Какие только гнусности не совершаются из любви к славе; одна лишь любовь к правде не порождает жестокости.
Из письма Чарлза Дарвина к сэру Д. Д. Гукеру (1848 г.)
Естественный отбор презирает принципы честной рекламы. Самки светлячков рода Photuris имитируют свечение готовых к спариванию самок рода Photinus, чтобы таким образом привлечь и съесть их незадачливых самцов. Некоторые орхидеи мимикрируют под самок ос, чтобы привлечь самцов и заставить их переносить пыльцу. Некоторые безобидные змеи обзавелись окраской, как у ядовитых сородичей, чтобы отпугивать врагов. Куколка бабочки вида Dynastor darius прикидывается головой змеи и даже раскачивается при приближении опасности. В общем, ради своих генетических интересов живые организмы готовы на все.
И люди не исключение. В конце 50-х – начале 60-х годов прошлого века социолог (не дарвинист) Ирвинг Гофман наделал шуму своей книгой «Представление себя другим в повседневной жизни», где подробно описал, сколько времени и сил мы тратим на то, чтобы произвести определенное впечатление на окружающих. Однако делаем мы это совсем не так, как братья наши меньшие. Если самка Photuris вряд ли питает иллюзии насчет своей истинной сущности, то человек часто вживается в роль. Гофман поражается, насколько человек может быть «полностью захвачен собственной игрой и искренне убежден, что впечатление о реальности, которое он создает, это и есть самая доподлинная действительность».
Современный дарвинизм добавил к наблюдениям Гофмана, помимо всего прочего, теорию о функции самообмана. Согласно ей, мы обманываем самих себя, чтобы убедительнее обманывать других. Эта гипотеза была предложена в середине 1970-х годов Ричардом Александером и Робертом Триверсом. В своем предисловии к книге Ричарда Докинза «Эгоистичный ген» Триверс отметил повышенное внимание Докинза к роли обмана в жизни животных и добавил, что если действительно «обман играет фундаментальную роль в общении животных, то должен иметь место сильный отбор на способность различить обман, что, в свою очередь, должно повышать степень самообмана и переводить некоторые факты и мотивы в подсознание, дабы не выдать обман едва уловимыми признаками осознания собственной неправоты». Таким образом, утверждает он, «общепринятое мнение о том, что в ходе естественного отбора преимущество получают нервные системы, более точно отражающие реальный мир, – это крайне наивный взгляд на эволюцию психики».
Изучение самообмана уводит нас в сумрачные дебри науки, но это и неудивительно: «сознание» – понятие, на редкость уклончиво сформулированное и нечетко очерченное. Истина (целиком или частично) может попадать в «сознание» и ускользать из него или витать на периферии, оставаясь неразличимой. И даже если предположить, что мы сможем доподлинно установить неадекватность восприятия кем-то информации, то определить, является ли это самообманом, нам все равно будет не под силу. Мы не сможем выяснить, отсутствует ли достоверная информация в мозгу или она просто исключена из сознания внутренней цензурой. Или человек изначально был не в состоянии воспринять эту информацию? Если это так, то является ли выборочное восприятие результатом действия определенного эволюционного механизма самообмана? Или это просто следствие неспособности мозга (и сознания, в частности) удерживать определенный объем информации? Сложность этих вопросов затормозила предсказанное Триверсом еще два десятилетия назад появление новой науки, которая должна была исследовать самообман и дать четкое представление о бессознательном.
Однако гипотезы Докинза, Александера и Триверса во многом подтвердились: точность нашего восприятия действительности не является приоритетом в ходе естественного отбора. Новая эволюционная парадигма позволяет нам нанести на карту научного познания terra incognita человеческого обмана и самообмана, пусть пока и в очень общих чертах.
Одну сферу обмана – секс – мы уже исследовали. Мужчины и женщины охотно вводят в заблуждение друг друга и самих себя насчет силы собственной любви и нерушимости верности. Две другие сферы, где представление себя и восприятие других играют большую эволюционную роль, – реципрокный альтруизм и социальная иерархия. Здесь, как и в сексе, честность может быть губительна. Собственно говоря, именно в этих сферах у человека (как и у животных) и процветает в основном непорядочность. Мы далеко не единственные лгуны в природе, но, очевидно, самые прожженные, хотя бы потому, что умеем разговаривать.
Люди обычно стремятся не к высокому статусу как к таковому, а к преимуществам, с ним связанным. Они не строят планы восхождения по социальной лестнице и не придерживаются их с методичностью боевого генерала, ведущего военные действия. Ладно, согласен, некоторые так делают. Возможно, даже все мы иногда пытаемся контролировать этот процесс. Однако стремление к высокому статусу все же более глубоко встроено в нашу психику. Во всех культурах люди, отдают они себе в этом отчет или нет, желают ошеломить окружающих, возвыситься в их глазах.
Жажда одобрения проявляется у человека на самых ранних этапах развития. Дарвин всю жизнь вспоминал, как поразило взрослых его умение лазать по деревьям: «Моим почитателем был старый каменщик Питер Хейлс, я покорял рябину на лужайке». Противоположная сторона этой медали – боязнь презрения и насмешек. Дарвин заметил, что его старший сын в два с половиной года стал «чрезвычайно подозрительным и чувствительным к насмешкам; если люди болтали и смеялись между собой, он считал, что они обсуждают его и потешаются над ним».
Не стану утверждать, что такая реакция является нормой, однако это не главное (хочу лишь обратить ваше внимание, что многие психопатологии, включая паранойю, – это, вероятнее всего, не что иное, как утрированные эволюционные склонности). Даже если поведение сына Дарвина и отклонялось от нормы, то лишь количественно, а не качественно. Все мы с самого раннего возраста боимся насмешек и стараемся любыми силами их избегать. Вспомните замечание Дарвина о «жгучем чувстве позора, которое большинство из нас испытывает даже спустя много лет при воспоминании о нарушении какого-нибудь пустякового, но общепринятого правила этикета». Такая высокая чувствительность свидетельствует о высоких ставках в игре, и в самом деле если уважение общества дает весомые генетические преимущества, то его отсутствие грозит генетическим крахом. Нередко в колониях человекообразных приматов (да и в человеческом социуме) крайне непопулярные особи вытесняются на задворки общества и даже за его пределы, где выживание и воспроизводство становятся затруднительны. Снижение статуса влечет за собой существенные издержки и уменьшает шансы на репродуктивный успех, поэтому любые меры, позволяющие произвести благоприятное впечатление, стоят затраченных усилий (в эволюционном контексте), даже если эффект будет небольшим.
