, что похвала со стороны выдающегося человека – хотя может возбудить и даже несомненно возбуждает тщеславие – полезна для молодого человека, так как помогает ему держаться правильного пути». Да, правильного – наверх.

Скромность Дарвина, безусловно, была тактической, но не лицемерной. Почтительное отношение к людям, стоящим на ступеньку выше по социальной лестнице, приносит наибольшие плоды, когда человек полностью ему отдается и не осознает конечной цели. Мы испытываем истинное благоговение перед теми, чье расположение сулит нам выгоды. Томас Карлайл, один из современников Дарвина и его знакомый, был, вероятно, прав, утверждая, что преклонение перед героями – неотъемлемая часть человеческой природы. И, видимо, не случайно поклонение набирает обороты, когда начинается настоящая социальная конкуренция. Как заметил один психиатр, «юность – время поиска новых идеалов… Подросток ищет модель, совершенный образец для подражания. Он как младенец, который еще не осознал несовершенство родителей».

Это правда, благоговение перед идеалом во многом подобно благоговению перед родителями в раннем детстве и, вероятно, обусловлено той же нейрохимией. Однако теперь его роль не ограничивается поощрением подражательного поведения; оно помогает младшим заключить союз со старшими (свой низкий статус они компенсируют повышенным почтением).

Во время обучения в Кембридже наибольшее почтение Дарвин выказывал своему профессору, преподобному Джону Стивенсу Генсло: «Еще до того, как я оказался в Кембридже, мой брат говорил мне о нем, как о человеке, сведущем во всех областях науки, и я был таким образом подготовлен к тому, чтобы отнестись к нему с благоговением». Уже сведя с ним знакомство, Дарвин писал, что это «наиболее совершенный человек из тех, с кем я когда-либо встречался».

Благодаря почтительности Дарвин сблизился со своим кумиром и почти ежедневно совершал с ним длительные прогулки, вследствие чего «некоторые члены Колледжа называли меня «Тот, который гуляет с Генсло». Эти отношения строились по тем же законам, что и миллионы подобных отношений между особями мужского пола нашего вида: Дарвин пользовался опытом, советами и социальными связями Генсло и платил ему подобострастием, например, приходил на лекции заранее и помогал устанавливать оборудование.

Как тут не вспомнить описанную Джейн Гудолл историю «необычных отношений» молодого шимпанзе Гоблина с альфа-самцом Фиганом: «Гоблин тянулся к Фигану. Он проводил с ним больше времени, чем с любым другим взрослым самцом, и эта тесная связь длилась на протяжении всех его подростковых лет. Гоблин с большим уважением относился к своему «герою», всюду следовал за ним, наблюдал, чем тот занимается, и часто обыскивал его». Возмужав и набравшись опыта, Гоблин пошел против своего «учителя», сместил его и сам стал альфой. Однако до момента обретения независимости он, вероятно, питал искреннее уважение к Фигану. Так и мы: наша оценка значимости человека (его профессионального уровня, моральных качеств и т. д.) неизбежно зависит от того, какое место в нашей жизни он занимает. И мы с готовностью закрываем глаза на те качества, которые нам бы не хотелось признавать.

Благоговение Дарвина перед Генсло – не самый показательный пример такой слепоты, все-таки профессором восхищались многие. Другое дело – капитан «Бигля» Роберт Фицрой. Уже идя на собеседование, где должно было решиться, поплывет ли он на «Бигле», Дарвин был готов благоговеть перед Фицроем, человеком, от которого зависела его дальнейшая судьба. После встречи Дарвин написал своей сестре Сьюзан: «Бесполезно расхваливать его так, как мне хотелось бы, ибо ты все равно мне не поверишь». В своем дневнике он, уже не сдерживаясь, называл Фицроя человеком, «настолько совершенным, насколько может создать природа». Генсло (который помог ему попасть на «Бигль») он написал, что «в капитане Фицрое все вызывает восхищение».

Потом, годы спустя, Дарвин будет описывать Фицроя как «мастера воспринимать все и вся в искаженном виде», но тогда он уже мог себе это позволить, а в молодости ему было не до разглядывания недостатков капитана, спрятанных за благопристойным светским фасадом. В молодости он был преисполнен почтения и приязни. Вечером после собеседования, когда Дарвин расхваливал Фицроя в письмах к друзьям и родственникам, тот просил утвердить почтительного юношу натуралистом экспедиции и писал военно-морскому офицеру: «Мне весьма нравится все, что я вижу и слышу о нем». А Дарвин уверял Сьюзан: «Надеюсь, я сужу о капитане рационально и не предвзято». Хотя на деле он рационально преследовал долгосрочную личную выгоду посредством краткосрочной предвзятости.

Под конец плавания произошло событие, давшее возможность Дарвину впервые ощутить вкус настоящей профессиональной победы. Он был на острове Вознесения, когда получил письмо от Сьюзан, в котором она рассказывала о том, с каким интересом Геологическое общество Лондона восприняло его научные наблюдения и заметки. Именитый кембриджский геолог Адам Седжвик даже предсказал, что когда-нибудь Дарвин «обретет громкое имя среди натуралистов Европы». Пока еще точно не выяснено, какие нейромедиаторы выделяются при получении новостей о подъеме статуса (не исключено, что серотонин, который мы уже рассматривали), однако Дарвин описал эффект очень красочно: «Прочитав это письмо, я вприпрыжку взлетал на горы острова Вознесения и будоражил вулканические породы громким стуком моего геологического молотка». В ответном письме сестре он пообещал, что теперь его жизненным кредо будет: «Человек, посмевший потратить впустую хотя бы один час, не ценит жизнь».