Заботиться о правдоподобии при этом совершенно необязательно. Когда шимпанзе угрожает конкуренту или реагирует на чужую угрозу, ее шерсть встает дыбом, отчего она кажется больше, чем на самом деле. Рудиментарные остатки этого рефлекса есть и у людей: наши волосы тоже поднимаются дыбом, когда мы напуганы. Однако, по обыкновению, мы не стали доверять природе и взяли все в свои руки – и теперь для преувеличения собственной значимости используем речь. Размышляя об истоках такого поведения, Дарвин констатировал: «Самому грубому дикарю знакомо понятие о славе, как видно из того, что они сохраняют трофеи своих подвигов, имеют привычку страшно хвастать, старательно украшают себя и заботятся о своей внешности».
В викторианской Англии хвастовство порицалось, и Дарвин был виртуозом по части скромности. Аналогичная ситуация наблюдается и во многих современных культурах, где дети учатся преодолевать «бахвальство» еще в раннем возрасте. И что же приходит взамен? Сдержанное, завуалированное хвастовство. Дарвин и сам его не чурался. В своей автобиографии он не без гордости отмечал, что его книги «были переведены на многие языки и выдержали по нескольку изданий в иностранных государствах. Мне приходилось слышать утверждение, будто успех какого-либо произведения за рубежом – лучший показатель его непреходящей ценности. Сомневаюсь, чтобы такое утверждение вообще можно было бы считать правильным. Но если судить с такой точки зрения, мое имя, вероятно, на несколько лет сохранит свою известность». Странно для ученого, не правда ли, сомневаться в ценности «показателя», но при этом тут же строить на его основе предположения?
Очевидно, что уровень наглости хвастуна напрямую зависит от того, какие способы саморекламы одобряет его социальная среда, и калибруется с учетом реакции окружающих. Однако, если вы не ощущаете даже слабой потребности рассказать о своих победах и умолчать о неудачах, вероятно, имеет место какое-то отклонение от нормы.
Часто ли самореклама опирается на обман? Тут я, конечно же, имею в виду не наглую, жирную ложь, прибегать к которой просто опасно. Она отнимает много времени и сил, потому что лжецу приходится запоминать, что и кому он наврал, и грозит серьезными последствиями, если будет раскрыта. Сэмюэль Батлер, викторианский эволюционист (тот самый, который заявил, что курица – это всего лишь средство, при помощи которого яйцо производит на свет другое яйцо), заметил, что «лучший лжец тот, кто способен растянуть минимальное количество лжи на максимально долгое время». Отлично сказано. Есть виды лжи настолько незначительной или неопровержимой, что в ней невозможно уличить, – так вот, именно они и процветают.
Вечные истории рыбаков про то, как у них «во-о-от такая сорвалась», как раз из этой серии. Первоначально они могут сознавать, что несколько искажают факты, но уже после трех-четырех пересказов, если никто не оспаривает их правоту, и сами начинают верить в то, что говорят. Когнитивные психологи доказали, что отдельные детали истории, даже если они ложные, при многократном повторении внедряются в первоначальную память. Естественно, хвастаясь сорвавшимся уловом, рыбаки перекладывают ответственность за неудачу на судьбу или иные непреодолимые обстоятельства – там, где объективная истина неуловима, открывается широкий простор для самовосхваления. Опыты доказали, что все люди склонны объяснять успехи своими заслугами, а неудачи – случайностью (волею судьбы, происками врагов, кознями дьявола). В играх на удачу мы списываем потери на невезение, а победы приписываем своему уму. И искренне верим этому.
Дарвин обожал триктрак, часто играл в него со своими детьми и, естественно, нередко выигрывал. Одна из его дочерей вспоминала: «Мы записывали дуплеты, выброшенные каждым игроком, и я была убеждена, что он бросал лучше меня». Это убеждение знакомо всем неудачливым игрокам. Оно помогает им сохранять веру в свою компетентность и, таким образом, убеждать в этом других. А еще оно обеспечивает стабильный источник дохода шулерам.
Самовозвеличивание всегда происходит за счет других. Сказать, что вы проиграли из-за невезения, – все равно что заявить, будто вашему противнику просто случайно повезло. И даже если не рассматривать игры и другие ситуации открытой конкуренции, то пройти вперед самому всегда означает отодвинуть кого-то, потому что статус – вещь относительная. Победа одного – это непременно проигрыш другого.
Вот почему борьба за статус – обычно довольно грязное дело. В небольшой группе (скажем, в деревне охотников-собирателей) человек напрямую заинтересован в том, чтобы опустить репутацию окружающих, особенно одного с ним пола и возраста. А как вы помните, лучший способ убедить других в чем-то (например, в пороках соседей) – это поверить самому. Поэтому для людей, как для представителей иерархического вида, наделенного речью, вполне естественно превозносить свои заслуги и принижать достижения окружающих. И действительно, лабораторные опыты социальных психологов подтвердили, что люди в игре не только приписывают успех себе, а вину за проигрыш перекладывают на случайность, но и в сходных ситуациях оценивают противников диаметрально противоположным образом: если вас судьба испытывает, то конкурентам она благоволит; если у вас любой выигрыш – это заслуженная победа, то у конкурентов любой проигрыш – закономерный разгром.
Нередко стремление принизить окружающих нивелируется или даже исчезает вовсе, если речь идет о семье и друзьях. Но когда на кону оказывается любовный партнер или профессиональное признание, оно расцветает пышным цветом. Главным критиком «Происхождения видов» Дарвина был Ричард Оуэн, выдающийся зоолог и палеонтолог, имевший собственные идеи насчет видовой изменчивости. После выхода его критической статьи Дарвин не преминул заметить: «В Лондоне все уверены, будто он обезумел от зависти, ведь в столице только и разговоров что о моей книге». Как тут понять, где самообман? Оуэн ли убедил сам себя и других, что работа конкурента хуже? Или Дарвин убедил сам себя и других, что человек, покушающийся на его статус, руководствуется эгоистичными мотивами? Вероятно, имело место и то, и другое.
Острая чувствительность, с которой люди реагируют на недостатки своих конкурентов, – одно из чудес природы. Требуются титанические усилия, чтобы сознательно сдержать это стремление, причем делать это придется регулярно. Некоторые могут, собрав волю в кулак, не отзываться о конкурентах как о никчемных людях и даже выдавать нечто шаблонно-викторианское о «достойном противнике». Однако обуздывать само стремление, непрерывное, неосознанное, всеобъемлющее, – задача, посильная, вероятно, лишь просветленному буддийскому монаху. Большинству смертных честная, непредвзятая оценка противника просто не по силам.