Повышение статуса обычно ведет к переоценке социального окружения. Фигуры, которые раньше находились в центре, смещаются на периферию, а их место занимают более яркие светила, которые прежде казались недосягаемыми. И хотя Дарвин не стал исключением, но проделал он это весьма тактично и неблагодарностью никого не обидел. Первые намеки на пересмотр социальных ориентиров появляются уже во время плавания на «Бигле». Уильям Фокс, старший кузен Дарвина, познакомил его с энтомологией (и Генсло). Во время учебы в Кембридже Дарвин с большой для себя пользой обменивался с братом знаниями о насекомых и экземплярами коллекций. В письмах Дарвин обычно принимал привычную позу «подобострастного подчинения». Он писал: «Не стоило посылать это постыдно глупое письмо, но мне не терпится узнать о вас и о насекомых». Иногда он напоминал Фоксу: «Я так долго и тщетно надеялся получить письмо от моего старого учителя». И просил помнить, что «я ваш ученик». Через шесть лет, когда исследования на борту «Бигля» сделали Дарвина знаменитым, положение кардинально изменилось. Теперь Фокс вдруг стал извиняться за «глупость» своих писем, просить поскорее прислать ответ и утверждать, что «каждый день вспоминает» о брате. «Я так давно не получал от вас писем, что буду рад любой весточке. Я знаю, однако, что ваше время дорого, а мое ничего не стоит, и в этом большая разница». Такое смещение баланса – обычная вещь при резком изменении статуса одного из друзей. Расстановка сил меняется и влечет за собой пересмотр условий негласного социального договора. У наших предков подобные пересмотры, скорее всего, случались реже: судя по обществам охотников-собирателей, иерархии во взрослом возрасте были менее текучи, чем теперь.

Союз с Лайелем

Джон Генсло, кембриджский наставник Дарвина, оставался его главным связующим звеном с британским научным сообществом во время плавания на «Бигле». Геологические заметки Дарвина, столь впечатлившие Седжвика, были не чем иным, как выдержками из его писем учителю, которые тот посчитал своим долгом предать огласке. Именно к Генсло, которого Дарвин неизменно называл «мой ректор и учитель», он обратился ближе к концу плавания с просьбой подготовить почву для его вступления в Геологическое общество. По возвращении домой Дарвин первым делом написал Генсло: «Я так хочу с вами увидеться. Вы были мне самым добрым другом, которого только можно пожелать».

Однако быть главным наставником Дарвина Джону Генсло оставалось недолго. На борту «Бигля» по совету Генсло Дарвин прочел «Основы геологии» Чарлза Лайеля, где тот отстаивал спорную теорию, выдвинутую ранее Джеймсом Геттоном, о том, что геологические формации – это главным образом продукт медленной, постепенной, непрерывной эрозии и разрушения, а не катастрофических событий вроде наводнений (катастрофическая версия пользовалась поддержкой духовенства, так как не исключала божественное вмешательство). Путешествуя на «Бигле», Дарвин нашел свидетельства в пользу теории Геттона (например, что побережье Чили незначительно поднялось с 1822 года) и вскоре сам стал называть себя «пылким последователем» Лайеля.

Как отмечает Джон Боулби, вполне закономерно, что Лайель стал главным наставником и кумиром Дарвина: «Защита одних геологических принципов стала тем общим делом, которое связало их и которого недоставало в отношениях с Генсло». Как мы видели, общие цели укрепляют дружбу. После того как Дарвин поддержал взгляды Лайеля, их статусы оказались связаны: упадет один, упадет и другой, но и подъем будет совместный.

Однако общность интересов была не единственной опорой для взаимно альтруистической связи между Лайелем и Дарвином. У каждого из них были собственные козыри. Дарвин предоставил массу доказательств тех взглядов, которые продвигал Лайель. А Лайель, помимо прочной теоретической опоры, на которой Дарвин мог строить свои исследования, дал младшему коллеге научное и социальное покровительство. Через несколько недель после возвращения «Бигля» Лайель пригласил Дарвина на обед, посоветовал не терять времени и пообещал членство в закрытом клубе «Атенеум», заявив, что Дарвин «прекрасно дополнит наше общество геологов».

Несмотря на то что Дарвин был довольно бесстрастным и циничным исследователем человеческой натуры, он, казалось, не разглядел за интересом Лайеля расчетливого прагматизма. «Среди крупных ученых никто не был со мной столь дружелюбен и добр, как Лайель. Вы не представляете, с каким участием он принял все мои планы», – писал он Фоксу через месяц после возвращения. Ну что за душка!

Еще раз подчеркну, что своекорыстное поведение необязательно должно опираться на сознательный расчет. В 1950-х годах социальные психологи доказали, что нам нравятся люди, на которых мы можем влиять, а если эти люди еще и имеют высокий статус, то наша симпатия возрастает в разы. При этом никто обычно не думает «если я смогу влиять на него, то он будет мне полезен – сдружусь-ка я с ним покрепче» или «чем выше статус, тем дороже друг», естественный отбор уже все решил за нас.

Естественно, люди могут дополнять эти «выводы» сознательными размышлениями. Наверняка и Дарвин, и Лайель понимали, что способны быть полезны друг другу, но главным все равно было чувство крепкой и искренней приязни. Думаю, Дарвин не кривил душой, когда писал Лайелю: «Переписка и разговоры о геологии с вами доставляют мне величайшее удовольствие». Его, без сомнения, подкупила «добродушнейшая манера», с которой Лайель наставлял его, «даже не дожидаясь запроса».

Полагаю, не менее искренне Дарвин жаловался несколькими десятилетиями позже, что Лайель «очень любил общество, особенно – общество выдающихся людей и лиц высокого положения, и это чрезмерно большое преклонение перед положением, которое человек занимает в свете, казалось мне его главным недостатком». Но это было уже после того, как Дарвин добился всемирной известности и обрел четкие профессиональные перспективы, а до этого он был слишком ослеплен величием Лайеля, чтобы обращать внимание на его недостатки.

И снова о промедлении Дарвина

Два десятилетия после возвращения в Англию Дарвин провел весьма своеобразно: сначала открыл естественный отбор, а затем всячески избегал оглашения своего открытия. Мы разобрали несколько теорий, объясняющих это промедление. Подход эволюционной психологии ни в коей мере не отметает, а скорее дополняет и подкрепляет их.