Если стремление нравиться настолько глубоко сидит в нашей природе, то откуда берутся скромники? Одна версия заключается в том, что скромность не наносит вреда, если статус человека и так очевиден, – даже пользу приносит: репутация скромника повышает эффект от умеренного хвастовства (как в случае с Дарвином). Другая версия гласит, что генетическая программа психического развития очень сложна и реализуется в мире, где господствует неопределенность (чего раньше не было), поэтому не стоит ожидать полного соответствия человеческого поведения генетическим интересам. Третья версия наиболее интересная: она предполагает, что социальная иерархия в ходе естественного отбора оказала парадоксальное влияние на человеческую психику, – видимо, раньше искреннее принятие низкого статуса давало определенные эволюционные преимущества.
Как вы помните, статус у кур необходим для того, чтобы не ввязываться в борьбу с конкурентами, которые заведомо сильнее, при этом гены, помогающие особи определить, с каким соседом стоит связываться, а с каким нет, процветают. Как именно особь принимает решение? Уж, конечно, у нее перед глазами не появляется бегущая строка «Борись» или «Не лезь»; скорее всего, информация передается через чувство: животное ощущает или не ощущает готовность к борьбе. Аутсайдеры, которые находятся в самом низу иерархии и получают тумаки ото всех, такой готовности не ощущают никогда. Можно называть это низкой самооценкой. Вероятно, она возникла как способ примириться с подчиненным статусом, если такое примирение отвечает генетическим интересам.
Собственно, именно поэтому люди и не скрывают низкую самооценку. В их генетических интересах не только принять низкий статус, но и демонстрировать его принятие, по крайней мере, в некоторых обстоятельствах, – им выгодно вести себя покорно, чтобы более сильные соплеменники не восприняли их ошибочно как угрозу и не атаковали.
Обманывать себя насчет низкой самооценки нет никакого смысла. И впрямь, если чувство предназначено ограждать человека от стремления к недостижимым целям, то, по идее, оно должно, хотя бы приблизительно, соответствовать действительности. Но так бывает не всегда. Коль скоро одна из целей низкой самооценки – засвидетельствовать людям с высоким статусом ваше почтение, то уровень самооценки должен напрямую зависеть от того, сколько этого почтения требуется: в присутствии очень яркого человека вы можете более глубоко ощущать свою никчемность в интеллектуальном плане, чем есть на самом деле. Антрополог Джон Хартунг в 1988 году предположил, что самообман для снижения самооценки существует, он назвал его «самообманом, направленным вниз», и привел такой пример: женщины иногда ложно подчиняются мужчинам. Если, скажем, семейный доход зависит от того, насколько высока профессиональная самооценка мужа, то женщина может неосознанно «укреплять уверенность мужа, демонстрируя более низкую компетенцию».
Чтобы понять, насколько глубоко в нашем сознании захоронена правда о самих себе, достаточно вспомнить один гениальный эксперимент. Оказывается, при звуках голоса у нас повышается электрическая активность кожи (ЭАК), причем если мы слышим собственный голос, записанный на пленку, то реакция протекает особенно бурно. Когда людей спрашивают, их ли это голос, они в среднем ошибаются чаще, чем их организм, и характер этих ошибок весьма показателен. Помещенные в ситуацию заведомой неудачи, когда самооценка падает, люди чаще отрекаются от собственного голоса, хотя, судя по их ЭАК, в глубине души они «знают» правду. После повышения самооценки они, напротив, начинают приписывать себе чужие голоса, хотя их ЭАК снова показывает, что правда им так или иначе известна. Комментируя данный эксперимент, Роберт Триверс написал: «Мы словно разрастаемся… при успехе и сжимаемся при неудаче, причем в значительной степени даже не осознаем этого».
Чувство неловкости и стыда имеет не меньший эволюционный смысл, чем стремление к превосходству. Вспомним хотя бы про «жгучий позор», о котором писал Дарвин, – он не дает нам повторять социальные промахи, чреватые снижением статуса. Как верно заметил эволюционный психолог Рэндольф Нессе, настроение способно эффективно фокусировать энергию. Независимо от положения в обществе, люди теряют интерес к жизни, становятся апатичными и мрачными, когда их социальные, сексуальные или профессиональные перспективы тускнеют, и преисполняются оптимизма и энергии, как только перспективы появляются. Мы словно экономим силы перед решающим матчем. Однако, если ничего не происходит, апатия переходит в легкую депрессию, что в некоторых случаях бывает даже на пользу, так как стимулирует действовать: сменить работу, распрощаться с неблагодарными друзьями, выйти из отношений, не приносящих удовлетворения.
Дарвин на своем опыте ощутил пользу стыда. В июле 1857 года, за два года до публикации «Происхождения видов», он признался своему другу Джозефу Гукеру: «Я проделал расчеты по изменчивости и т. п. Вчера говорил с Леббоком, он указал мне на грубейшую методическую ошибку, которую я допустил. Значит, две или три недели я работал впустую». Это повергло и без того неуверенного в себе Дарвина в отчаяние. «Я самая жалкая, бестолковая, глупая собака во всей Англии и готов плакать от досады из-за моей слепоты и самонадеянности», – написал он.
Столь эмоциональное переживание неудачи принесло Дарвину немалую пользу. Во-первых, снизилось его самомнение. Дарвин испытал социальное унижение, когда в очном поединке оппонент указал ему на грубую ошибку в сфере, где он считал себя экспертом. Бесспорно, падение самооценки – само по себе событие очень неприятное, но в долгосрочной перспективе оно, вероятно, сыграло ему на руку: Дарвин поумерил свои амбиции, благодаря чему крупные научные светила Англии не разглядели в нем потенциальную угрозу.
Во-вторых, Дарвин получил негативное подкрепление. Боль от пережитой неудачи защитила его от повторения совершенных ошибок и, вероятно, заставила впредь быть более осторожным.
В-третьих, Дарвину стало очевидно, что необходимо изменить курс. Если бы уныние переросло в депрессию, оно, возможно, заставило бы его более радикально пересмотреть свое поведение и направить энергию в совершенно новое русло. «Я готов разорвать рукопись и впасть в отчаяние», – написал он в тот же день Леббоку, благодаря его за поправки и извиняясь за ошибки. Насколько мы знаем, рукопись осталась цела, однако, если бы подобные неудачи повторились, Дарвин вполне мог бы забросить работу, что было бы оправданно с точки зрения сохранения социального статуса. Ведь, как говорится, не можешь – не берись.
Все три этих составляющих ни в коей мере не исключают друг друга. Естественному отбору несвойственна расточительность, он изобретательно использует ограниченный набор доступных химических соединений и вызываемых ими чувств. Вот почему делать категоричные заявления о роли серотонина (или любого другого нейромедиатора) и уныния (или любого другого настроения) весьма рискованно. Эволюционные психологи осознают это, и потому их не удивляет, когда оказывается, что у высокой или низкой самооценки, например, может быть несколько одинаково значимых функций. Это не противоречит действительности.
Но тогда возникает закономерный вопрос: а какая же самооценка является правдивой? Если в один месяц после серии профессиональных и социальных успехов у вас подскакивает уровень серотонина и вы чувствуете себя компетентным, симпатичным и привлекательным, а в следующем месяце, после неудач и закономерного снижения серотонина, ощущаете себя абсолютно никчемным, вы не можете быть правы оба раза. Когда вы ошибались? Какая роль у серотонина? Что это, сыворотка правды или дурманящий мозг наркотик?
Вероятно, ни то, ни другое. Крайности в восприятии себя означают определенную неспособность разглядеть важные факты. Правда всегда лежит где-то посередине.
Хотя, возможно, понятие «правда» вообще лучше оставить в стороне. «Хороший» вы человек или «никчемный» – вопрос, объективно ответить на который крайне сложно. И даже когда «правда» может быть четко определена, естественный отбор остается к этому факту безразличен. Безусловно, если правдивое отображение реальности будет способствовать распространению генов, то точность восприятия или коммуникации существенно повысится. Собственно, так и происходит на практике, когда, скажем, вы запоминаете, где хранится пища, и делитесь информацией с детьми или родственниками. Однако такое случается крайне редко: честность обычно не отвечает генетическим интересам, а естественный отбор сам по себе не «благоволит» ни честности, ни вранью. Они ему безразличны.
Реципрокный альтруизм вносит собственный вклад в самооценку и, следовательно, в самообман. Тогда как иерархическая структура заставляет нас стремиться к тому, чтобы выглядеть более умелыми, сильными, привлекательными и умными, нежели окружающие, реципрокный альтруизм делает акцент на честность и справедливость – те качества, которые позволяют нам казаться достойными членами общества, с которыми можно иметь дело. Они создают нам репутацию приличных и щедрых людей, а это всегда выгодно.
Эволюционную значимость моральной саморекламы подчеркивал, в частности, Ричард Александер. В своей книге «Биология моральных систем» он утверждал, что «современное общество наполнено мифами» о нашей добродетельности: «что ученые – скромные и увлеченные искатели правды, доктора посвящают свои жизни облегчению страданий, учителя отдают себя ученикам и все мы – законопослушные, добрые, бескорыстные существа, ставящие интересы общества превыше собственных».
Для повышения самооценки самообман необязателен, но часто так случается, что эти процессы протекают вместе. Подсознательные механизмы, заставляющие нас верить в собственную добродетельность, были экспериментально обнаружены еще до того, как теория реципрокного альтруизма объяснила их существование. В ходе ряда экспериментов испытуемых просили вести себя пожестче с неким человеком, которого они впервые видели и о котором ничего не знали: оскорблять его и наносить удары электротоком (на самом деле тока не было, но участники об этом не знали). Впоследствии, рассказывая о «жертве», они, как правило, пренебрежительно отзывались о ней, словно стараясь принизить ее и убедить себя, что она заслужила плохое обращение, хотя им прекрасно было известно, что никаких проступков она не совершала. Когда же испытуемым предлагали нанести «удар» и предупреждали, что «жертва» потом ответит им тем же, склонности принижать ее у них не было, словно в нашей психике заложено простое правило: если счеты будут сведены, то рационализировать насилие не требуется – справедливость восторжествует. Однако если вы обманываете или оскорбляете человека, который не делает вам ничего плохого, то приходится придумывать причины, почему он это заслужил. Вы будто готовитесь держать ответ и отстаивать свою репутацию хорошего человека, достойного доверия.
Репертуар наших моральных оправданий весьма обширен. Психологи выяснили, что если человек не хочет или не может оказать помощь ближнему, то он старается приуменьшить тяжесть положения («Это не нападение, а обычная ссора»), нивелировать собственную ответственность и умалить свою возможность помочь.
Проверить, действительно ли люди верят таким оправданиям, трудно. Однако известная серия экспериментов показала (правда, в совершенно ином контексте), насколько сознание может быть слепо к реальной мотивации и с какой легкостью оно оправдывает ее результаты.
Эксперименты проводились на пациентах с рассеченным мозолистым телом (перемычкой, соединяющей правое и левое полушария мозга). Предполагалось, что эта операция поможет облегчить состояние больных с тяжелыми формами эпилепсии. Ожидаемых результатов она не дала и на повседневное поведение больных особенно не повлияла, однако в ходе экспериментов выяснились удивительные вещи. Если слово «орех» предъявлялось правому полушарию (вспыхивало в левой половине поля зрения), то в сознание оно не попадало и в левое полушарие, отвечающее за речь и доминирующее над сознанием, не передавалось. Однако если испытуемому предлагали коробку с разными мелочами, то его левая рука (управляемая правым полушарием) автоматически вытаскивала оттуда орех. При этом пациент до последнего не понимал, что собиралась сделать его рука.
Если такого человека попросить объяснить свое поведение, то его левое полушарие перейдет от мнимого неведения к неосознанной нечестности. Например, если предъявить команду «иди» правому полушарию, а затем спросить человека, куда он идет, то его левое полушарие, не посвященное в реальную причину действия, быстро придумает, что идет он, скажем, за газировкой, причем человек будет искренне верить в то, что так оно и есть. Еще пример: правому полушарию женщины предъявили изображение обнаженного тела, она покраснела и смущенно засмеялась. Когда ее спросили, что смешного, она ответила, но вместо истинной причины назвала менее пикантную, чем на самом деле.
Майкл Газзанига, проводивший подобные эксперименты, заявил, что речь – просто «пресс-секретарь» других частей сознания. Она оправдывает и покрывает их поступки, стараясь убедить мир в том, что тот, кто их совершает, – это разумный, рациональный и честный человек. Вполне вероятно, что и все наше сознание – такой же «пресс-секретарь», который прочувствованно и убедительно озвучивает коммюнике, подсунутые ему подсознанием. Оно скрывает холодную и корыстную логику генов под невинным обличьем. Эволюционный антрополог Джером Баркоу утверждает: «Можно предположить, что сознание зародилось как механизм, ответственный за создание впечатления в глазах окружающих, а не механизм принятия решения, как утверждают житейские психологи».