Начнем с того, что Дарвина одолевали две силы: одна из которых подталкивала его к публикации, а другая отвращала от нее.

Первая – врожденная тяга к признанию, которая не была чужда Дарвину. Выдвинуть революционную теорию – верный способ добиться славы. Но что вдруг, если ее не примут? Решительно отметут как угрозу обществу? Тогда лучше не высовываться. Во все века продвижение непопулярных взглядов (тем более без поддержки сильных мира сего) не давало генетических преимуществ, и это мягко сказано.

Стремление людей говорить то, что нравится большинству, было известно задолго до того, как ученые объяснили его эволюционную природу. В известном эксперименте 1950-х годов многие участники с удивительной готовностью выносили неверное – очевидно неверное! – суждение о длине двух линий, если в комнате было много людей, считавших именно так. Кроме того, психологи обнаружили, что стремление человека высказывать собственное мнение напрямую зависит от благосклонности слушателя. Еще один эксперимент, проведенный примерно в то же время, показал, что информация, запоминаемая человеком, зависит от того, с какой аудиторией ему предстоит ею поделиться: испытуемым показывали список аргументов «за» и «против» увеличения зарплаты учителей; те участники, которым предстояло выступать перед налогоплательщиками, как правило, запоминали аргументы «против», те, которым предстояло общаться с учителями, – «за». Авторы эксперимента заключили, что «вероятно, значительную часть мыслительной деятельности человека полностью или частично составляет воображаемое общение с воображаемой или реальной аудиторией, и это способно оказывать влияние на то, что он помнит и во что верит в текущий момент». Это полностью согласуется с эволюционным взглядом на человеческую психику. Речь развилась как способ манипулирования людьми в собственных интересах (в данном случае в интересах индивида заручиться поддержкой группы, имеющей четкое мнение), и когнитивная функция, связанная с речью, настраивается соответствующим образом.

В свете сказанного выше промедление Дарвина становится более понятным. Всем нам свойственно сомневаться в себе, когда кругом полно несогласных (особенно если это авторитетные фигуры), и Дарвин не являлся исключением, хотя, возможно, в нем эта склонность была несколько утрирована. Нет ничего удивительного в том, что он предпочел потратить несколько лет на изучение моллюсков вместо того, чтобы вынести на суд общественности теорию, являющуюся, по мнению многих, еретической (сейчас, когда это слово в основном употребляется в ироническом контексте, нам трудно понять, каким серьезным обвинением оно было в ту эпоху). Также нет ничего удивительного в том, что Дарвин в течение многих лет, пока писал «Происхождение видов», часто ощущал беспокойство и подавленность: естественный отбор «предусмотрел», чтобы мы испытывали тревогу при мыслях о чем-то, что может привести к потере общественного признания.

Что действительно удивительно, так это неколебимая вера Дарвина в эволюцию, несмотря на всеобщую враждебность. Преподобный Адам Седжвик, кембриджский геолог, похвала которого так взволновала юного Дарвина на острове Вознесения, разгромил анонимно изданный в 1844 году труд Роберта Чамберса «Следы естественной истории творения», считающийся одной из первых работ по эволюционной биологии. «Нельзя, чтобы мир перевернулся с ног на голову; мы готовы вести непримиримую войну со всяким нарушением наших скромных принципов и социальных норм», – писал он. Не слишком ободряет, не правда ли?

Принято считать, что все эти годы Дарвин колебался как лабораторная крыса, которая хочет есть, но знает, что, если притронется к пище, то получит удар током. Спорить не стану, просто приведу еще одну версию, согласно которой Дарвин, занимаясь изучением моллюсков, готовил почву для своего главного труда по трем стратегическим направлениям.

Во-первых, он укреплял аргументацию. Прикрываясь моллюсками, он продолжал собирать свидетельства в пользу своей теории, в том числе ведя переписку с видными специалистами по флоре и фауне. Он долго и дотошно выискивал слабые стороны теории, чтобы иметь возможность моментально давать отпор любым критикам, что стало одной из причин успеха «Происхождения видов». За два года до публикации он писал: «Думаю, я лучше кого бы то ни было вижу серьезные проблемы моей доктрины». Эта тщательность, вероятно, была следствием его неуверенности в себе, легендарной скромности и серьезного страха критики. Фрэнк Салловей, изучавший Фрейда и Дарвина, заключил: «Оба они были революционерами. Дарвин вечно боялся ошибиться и был скромен до чрезмерности – и выдвинул новую научную теорию, которая успешно выдержала испытание временем. Фрейд, напротив, был чрезвычайно честолюбив и уверен в себе (называл себя «конкистадором» науки) – и предложил подход к изучению человеческой природы, который, по сути, был не чем иным, как компиляцией психобиологических фантазий XIX века, маскирующейся под настоящую науку».

Анализируя биографию Дарвина, написанную Джоном Боулби, Салловей сделал вывод, который Боулби сделать не сумел: «Логично предположить, что умеренно пониженная самооценка, которая у Дарвина сочеталась с упорным постоянством и неослабевающим трудолюбием, весьма полезна в науке, так как удерживает от преувеличения оценки собственных теорий. Таким образом, постоянная неуверенность в себе является методологическим признаком хорошей науки, даже если она не особенно благоприятна для психологического здоровья».

Тут закономерно возникает вопрос: может ли такая полезная неуверенность в себе (как бы болезненна она ни была) быть частью поведенческого репертуара человека, сохраненного естественным отбором из-за того, что в определенных обстоятельствах она способствует повышению социального статуса? Вопрос этот становится еще интереснее, если вспомнить, что отец Дарвина сыграл немалую роль в укреплении неуверенности в себе у сына. Боулби спрашивает: был ли Чарлз «позором семьи, как злобно предрекал ему отец, или все-таки сумел преуспеть?.. На протяжении всей научной карьеры Дарвина, невероятно плодотворной и незаурядной, чувствуется постоянный страх критики и неудовлетворенная жажда признания». Боулби также обращает внимание, что «покорное, примирительное отношение к отцу стало второй натурой Чарлза», и предполагает, что отец отчасти виноват в «преувеличенном» почтении Чарлза к авторитетам и в его «склонности принижать собственные достижения».