Я бы лишь добавил, что само существование житейской психологии – возможно, тоже часть эволюционного процесса. Иными словами, ощущение, что мы «сознательно» контролируем наше поведение, – не просто иллюзия (что подтверждают многочисленные нейрологические эксперименты), это умышленная иллюзия, предназначенная естественным отбором для придания убедительности нашим словам и действиям. Веками, рассуждая о свободе воли, люди испытывали смутную, но непоколебимую уверенность в том, что она существует, и мы на сознательном уровне отвечаем за свое поведение. Рискну предположить, что эта значимая страница нашей интеллектуальной истории полностью продиктована естественным отбором и что один из основных наших философских постулатов, по сути, является адаптацией.
Под давлением реципрокного альтруизма мы не только убеждаем себя в собственной честности, но и практикуем теневую «социальную бухгалтерию». Реципрокный альтруизм вынуждает человека пристально следить за балансом обмена: кому и сколько он должен и кто должен ему. С генетической точки зрения контролировать обе стороны процесса с равным усердием просто глупо. Если вы получаете чуть больше, чем отдаете, то все прекрасно, однако обратная ситуация, даже когда убыток небольшой, грозит потерями.
То, что люди лучше помнят чужие долги, чем свои, – отнюдь не новость. В письме с «Бигля» Дарвин пересказал Кэролайн шутку о человеке, про которого «сам лорд Байрон написал, будто он так изменился после болезни, что его не узнали бы даже давнишние кредиторы». Дарвин и сам, несмотря на свою скромность, умудрился наделать долгов в университете и, как писал его биограф Джон Боулби, «чувствовал себя из-за этого весьма скверно и впоследствии, спустя годы, когда рассказывал о своей расточительности, старался приуменьшить размер долгов как минимум вдвое».
К интеллектуальным долгам Дарвин тоже относился не слишком внимательно. С научными трудами своего деда Эразма Дарвина он познакомился еще в ранней юности. И там не мог не натолкнуться на высказывание, которое предвосхищает идею полового отбора (одного из направлений естественного отбора, в ходе которого возросла агрессивность мужчин): «Главная причина соперничества между самцами заключается в том, что только самый сильный и наиболее активный из них будет способен расплодить свой вид, что, несомненно, приведет к его улучшению». Однако в списке интеллектуальных предшественников к третьему изданию «Происхождения видов» Дарвин упоминает своего деда лишь как предвестника ламаркианских заблуждений и в автобиографии отзывается о его «Зоономии» весьма пренебрежительно, хотя эта книга, судя по приведенной выше цитате, могла заронить в его голову будущие идеи не только эволюционизма, но и естественного отбора. Готов спорить, что лишь бдительная совесть Дарвина не позволила ему вовсе умолчать про деда.
Впрочем, нельзя сказать, что Дарвин был неаккуратен в указании источников. Скорее, он был избирателен. Как отметил Боулби, «Дарвин охотно выражал благодарность тем, чьи эмпирические наблюдения он находил полезными, и лишь вскользь упоминал тех, чьи идеи оказали на него значительное влияние». Удобная схема, не правда ли, расточать благодарности второстепенным исследователям, умаляя роль немногих предшественников, которые могли бы посоперничать с ним за корону первооткрывателя. Дарвин предпочел «задолжать» молодым, начинающим ученым, даже рискуя оскорбить заслуженных и уже ушедших. В целом неплохая тактика для достижения высокого статуса. Естественно, правило «не благодари тех, кто предвосхитил твою теорию» не прописано у нас в генах, однако туда вполне может быть встроена тенденция воздерживаться от действий, повышающих статус конкурентов.
Теневая бухгалтерия наблюдается на всех уровнях социального взаимодействия. Войны, как известно, сопровождаются глубоким чувством обиды с обеих сторон и твердой верой в виновность противника. Ближайшие соседи, даже добрые друзья могут копить друг на друга досаду. Конечно, в некоторых слоях современного общества, где господствует атмосфера тотальной сердечности и благодушия, указанная тенденция может меркнуть, однако на протяжении всей истории и предыстории человечества реципрокный альтруизм вносил напряженность в повседневную жизнь и провоцировал явные или скрытые претензии. В своей книге «Сексуальная жизнь дикарей Северо-Западной Меланезии» Бронислав Малиновский отмечал, что для аборигенов Тробрианских островов в высшей степени характерна «дотошная погруженность в маленькие подарки и ответные подарки», при этом «они склонны хвастаться теми подарками, которые делают сами и которыми они полностью удовлетворены, и в то же время подвергают сомнению ценность того, что получают, и даже ссорятся из-за этого».
Существовала ли на Земле когда-нибудь культура, в которой люди регулярно не возмущались бы ценами, зарплатой, территориальной политикой, плохим воспитанием чужих детей и так далее? Подобные споры, хоть и незначительные, как правило, имеют реальные последствия. Конечно, вопросы жизни и смерти сами по себе они не решают, но на материальное благополучие оказывают влияние, а в ходе человеческой эволюции порой даже незначительная разница в материальных благах являлась решающей: определяла, выживет индивид или нет, сумеет привлечь партнера или останется одиноким, вырастит троих потомков или только одного. Так что не исключено, что теневая бухгалтерия у нас в генах. Она отмечается во всех культурах и на интуитивном уровне кажется вполне естественным продолжением реципрокного альтруизма.
Правда, если полагаться не только на интуицию, но и на факты, то все становится гораздо сложнее. В известном экспериментальном турнире математика Роберта Аксельрода одержала победу программа «Око за око», которая не пыталась перехитрить оппонента, а лишь повторяла решение, принятое им на предыдущем ходу, то есть просто выравнивала баланс. Получается, особи, которые стремятся обманом получить больше, чем отдают, должны постепенно вымереть. Но если эволюция так наказывает жадин, тогда почему люди все равно подсознательно стремятся отдавать чуть меньше, чем получают?
Для начала нужно уяснить, что получать больше, чем отдавать, – это не вполне «обман». В компьютерной модели Аксельрода эти вещи стали синонимами, так как там действует бинарная логика, в рамках которой выбор жестко ограничен двумя вариантами: либо вы сотрудничаете, либо нет, либо играете честно, либо обманываете. В реальной жизни альтернатив больше. К тому же выгоды от взаимоотношений с ненулевой суммой часто настолько велики, что слегка неравный обмен может иметь смысл для обеих сторон. Если вы оказали другу сорок девять услуг, а в ответ получили пятьдесят одну, дружба между вами все равно может сохраниться, ведь, по сути, вы не «обманывали» его – да, получили чуть больше, но не настолько, чтобы он предпочел разорвать отношения.
Так что чисто теоретически можно вести себя чуть прижимистее, чем «Око за око», главное – не обманывать, чтобы не нарваться на месть. Это умеренное скупердяйство вполне могло закрепиться естественным отбором и принять форму острого чувства социальной справедливости, слегка скорректированного в свою пользу (то есть той самой теневой бухгалтерии).
Почему так важно, чтобы эта предвзятость была неосознанной? Подсказку можно найти в книге экономиста Томаса Шеллинга «Стратегия конфликта». В главе «Эссе о торге», которая напрямую не связана с вопросами эволюции, но вполне может быть приложена к ним, Шеллинг отметил парадокс, состоящий в том, что «от степени, в которой сторона связывает себя, может зависеть степень, в которой она ограничивает своего противника».
Классический пример – когда два автомобиля движутся навстречу друг другу. Водитель, который первым свернет, проиграет, так как прослывет трусом среди товарищей. Однако если не свернет ни один, то проиграют оба, причем по-крупному. Как тут быть? Шеллинг советует оторвать руль и выкинуть его в окно, чтобы другой водитель понял вашу решимость и сворачивал сам.
Тот же принцип действует и в более обыденных ситуациях, например при покупке автомобиля. Существует диапазон цен, в пределах которого сделка имеет смысл и для покупателя, и для продавца. Однако покупателю выгоден нижний предел, а продавцу – верхний. Путь к успеху, утверждает Шеллинг, такой же, как в игре «кто первым свернет»: надо первым убедить оппонента в своей твердости. Если продавец поверит, что вы уходите, он сдастся. Однако, если он нанесет превентивный удар и безапелляционно заявит: «Дешевле, чем за Х, я машину не отдам», тогда победа окажется у него. Сущность такой тактики, по мнению Шеллинга, «коренится в некотором добровольном, но необратимом жертвовании свободой выбора», причем побеждает тот, кто первым решится сжечь за собой мосты.
Насчет «добровольности» я бы поспорил. Внутренняя логика вполне может быть исключена из сознания, чтобы жертва казалась истинно «необратимой». Ладно, для торговцев подержанными автомобилями сделаем исключение – они не хуже специалистов по теории игр следят за динамикой торга – собственно, как и опытные покупатели. Однако в повседневной жизни, когда мы вступаем в торг из-за помятой машины, низкой зарплаты или спорной территории, мы искренне веруем в свою правоту, что облегчает нанесение превентивных ударов, рекомендованных Шеллингом. Интуитивная непреклонность наиболее убедительна.
Тем не менее загадки остаются. Чрезмерная непреклонность может быть пагубна. По мере распространения в популяции генов, отвечающих за склонность к «теневой бухгалтерии», их носители все чаще будут сталкиваться между собой. Если ни один из участников торга не пойдет на уступки, то сделка просто не состоится. К тому же в реальной жизни не всегда получается сразу определить эффективную степень непреклонности, потому что трудно предвидеть, какие условия другая сторона примет. Покупатель не знает, за сколько автомобиль достался продавцу и какую цену предлагают за него другие желающие. В менее структурированных ситуациях, например при обмене любезностями, эти расчеты становятся еще туманнее, потому что объект торга не поддается количественному измерению. В ходе эволюции мы преимущественно и сталкивались с такими ситуациями, когда трудно оценить диапазон условий, приемлемых для другой стороны. Однако так или иначе оценивать их приходилось, ибо если настаивать на условиях, выходящих за пределы этого диапазона, то заключить сделку невозможно.
Идеальная стратегия в таких условиях – это, возможно, псевдонепреклонность, или гибкая твердость. Вы начинаете диалог с решительного заявления о своих притязаниях, однако, если оппонент приводит веские доказательства своей твердости, вы отступаете до определенного предела. Какие доказательства можно считать вескими? Те, которые подкреплены фактами. Если оппонент может объяснить причины своей твердости и те звучат правдиво и искренне, то некоторые уступки будут вполне уместными. Если он справедливо напоминает о том, как много сделал для вас в прошлом, то и тут следует уступить. Естественно, если у вас есть контрдоказательства, то их следует с неменьшей убежденностью предъявить. И так далее.
Собственно, такова динамика спора (и значение слова «спор»). Люди спорят именно так, хотя обычно даже не отдают себе отчета в том, что они делают и почему. Они настолько погружены в собственные доказательства, что им время от времени просто необходимо напоминать о существовании противоположной точки зрения. В своей автобиографии Дарвин упоминает о «золотом правиле»: «Каждый раз, как мне приходилось сталкиваться с каким-либо опубликованным фактом, новым наблюдением или мыслью, которые противоречили моим общим выводам, я обязательно и не откладывая делал краткую запись о них, ибо, как я убедился на опыте, такого рода факты и мысли обычно ускользают из памяти гораздо скорее, чем благоприятные».
Причина, по которой люди с такой легкостью вступают в спор, по-видимому, заключается в том, что к моменту начала спора основная работа уже проделана. Роберт Триверс изучал регулярные споры, так называемые пересмотры контракта, которые часто возникают в близких отношениях, таких как дружба или брак. Он отметил, что «может показаться, будто спор разразился спонтанно, так сказать, без прелюдий, но по мере того, как он разворачивается, становится очевидно, что вся аргументация уже была подготовлена и ожидала лишь вспышки гнева, чтобы явить себя».
Дело тут в том, что человеческий мозг настроен на победу в спорах – на то, чтобы убедить в правоте своего владельца всех окружающих, и самого владельца в том числе. Мозг подобен хорошему адвокату: если он берется защищать какие-либо интересы, то старается убедить весь мир в их нравственной и логической ценности, независимо от того, есть она или нет. Как и адвокат, человеческий мозг жаждет победы, а не истины, и полагается скорее на навык, а не на добродетель.