Вероятно, внедряя этот источник пожизненного дискомфорта, Дарвин-старший действовал в соответствии с природной программой, которая заставляет родителей всеми силами стремиться скорректировать психику детей таким образом, чтобы они могли добиться успеха в социуме. Тогда Дарвин-младший, легко усвоивший эту болезненную корректировку, возможно, также действовал в соответствии с природной программой. В эволюционном смысле мы созданы для того, чтобы быть эффективными, а не счастливыми. Стремление к счастью заложено в нас, и достижение эволюционных целей (секс, статус и так далее) часто сопровождается ощущением счастья, как правило кратковременным. Так что отсутствие счастья – нормальное состояние, которое стимулирует нас к действию. Повышенный страх критики не давал Дарвину расслабиться и поддерживал его продуктивность.

Вероятно, Боулби был прав насчет болезненного отцовского влияния на характер Дарвина, но, скорее всего, ошибался в оценке его патологичности. Конечно, даже то, что не является патологией в строгом смысле, может быть достойно сожаления и требовать психиатрического вмешательства. Однако таковое будет более квалифицированным и эффективным, если уметь отличать «естественную» боль от «неестественной».

Вторым стратегическим направлением было зарабатывание авторитета. Занимаясь изучением моллюсков, Дарвин укреплял свои позиции в науке. Доверие растет вместе с престижем – общеизвестный факт социальной психологии. Решая, кому верить в вопросах биологии – профессору университета или учителю начальной школы, – мы, несомненно, выберем первого, и будем правы (квалификация профессора гораздо выше). Однако заслуги нашей тут будет мало, это просто еще один произвольный побочный продукт эволюции – рефлексивное почтение к статусу.

Как ни крути, а профессиональная репутация – полезная штука, когда пытаешься совершить переворот в науке. Поэтому Дарвин и занялся моллюсками: мало того что он многое узнал и многому научился в процессе исследования, он еще и заработал имя в науке своим четырехтомником об усоногих ракообразных (Cirripedia). Или, как предположил биограф Питер Брент, «возможно… Дарвин не тренировался на Cirripedia, а сдавал сам себе квалификационный экзамен». В качестве примера Брент приводит переписку между Дарвином и Джозефом Гукером. В 1845 году Гукер мимоходом назвал сомнительными громкие заявления одного французского ученого и заявил, что тот «сам не знает, что значит быть Натуралистом». Дарвин, что весьма показательно, в ответ на это написал о собственной «самонадеянности в накоплении фактов и размышлениях на тему изменчивости», хотя сам «не описал еще причитающуюся долю видов». Год спустя он начал работать над изучением моллюсков.

Возможно, Брент прав. Через несколько лет после выхода «Происхождения видов» Дарвин советовал молодому ботанику: «Пусть теория направляет ваши наблюдения, но до тех пор, пока ваша репутация не укрепится, воздерживайтесь от ее публикации, так как это вызовет у людей недоверие к вашим наблюдениям».

Третьим стратегическим направлением была мобилизация социальных сил. Дарвину требовалась мощная коалиция, включающая людей авторитетных, уважаемых и красноречивых. И он их нашел: Лайель представит его первую статью о естественном отборе Лондонскому Линнеевскому обществу, защитив ее своим авторитетом (хотя сам тогда еще будет скептически к ней относиться); Томас Гексли будет лихо противостоять епископу Уилберфорсу в Оксфордских дебатах об эволюции; Джозеф Гукер также будет противостоять Уилберфорсу, хотя и менее лихо, а затем присоединится к Лайелю в популяризации теории; Эйса Грей, гарвардский ботаник, будет продвигать теорию в Америке своими статьями в «Атлантик Мансли». Одного за другим Дарвин будет перетягивать их под свои знамена.

Стоял ли за этим трезвый расчет? Естественно, к моменту публикации «Происхождения видов» Дарвин прекрасно знал, что сражение за правду ведут люди, а не идеи. «У нас небольшая, но крепкая группа достойных людей, причем весьма не старых, – уверял он одного сторонника через несколько дней после публикации. – В конце концов, мы победим». Через три недели после выхода книги он написал своему молодому другу Джону Леббоку, которому посылал копию, и спросил: «Вы закончили чтение? Если да, то, прошу вас, скажите, со мной вы в главном или против меня». В постскриптуме он уверил: «На моей стороне – вернее, я хочу и надеюсь, что могу говорить – на нашей стороне много отличных людей» (в переводе на язык эволюционной психологии это значит: если примкнете к нам, то станете членом победившей коалиции самцов-приматов).

Умоляя Лайеля о поддержке, Дарвин может казаться сентиментальным, но на деле он сугубо прагматичен. Он четко понимал, что для победы будет важно не только количество его союзников, но и их репутация. 11 сентября 1859 года он писал: «Помните, что сейчас ваш вердикт больше, чем моя книга, может повлиять на судьбу воззрений, которых я придерживаюсь: будут ли они признаны или отвергнуты»; 20 сентября: «Ваш вердикт более важен для меня и для всех остальных, чем мнение пусть даже дюжины других человек, поэтому неудивительно, что я так тревожусь».

Однако Лайель не торопился выносить окончательное суждение. Ожидание утомило Дарвина и довело почти до отчаяния. В 1863 году он написал Гукеру: «Я глубоко разочарован (без личной обиды) его робостью, которая не дает ему вынести решение… И ирония в том, что он думает, будто действовал с храбростью древнего мученика». Однако, если разобраться, в контексте реципрокного альтруизма Дарвин просил от старшего друга слишком много. Лайелю к тому времени было шестьдесят пять лет, он уже успел оставить заметный след в науке и от поддержки чужой теории при любом раскладе много не выигрывал, а вот проиграть от причастности к радикальной доктрине мог, причем по-крупному, если бы впоследствии ее признали ложной. К тому же в свое время Лайель выступал против эволюционизма в его ламарковском изводе и, следовательно, мог бы быть обвинен в непостоянстве. Теория Дарвина не объединила этих двоих и не стала их «общим делом», как когда-то теория самого Лайеля, но долгов у Лайеля перед Дарвином не было, он еще раньше сполна отплатил молодому союзнику за поддержку. Дарвин, похоже, как-то по-своему понимал дружбу или вел собственную эгоцентричную бухгалтерию.