Социологические эксперименты, подтверждающие точку зрения Триверса, проводились задолго до того, как он написал об эгоистичном использовании самообмана. В ходе одного из них людям с твердыми социальными убеждениями были предъявлены четыре аргумента: два «за» и два «против» (и там, и там один весьма правдоподобный, другой неправдоподобный до нелепости). Оказалось, что люди чаще запоминали правдоподобные аргументы «за» и неправдоподобные аргументы «против» – то, что подтверждает правильность их убеждений и глупость альтернативы.
Можно предположить, что, будучи рациональными существами, мы в конечном счете должны бы усомниться и задаться вопросом, почему всегда, в любом споре – о льготах, деньгах, манерах, чем угодно – мы всегда оказываемся правыми? Но нет, ничего подобного. Снова и снова, споря за место в очереди, за должность, которую никак не получим, или за компенсацию в аварии, мы поражаемся слепоте людей, которые осмеливаются предположить, что наше возмущение не оправданно.
В психологической литературе, предшествующей современному дарвиновскому взгляду на обман и поддерживающей его, выделяется одно емкое понятие – бенэффектанс. Оно было предложено в 1980 году психологом Энтони Гринвальдом для описания склонности людей толковать события в более выгодном для себя свете, ставить себе в заслугу успешные результаты, отрицая свою ответственность за неудачи. В этом стремлении четко прослеживается давление как реципрокного альтруизма, так и социальной иерархии.
Был проведен такой эксперимент: группе людей предлагали командное задание, а затем спрашивали каждого участника, какую роль в общем деле он сыграл. Если человеку предварительно сообщали, что задание было выполнено успешно, то он, как правило, преувеличивал свою роль. Если говорили, что команда потерпела неудачу, то приуменьшал. Такое поведение (присвоение славы и разделение вины) абсолютно оправданно с точки зрения эволюции: помогая другим членам команды, человек хочет казаться отзывчивым, чтобы потом получить благодарность, и в то же время он хочет казаться эффективным, чтобы заслужить высокий статус.
Одна из главных побед сторонников Дарвина случилась в 1860 году, когда Томас Гексли, получивший прозвище «бульдог Дарвина», победил епископа Сэмюэля Уилберфорса в дебатах по «Происхождению видов». Уилберфорс саркастически поинтересовался у Гексли, по какой линии тот произошел от обезьяны, и он парировал, что предпочел бы иметь предком «ничтожную обезьяну», чем человека, «богато одаренного природой и обладающего большим влиянием, но при этом использующего свои способности и влияние с единственной целью: превратить серьезную научную дискуссию в балаган». По крайней мере, именно так Гексли пересказал историю Дарвину, и именно в таком виде она попала в анналы истории.
Однако близкий друг Дарвина Джозеф Гукер, также присутствовавший на диспуте, вспоминал произошедшее по-другому. Он написал Дарвину, что Гексли «не мог ни достаточно возвысить голос, ни завладеть вниманием аудитории; он не оспаривал слабые аргументы епископа Уилберфорса и не излагал собственные так, чтобы заручиться поддержкой аудитории». Далее Гукер сообщил, что, к счастью, он сам не растерялся и сразил Уилберфорса («Я разделал его под гром аплодисментов»), вышел и показал всем, что «он не читал вашу книгу» и «совершенно не разбирается» в биологии. Раздавленный Уилберфорс «не нашел ни одного слова в ответ; и собрание было распущено после четырех часов сражения, оставив вас победителем». После дебатов, по уверению Гукера, его «поздравили и подарили самую черную мантию и самый белый шарф в Оксфорде». Между тем Гексли уверял, что это он, а не Гукер, был «самым популярным человеком в Оксфорде в течение двадцати четырех часов после сражения». Эти двое рассказывали совершенно разные истории, но преследовали одну цель – заслужить одобрение Дарвина и вызвать его признательность.
Еще один яркий пример пересечения реципрокного альтруизма и иерархической структуры – наша готовность отказаться от стремления выкачать из другого побольше вложений, если этот другой обладает высоким статусом. К примеру, имея знаменитого друга, мы с радостью принимаем от него даже скромные подарки, прощаем ему небольшие обиды и прикладываем усилия, чтобы не подвести его. С одной стороны, вроде бы все справедливо: мы усмиряем свой эгоцентризм и выравниваем баланс. Но дело в том, что при подобном раскладе люди, превосходящие нас по статусу, ценят нас еще меньше, так как своим смирением мы как бы обесцениваем свои вклады. Однако даже подобная несправедливость обычно не заставляет нас рвать эти отношения, так как возможные выгоды перевешивают издержки. В трудную минуту высокостатусный друг может выручить нас, даже не прикладывая для этого особых усилий: альфа-самец у обезьян может защитить союзника, просто посмотрев искоса на потенциального обидчика; высокопоставленному покровителю достаточно сделать один телефонный звонок, чтобы открыть любые двери для своего протеже.
При таком подходе социальная иерархия и реципрокный альтруизм не просто пересекаются, они сливаются. Статус становится одним из ресурсов, которыми человек оперирует при ведении торгов, или, если точнее, ресурсом, который увеличивает ценность всех прочих ресурсов. Обладая им, человек может оказывать большие услуги при минимуме усилий.
Статус и сам может являться такой услугой. Когда мы обращаемся к друзьям за помощью, мы часто просим их не только употребить свой статус, но и поднять наш статус по ходу дела. Шимпанзе Арнема активно пользуются простой схемой: шимпанзе А помогает шимпанзе B отразить атаку претендента и поддерживает тем самым его статус, позднее шимпанзе B отплачивает помощнику своим покровительством. У людей такая поддержка также существует, но она менее очевидна и, кроме баров, подростковых тусовок и других мест, перенасыщенных тестостероном, осуществляется скорее при помощи слов, чем мускулов. Причем правдивость этих слов особого значения не имеет. Человек обращается к друзьям не для того, чтобы услышать от них правду, а для того, чтобы услышать то, чего ему хочется.
Вопрос о том, укоренена ли в подсознании эта предвзятость по отношению к друзьям, пока еще не изучен. Ответить на него исключительно положительно нельзя, ведь тогда непонятно, как интерпретировать факты предательства. Но и отрицать сложно, ведь глубокая взаимная предвзятость нередко является признаком самой крепкой и долгой дружбы: взгляд настоящих друзей друг на друга объективным не назовешь. Как бы то ни было, дружба связывает отдельные узлы эгоистичной нечестности в сети коллективной нечестности. Себялюбие порождает общество взаимного восхищения.