Тот факт, что Дарвин спешно вербовал союзников с 1859 года, конечно, не доказывает, что он в течение многих лет вынашивал стратегические планы. Его союз с Гукером вообще начинался еще в 1840-е годы как простая дружба, основанная на общих интересах и ценностях и освященная взаимной искренней симпатией. Когда оказалось, что Гукер допускает возможность эволюции, привязанность Дарвина наверняка углубилась, однако не стоит полагать, будто он уже тогда рассчитывал, что Гукер станет страстным защитником его теории. Привязанность, основанная на общих интересах, – это косвенное признание естественным отбором тактической полезности друзей.

Не меньший восторг вызывали у Дарвина честность и порядочность Гукера («Сразу видно благородного человека»). Да, надежность Гукера оказалась очень кстати. Дарвин зачитывал ему отрывки из своей книги задолго до публичного обсуждения естественного отбора. Однако это означает, что с самого начала Дарвин сознательно искал себе друга с такими качествами. В ходе естественного отбора развилось подсознательное влечение к людям, которые будут надежными партнерами с точки зрения реципрокного альтруизма. Во всех культурах доверие (наряду с общим интересом) является непременным условием дружбы.

Импульсивные поиски Дарвином надежного союзника, а затем, по мере приближения момента публикации книги, и его стремление заручиться поддержкой Лайеля, Грея, Гексли и других имели под собой не только сознательные, но и эволюционные резоны. «Не думаю, что я настолько храбр, чтобы выдержать всеобщее осуждение без поддержки», – написал он через несколько дней после публикации «Происхождения видов». Да и кто бы смог? Ни один человек (и ни один примат) не решится пойти против существующего порядка, не заручившись социальной поддержкой.

Представьте, сколько раз со времен нашего обезьяньего прошлого успех социальных переворотов зависел от способности претендента сколотить крепкую коалицию и сколько раз они терпели неудачи из-за излишней поспешности или недостаточной скрытности. И еще представьте репродуктивные ставки в этой игре на выживание. Удивительно ли, что любые мятежи во всех культурах начинаются с шепота? Нужно ли объяснять шестилетнему школьнику, что не стоит бросать вызов местному хулигану, предварительно не выяснив, как к нему относятся окружающие? Готов спорить, что, когда Дарвин, с присущей ему нерешительностью («Уверен, вы будете презирать меня», – писал он Эйсе Грею), впервые доверял свою теорию немногим союзникам, им двигали прежде всего эмоции, а не разум.

Проблема

Величайший кризис в карьере Дарвина случился в 1858 году. Пока он не спеша корпел над своим эпическим манускриптом, вдруг оказалось, что у него есть конкурент, причем весьма бойкий. Альфред Рассел Уоллес открыл теорию естественного отбора – через 20 лет после Дарвина, но уже был готов предать ее огласке.

Поведение Дарвина в этой ситуации полностью соответствует понятию о защите собственной территории, но сделано было все так мягко и под аккомпанемент таких искренних моральных страданий, что до сих пор все считают этот эпизод примером его сверхчеловеческой порядочности.

Уоллес, молодой британский натуралист, недавно вернулся из плавания по миру, как и Дарвин несколькими десятилетиями ранее. Дарвину было известно, что он интересовался происхождением и распространением видов. Они даже одно время переписывались на эту тему, и Дарвин признался, что у него уже есть «отчетливая, конкретная идея», но заявил, что «изложить мои взгляды в письме решительно невозможно». Вместо того чтобы застолбить за собой первенство, издав короткую статью о сути своей теории, Дарвин продолжал писать свой монументальный труд. «Я не хочу писать только ради того, чтобы быть первым. Хотя, конечно, будет досадно, если кто-то озвучит мои гипотезы раньше меня», – признавался он Лайелю, который торопил его с публикацией.

Досада настигла Дарвина 18 июня 1858 года, когда ему пришло письмо от Уоллеса с кратким изложением сути его теории эволюции, которая почти полностью совпадала с его собственной. «Его термины стоят в названиях моих глав», – ужасался Дарвин.

Паника, которая, должно быть, охватила его в тот день, наглядно демонстрирует «изобретательность» естественного отбора. Биохимический механизм паники, вероятно сформировавшийся у наших предков еще в бытность ими рептилиями, в те суровые времена запускался при угрозе жизни и здоровью; теперь же он сработал в совершенно иных условиях – при угрозе статусу, который приобрел значение у наших предков на более позднем этапе развития, в бытность ими приматами. Более того, угроза не носила физический характер, как у тех же приматов. Она была абстрактной, облеченной в слова – символические знаки, за порождение и понимание которых отвечает особая мозговая ткань, появившаяся у нашего вида всего лишь несколько миллионов лет назад. Эволюция, как рачительная хозяйка, берет старые вещи и перелицовывает их на новый лад, адаптирует к текущим потребностям. Сомневаюсь, однако, что Дарвин в тот момент был в состоянии оценить природную красоту своей паники. Он переслал очерк Уоллеса Лайелю, мнением которого тот интересовался, и попросил совета, но сделал это весьма хитроумно, не в лоб: предложил собственный праведный план действий, предоставив возможность Лайелю предложить свой, менее высокодуховный и более действенный: «Пожалуйста, возвратите мне рукопись. Хотя он и не просил меня ее опубликовать, но я, конечно, непременно напишу ему и посоветую отправить ее в какой-нибудь журнал. Я уже не буду первооткрывателем, но книга моя, если она имеет какую-то ценность, не пострадает, так как суть ее в применении теории».

Ответ Лайеля на это письмо не сохранился (что весьма странно, учитывая фанатичную аккуратность, с которой Дарвин собирал корреспонденцию), но, видимо, сумел пошатнуть добродетельность Дарвина. Поскольку в ответ на него он написал: «В очерке Уоллеса нет ничего, что уже не было бы изложено в более полном виде в моем очерке, написанном в 1844 году и прочитанном Гукером несколько десятков лет назад. Примерно год назад я послал короткий очерк с изложением моих взглядов (копия у меня имеется) … Эйсе Грею, так что я могу уверенно сказать и доказать, что не позаимствовал ничего у Уоллеса».

После этого на глазах у Лайеля начинает разворачиваться эпическая схватка Дарвина со своей совестью. Вот что Дарвин написал своему старшему другу [в скобках рискну привести эволюционный подтекст]: «Я был бы очень рад сейчас издать статью с кратким изложением моих взглядов, страниц на десять, но не могу убедить себя, что это будет честно. [Постарайтесь переубедить меня.] Уоллес ничего не говорит о публикации; прилагаю его письмо. Я не собирался издавать статью, и могу ли я теперь сделать это, не потеряв лица, после того, как Уоллес прислал мне тезисы своей теории? [Скажите «да», умоляю] … Считаете ли вы, что его очерк связывает мне руки? [Скажите «нет», умоляю] … Я мог бы послать Уоллесу копию моего письма Эйсе Грею, чтобы доказать ему: я не украл его теорию. Но решиться издать это сейчас я не могу, а вдруг получится подло и жалко. [Разубедите меня]». В постскриптуме, приписанном на следующий день, Дарвин снял с себя всякую ответственность и переложил ее на Лайеля: «Я всегда считал, что из вас бы вышел первоклассный лорд-канцлер, и теперь я обращаюсь к вам, как к верховному судье».

Страдания Дарвина усугублялись тяжелой обстановкой дома: дочь Генриетта слегла с дифтерией, а слабоумный сын Чарлз Уоринг подхватил скарлатину, от которой вскоре и умер.

Лайель посоветовался с Гукером, который уже был в курсе, и эти двое решили дать обеим теориям равные шансы и посмотреть, какая возьмет верх. План был такой: представить на ближайшем собрании Лондонского Линнеевского общества очерк Уоллеса вместе с отчетом Дарвина, посланным Эйсе Грею, и его же наброском 1844 года, переданным Эмме, чтобы затем все это было напечатано вместе. Любопытно, что свой отчет Дарвин послал Грею буквально через пару месяцев после того, как заверил Уоллеса, что изложить теорию «в письме решительно невозможно». Почувствовал ли он, что молодой конкурент наступает ему на пятки, и решил задокументировать свое первенство? Мы этого никогда не узнаем.

Собрание общества было на носу. В это время Уоллес работал на Малайском архипелаге, и Лайель с Гукером решили не ставить его в известность. Дарвин не возражал. Когда Уоллес узнал о произошедшем, он испытал эмоции, схожие с теми, которые нахлынули на юного Дарвина, когда он узнал об одобрении его геологических изысканий мэтром Адамом Седжвиком. Уоллес тогда только начинал, мечтал сделать себе имя, но был не уверен в своих силах. И тут выяснилось, что известные ученые представляли его работу перед влиятельным научным обществом. Он с гордостью написал своей матери: «Я послал м-ру Дарвину очерк по теме, над которой он сейчас работает. Он показал его доктору Гукеру и сэру Чарлзу Лайелю, которые оценили ее настолько высоко, что сразу прочли перед Линнеевским обществом. Думаю, я могу рассчитывать на знакомство и помощь этих выдающихся людей, когда вернусь домой».

Пятно на совести Дарвина

По мне, это один из самых тягостных и неловких эпизодов в истории науки. Уоллеса ободрали как липку. Да, его имя поставили рядом с блестящим именем Дарвина, но он от этого не выиграл, наоборот, ушел в тень. Никто не обратил внимания на то, что какой-то молодой выскочка объявил себя эволюционистом и выдвинул теорию эволюции. То ли дело известный и уважаемый Чарлз Дарвин. Это стало сенсацией. И даже если у кого-то и были сомнения насчет того, чье имя должна носить теория, они моментально развеялись, когда Дарвин, более не мешкая, представил на суд публики свой монументальный труд.

Чтобы исключить любые недоразумения относительно масштаба фигур, Гукер и Лайель, представляя рукописи Линнеевскому обществу, особо подчеркнули: «Пока весь научный мир ожидает завершения труда м-ра Дарвина, мы решили познакомить общественность с некоторыми ключевыми результатами его работы, а также с выводами его способного корреспондента».

Несомненно, найдутся те, которые скажут, что слава Дарвина и забвение Уоллеса вполне заслуженны: Дарвин открыл принцип естественного отбора задолго до Уоллеса. Однако факт остается фактом: в июне 1858 года Уоллес первым написал очерк о естественном отборе и был готов опубликовать его. Отправь он его в журнал, а не Дарвину, мы бы помнили его сегодня, как первого человека, выдвинувшего теорию эволюции путем естественного отбора. И книга Дарвина, строго говоря, считалась бы уже просто дополнением его идей. Чье имя тогда носила бы теория? Мы уже не узнаем.

Как бы то ни было, с самым суровым моральным испытанием в своей жизни Дарвин справился блестяще. Сравните альтернативы: они могли опубликовать только версию Уоллеса, могли написать Уоллесу и предложить публикацию, как изначально хотел Дарвин, и, возможно, даже без упоминания его теории, могли попытаться предложить Уоллесу совместную публикацию (но он вряд ли бы на это пошел). Был и еще один вариант, самый выигрышный, единственный из всех гарантирующий, что естественный отбор войдет в историю науки как теория Дарвина, – тот, который они в конце концов и выбрали: издать очерк Уоллеса без его явного разрешения, однако этот вариант был и самым сомнительным с точки зрения морали, особенно для такого щепетильного человека, как Дарвин.