Вражда разделяет общество на два лагеря, питающих взаимное отвращение. Если у вашего настоящего друга есть настоящий враг, вам придется также признать его врагом – именно так и осуществляется поддержка статуса. А этот враг вместе со своими друзьями будет ненавидеть не только вашего друга, но и вас. Это не жесткая модель, но четкая тенденция. Все мы интуитивно чувствуем, что не стоит поддерживать тесную дружбу с двумя открытыми врагами.
Вражда, кстати, также является темным порождением социальной иерархии и реципрокного альтруизма. Она вырастает из конкуренции, взаимного, несовместимого стремления к статусу и демонстрирует изнанку реципрокного альтруизма (по меткому замечанию Триверса, взаимный альтруист помнит всех, кто воспользовался его поддержкой, а сам ничем не отплатил, и впредь воздерживается помогать этим людям или активно им мстит).
У людей вражда, в отличие от шимпанзе, может ограничиваться словесными перепалками, не переходя в драку. Что обычно делает человек, когда кто-то идет с ним на конфликт, или поддерживает его врагов, или отказывается поддержать его в ответ? Говорит про обидчика гадости. А чтобы сделать это максимально убедительно, сам старается поверить в то, что обидчик невежественный, глупый или, еще лучше, плохой, нравственно неполноценный, опасный для общества человек. В книге «Выражение эмоций у человека и животных» Дарвин уловил морально нагруженную природу вражды: «Немногие, однако, могут долго думать о ненавистном человеке без того, чтобы не чувствовать и не проявлять в той или иной форме негодования или ярости».
Сам Дарвин, естественно, в драки не лез, но уколоть словом мог. Во время учебы в Кембридже он познакомился с энтомологом Леонардом Дженинсом, который, как и сам Дарвин, коллекционировал жуков. Несмотря на естественную конкуренцию, эти двое вполне могли стать друзьями и союзниками. Дарвин сделал первый шаг к сближению и подарил Дженинсу «достаточно много насекомых», что тот «весьма оценил». Когда же Дарвин попросил у нового знакомого жука-могильщика, тот отказал, «хотя у него было семь или восемь экземпляров». Пересказывая эту историю своему кузену, Дарвин упомянул не только эгоизм Дженинса, но и его «слабые умственные способности». Тем не менее через восемнадцать месяцев он уже отзывался о Дженинсе как о «превосходном натуралисте». Вероятно, не в последнюю очередь потому, что тот подарил ему «великолепный экземпляр семейства двукрылых».
Когда в результате поддержки друзей вражда перерастает из индивидуальной в коллективную, самообман растет и вероятность насилия повышается. Вот в качестве примера фраза из «Нью-Йорк таймс»: «За неделю обе стороны сочинили очень эмоциональные истории, объясняющие их позицию, – этакие субъективные оправдания, излагаемые с горячечной убежденностью, но не выдерживающие внимательной проверки». Она взята из статьи о том, как израильские солдаты расстреляли палестинских мирных жителей. Каждая сторона утверждала, что конфликт развязал противник. Эта фраза, на мой взгляд, точно описывает любые столкновения, независимо от их давности и масштаба, и рассказывает огромную часть истории человечества.
Психические механизмы, провоцирующие современные войны – патриотический пыл, массовая уверенность в своей правоте, заразительная ярость, – обнаруживаются эволюционистами в разных эпохах и обществах. Крупномасштабные акты агрессии, к сожалению, не редкость для нашего вида. Они давали эволюционные преимущества победителям, которые получали возможность свободно насиловать и похищать женщин противника. Не исключено, что психология войны сформировалась под воздействием постоянных конфликтов, однако, на мой взгляд, их роль второстепенна. Чувства вражды, обиды, справедливого негодования, как индивидуальные, так и коллективные, вероятно, имеют глубочайшие корни в древнейших конфликтах между группами людей и приматов, и в особенности в конфликтах между коалициями мужчин, борющихся за статус.
Склонность друзей не любить врагов друг друга часто остается невостребованной, потому что одним из самых сильных стимулов к началу и поддержанию дружбы является наличие общего врага (замечено, что в «Дилемме заключенного» двое игроков действуют более сплоченно в присутствии человека, к которому оба испытывают неприязнь).
В современном обществе эта стратегическая выгода дружбы размывается. Люди предпочитают сближаться не перед лицом общих врагов, а на почве общих интересов, таких как хобби, спорт, музыка, кинематограф. Однако вероятно, что тяга к особям со схожими интересами возникла в контексте, когда общие интересы были более насущными и определяли, скажем, кто возглавит племя или как будет разделено мясо. Иными словами, тяга могла развиться как способ цементирования плодотворных тактических союзов и лишь позднее распространилась на кино и музыку. Это объясняет абсурдную серьезность споров по поводу, казалось бы, несущественных вопросов. Иначе с чего бы вдруг на приятном званом обеде может воцариться натянутая атмосфера при обсуждении фильмов Джона Хьюстона?
Более того, часто оказывается, что за «несущественными вопросами» стоят реальные ставки. Возьмем для примера двух социологов, тяготеющих к эволюционизму. На первый взгляд их связывают чисто интеллектуальные интересы – исследование эволюционных основ человеческого поведения. Однако при ближайшем рассмотрении становится очевидно, что они разделяют еще и общий тактический интерес: им обоим надоело терпеть безразличие или нападки научной элиты, надоело бороться с догмами культурного детерминизма, господствующего на многих факультетах антропологии и социологии. Они оба хотят издаваться в крупных, уважаемых журналах, преподавать в лучших университетах. Они хотят власти и высокого положения в обществе, а для этого им надо свергнуть господствующий режим.
Правда, даже если они достигнут своей цели (свергнут режим, станут знамениты, будут публиковаться огромными тиражами), особых эволюционных преимуществ они не получат. Они вряд ли станут конвертировать новообретенный высокий статус в секс, а если и станут, то, скорее всего, будут пользоваться контрацепцией. Однако на протяжении всей нашей эволюции, за исключением нескольких последних столетий, статус конвертировался в эволюционную валюту более эффективно. Сей факт, несомненно, оказал глубочайшее влияние на структуру интеллектуального дискурса, особенно среди мужчин.
В следующей главе мы его рассмотрим подробнее на примере интеллектуального дискурса, сделавшего Дарвина знаменитым. А пока просто отметим восторг Дарвина, когда в 1846 году он обнаружил общие научные интересы с Джозефом Гукером, который, спустя десятилетие с небольшим, стал его союзником в научном сражении и сделал многое для повышения его социального статуса. «Какая чудесная вещь, общность вкусов, – писал Дарвин Гукеру, – мне кажется, будто я знаю вас уже полвека».