Примечательно, что многие восприняли эту уловку как высочайшее проявление нравственности. Джулиан Гексли, внук Томаса Гексли, назвал итог «памятником природной щедрости обоих великих биологов». Лорен Айзли считал это «примером взаимного благородства, справедливо занесенным в анналы науки». Оба они отчасти правы. Уоллес даже любезно настаивал, что титул первого эволюциониста по праву принадлежит Дарвину, учитывая глубину и масштабность его изысканий – что, в общем-то, справедливо, но тем не менее делает честь благородству Уоллеса. Он даже назвал свою книгу «Дарвинизм».

Уоллес защищал теорию естественного отбора всю оставшуюся жизнь, но кардинально сузил ее границы. Он сомневался, что она может объяснить мощь человеческого разума: люди казались ему умнее, чем того требовало банальное выживание. Исходя из этого, Уоллес заключил, что, хотя тело человека и было сформировано естественным отбором, его интеллект имел божественное происхождение. Думаю, было бы слишком цинично (даже по дарвинистским меркам) строить предположения, появилась бы эта версия, если бы теория естественного отбора носила название «уоллесизм». Как бы то ни было, человек, давший теории свое имя, сетовал на ослабление веры Уоллеса: «Надеюсь, вы не убили окончательно вашего собственного и моего ребенка». И это после того, как в «Происхождении видов» он окрестил естественный отбор «моя теория» и Уоллеса упомянул лишь в предисловии, и то вскользь.

Общая уверенность в том, что в эпизоде с Уоллесом Дарвин повел себя как истинный джентльмен, отчасти зиждется на неверной предпосылке, будто у него был выбор. Опубликуй Дарвин спешно свою теорию без упоминания Уоллеса, разразился бы скандал, навсегда опорочивший его имя и, возможно, даже поставивший под сомнение его причастность к теории естественного отбора (причем резонанс был бы, даже если бы Уоллес не стал предъявлять претензии и повел бы себя еще святее, чем на самом деле). Так что выбора у Дарвина не было. Биограф, который с восхищением замечает, что Дарвин «не хотел потерять первенство, но еще меньше он хотел, чтобы его заподозрили в неджентльменском или, вернее даже, в неспортивном поведении», описывает альтернативу, которой на деле не существовало: подозрения в нечестной игре мигом бы лишили Дарвина всякого первенства. Когда Дарвин написал Лайелю сразу после получения очерка Уоллеса: «Лучше я сожгу свою книгу, чем позволю ему или кому бы то ни было усомниться в моей честности», то им двигала не столько честность, сколько здравый смысл. Или, скорее, так: им двигала честность, иметь которую в его социальном окружении предписывал здравый смысл. Совестливость не исключает практичности.

Удивительно, но тот факт, что Дарвин вовремя умыл руки и перепоручил решение этого непростого вопроса Гукеру и Лайелю – «в отчаянии отрекся», как тактично выразился один биограф, – отчего-то также считается доказательством его исключительного благородства, хотя он просто себя обезопасил. После того как Уоллес дал понял, что он не в претензии, Дарвин написал ему: «Хотя я ни коей мере не вмешивался в планы Лайеля и Гукера, все же я не мог не беспокоиться о том, как вы их воспримете…» Что ж, если Дарвина так тревожило мнение Уоллеса, стоило бы, наверное, поинтересоваться им заранее, а не постфактум? И разве не мог он подождать с публикацией теории еще пару месяцев, если уж стоически терпел два десятилетия? Уоллес просил его лишь показать очерк Лайелю, но не требовал, чтобы тот спешно определял его судьбу.

Утверждая, что не оказывал никакого влияния на Гукера и Лайеля, Дарвин откровенно лукавил – в конце концов, это были его ближайшие друзья. Но внешне все приличия оказались соблюдены – он же не призвал в арбитры собственного брата Эразма. Однако есть все основания полагать, что в дружбе нашли проявление многие психологические механизмы, которые изначально применялись для скрепления родственных уз (привязанность, преданность, самопожертвование) – ну вы же помните, насколько естественный отбор рачителен и изобретателен.

Разумеется, Дарвин этого не знал, но и в беспристрастность друзей он всерьез верить не мог (в конце концов, суть дружбы в том, чтобы поддерживать друг друга), так что выставлять Лайеля непредвзятым «лорд-канцлером» было с его стороны весьма наигранно, особенно учитывая, что впоследствии он активно апеллировал к его дружеским чувствам, прося сделать ему личное одолжение и поддержать теорию естественного отбора.

Разбор полетов

Впрочем, в конце концов, кто я такой, чтобы судить? Я, откровенно признаться, делал вещи и похуже. Кстати, моя способность преисполниться праведным негодованием и встать в позу морального превосходства – результат избирательной слепоты, которой эволюция наделила нас всех. Теперь я постараюсь выйти за биологические границы и, собрав всю свою беспристрастность, проанализировать эволюционные особенности эпизода с Уоллесом.

Прежде всего обратите внимание на отменную нравственную гибкость Дарвина. Обыкновенно он крайне презрительно относился к ученым, которые чрезмерно носились с авторством и боялись, что конкуренты украдут их идеи, считая это «недостойным для искателей истины». И хотя он был слишком проницателен и честен, чтобы вовсе отрицать притягательность славы, он существенно преуменьшал ее и утверждал даже, что ее отсутствие не повлияет на его усердие. Тем не менее, как только появился конкурент, способный отнять эту «необязательную» награду, он тут же мобилизовался и в сжатые сроки закончил «Происхождение видов», чтобы у новой теории было его имя. Он и сам видел противоречие. Через несколько недель после эпизода с Уоллесом он признался Гукеру: «Я всегда считал, что у меня достаточно великодушия, чтобы не заботиться об этом [о научном первенстве], но я ошибся и понес наказание».

Однако кризис миновал, и к Дарвину вернулось его былое благочестие. В своей автобиографии он заявил, что «весьма мало заботился о том, кому припишут больше оригинальности – мне или Уоллесу». Любой, кто читал горячечные письма Дарвина Лайелю и Гукеру, не мог бы не поразиться мощи его самообмана.

Эпизод с Уоллесом наглядно демонстрирует базовое отличие психологических механизмов, связанных с родственным отбором и реципрокным альтруизмом. Обманывая или подставляя родственника, мы чувствуем вину, потому что естественный отбор «хочет», чтобы мы хорошо обращались с родными, поскольку у нас с ними много общих генов. Когда мы обманываем или подставляем друга (или случайного знакомого), механизм немного другой: тут вина возникает, потому что естественный отбор «хочет», чтобы мы казались хорошими, поскольку реципрокный альтруизм строится на том, как нас воспринимают окружающие. Так что в отношениях с неродственниками главное слыть щедрым и порядочным, а правда это или нет, не так уж важно. Конечно, нередко репутация благородного человека оказывается вполне заслуженной и опирается на реальные добродетели, но, увы, так бывает не всегда.

Как видим, сознание Дарвина в этом эпизоде сработало на «отлично». Оно неизменно побуждало его вести себя благородно и порядочно в социальной среде, где для поддержания хорошей репутации были необходимы реальные, а не мнимые добродетели, но в нужный момент сумело, так сказать, немного ослабить контроль. Его хваленая совесть, эдакий бастион нравственности, оказалась достаточно гибка, чтобы в переломный момент, когда на кону стоял социальный статус, к которому он стремился всю жизнь, допустить небольшое моральное послабление. Это позволило Дарвину незаметно и почти неосознанно дернуть за нужные ниточки, чтобы убрать с дороги молодого, нахального конкурента.

Некоторые эволюционисты рассматривают сознание как распорядителя сберегательного счета, на котором хранится моральная репутация. Десятилетиями Дарвин усердно накапливал капитал, недвусмысленно и разнообразно демонстрируя свою совестливость. Эпизод с Уоллесом стал моментом, когда ему пришлось рискнуть его частью, дабы не потерять все. Даже если бы поползли пересуды насчет публикации Уоллеса без его разрешения, риск был оправдан, учитывая величину ставки (слава и стремительный рост статуса). Собственно, принятие решений о распределении ресурсов – это и есть главное предназначение человеческого сознания, и в эпизоде с Уоллесом сознание Дарвина справилось на «отлично».

Как все мы знаем, рискнул Дарвин не зря: капитал он не только сохранил, но и приумножил – во многом благодаря Гукеру и Лайелю. Вот как они преподнесли ситуацию Линнеевскому обществу: «М-р Дарвин настолько высоко оценил изложенные в нем [очерке Уоллеса] взгляды, что немедленно предложил в письме сэру Чарлзу Лайелю заручиться согласием м-ра Уоллеса на скорейшую публикацию. Мы одобрили этот шаг при условии, что м-р Дарвин также не станет, как сначала намеревался, воздерживаться от публикации рукописи, составленной им на ту же тему, с которой, как было ранее сказано, один из нас познакомился еще в 1844 году и о существовании которой все эти годы мы оба знали». По-моему, гениально.

Удивительно, но даже столетия спустя эта подправленная версия событий (якобы Дарвина принудили опубликовать собственную статью одновременно с очерком Уоллеса) остается общепринятой. Один биограф даже написал, что давление Лайеля и Гукера было настолько велико, что у Дарвина просто «не оказалось выбора».

Нет никаких оснований полагать, что Дарвин сознательно организовал «устранение» Уоллеса. Вспомним хотя бы импульсивное назначение Лайеля «лорд-канцлером». Обращаться к друзьям за помощью в минуту паники – вполне обычная человеческая реакция, при этом, естественно, никто из нас не думает: «Позову-ка я друга, а не кого-нибудь со стороны, – он наверняка разделит мое предвзятое мнение». То же самое касается позы нравственного страдания Дарвина: ему поверили, потому что он не знал, что это была поза, вернее, потому что это не было позой, он и в самом деле чувствовал душевную боль.

Случай с Уоллесом – не единственный эпизод, причинявший Дарвину страдания. Муки совести преследовали его постоянно. Согласно меткому наблюдению Джона Боулби, он «презирал себя за тщеславие»: «На протяжении всей жизни жажда славы и внимания сопровождалась у него чувством глубокого стыда, которым он прикрывал непозволительные стремления». Это были настоящие душевные муки. Видя их, Гукер и Лайель поверили в то, что Дарвин способен отказаться от славы, и убедили в этом весь мир. Накопление морального капитала далось Дарвину нелегко, но и дивиденды оказались немаленькими. Это вовсе не означает, что жизнь Дарвина являла собой идеальный пример адаптивного поведения, нацеленного на максимальное генетическое размножение, и что все его усилия и страдания оправдывались этой целью. Учитывая пропасть между викторианской Англией и условиями, в которых преимущественно протекала наша эволюция, ожидать такое функциональное совершенство было бы, по крайней мере, опрометчиво. Нравственные чувства Дарвина были гораздо острее, чем диктовал личный интерес. И я считаю, что если рассматривать их через призму эволюционной психологии, то многие странности и неувязки в характере Дарвина станут вполне объяснимыми, а его профессиональные усилия обретут логическую стройность, перестанут казаться беспорядочными метаниями из-за неуверенности в себе и излишней почтительности к авторитетам и предстанут в истинном свете – как упорное, неуклонное восхождение на вершину, ловко прикрытое страданиями и смирением. Муки совести помогли Дарвину обрести крепкую репутацию; почтение к успешным людям – обзавестись полезными знакомствами и подняться по социальной лестнице; мучительная неуверенность в себе – защититься от нападений; искренняя симпатия к друзьям – создать крепкую коалицию. Воистину животное!

Назад: Глава 13. Обман и самообман
Дальше: Часть четвертая. Мораль сей басни…