Книга: Моральное животное
Назад: Глава 9. Друзья
Дальше: Часть третья. Социальное противостояние

Глава 10

Совесть

Таким образом, развивается мало-помалу то чрезвычайно сложное чувство, которое имеет первым источником общественные инстинкты, руководится в значительной степени одобрением себе подобных, управляется рассудком, личной выгодой, а в позднейшие времена – глубоким религиозным чувством, подкрепляется образованием и привычкой и в общей сложности составляет наше нравственное чувство или совесть.

«Происхождение человека» (1871)


Некоторые считают Дарвина человеком чересчур порядочным и добрым. Достаточно вспомнить оценку одного из его биографов, психиатра Джона Боулби. Боулби находил совесть Дарвина «сверхактивной» и «подавляющей». Восхищаясь его «строгими моральными принципами», Боулби тем не менее полагал, что «эти качества были, к сожалению, развиты преждевременно и в чрезмерной степени», что делало Чарлза особенно «склонным к самопорицанию», а также «к периодам хронической тревоги и эпизодам довольно тяжелой депрессии».

Самопорицание действительно было второй натурой Дарвина. В детстве он «думал, что люди восхищались мной, в одном случае за настойчивость, а в другом – за смелость (я залез на невысокое дерево)», и в то же время испытывал «чувство никчемности и презрения к самому себе». Во взрослом возрасте склонность к постоянной самокритике превратилась в своего рода тик, рефлексивное смирение; существенная доля обширной корреспонденции Дарвина состоит из извинений. «Как безобразно неаккуратно это письмо», – написал он в подростковом возрасте. «Мне кажется, что я пишу отборную чушь», – заметил он на третьем десятке. «Я составил неоправданно длинное и унылое письмо, так что прощайте», – заключил он, приближаясь к сорока годам. И так далее.

Ночью сомнения охватывали Дарвина с новой силой. В это время, утверждал Фрэнсис Дарвин, «отца преследовали мысли о том, что озадачивало или беспокоило его днем». Он мог подолгу лежать без сна, обдумывая беседу с соседом, и волноваться, что чем-то нечаянно обидел его. Он мог подолгу лежать без сна, думая о письмах, на которые до сих пор не ответил. «Обычно он говорил, что если он не ответит на них, то впоследствии это будет на его совести», – вспоминал Фрэнсис.

Нравственные чувства Дарвина выходили далеко за рамки социальных обязательств. Хотя после плавания «Бигля» прошло много лет, его по-прежнему мучили воспоминания о рабах в Бразилии. (На борту «Бигля» он умудрился настроить против себя даже капитана, высмеяв его аргументы в защиту рабства.) Даже страдания животных Дарвин находил невыносимыми. Согласно Фрэнсису, однажды отец вернулся с прогулки «бледный и обессиленный: он увидел, как хозяин издевается над лошадью, и не преминул выразить бурные протесты по этому поводу». Все это подтверждает мнение Боулби: совесть Дарвина была очень болезненной штукой.

Конечно, естественный отбор никогда не обещал нам райских кущ. Он «не хочет», чтобы мы были счастливы. Он «хочет», чтобы мы были генетически плодовиты. И Дарвин реализовал это «желание» весьма неплохо. У него родилось десять детей, из них семеро выжили и стали взрослыми. Таким образом, если наша задача – выявить особенности, которые естественный отбор заложил в совесть, нет никаких причин не использовать совесть Дарвина в качестве экспоната A: примера устойчивой, адекватной адаптации. Если совесть побуждала Дарвина делать вещи, приумножающие его генетическое наследие, то она, вероятно, работала именно так, как было задумано, хотя временами и причиняла внутреннюю боль.

Счастье – это здорово. У человека есть все основания стремиться к нему. У психиатра есть все основания вселять его в своих пациентов и нет никаких оснований формировать людей, которых «жаждет» естественный отбор. Однако чтобы делать людей счастливыми, врачам прежде всего необходимо понять, что именно естественный отбор «хочет» и как он «пытается» этого добиться. Какие психические устройства управляют нашей жизнью? Как их можно отключить и можно ли вообще? И какой ценой – для нас самих и окружающих?

Понимание того, что есть патология с точки зрения естественного отбора, поможет нам лучше понять вещи, которые патологичны с точки зрения человека. Один из способов приблизиться к этому пониманию – попытаться выяснить, когда совесть Дарвина работала правильно, а когда – нет.

Бесстыдный ход

Одна поразительная особенность поощрений и наказаний, раздаваемых совестью, заключается в том, что они лишены чувственной составляющей. Голод вызывает мучения, а секс – блаженство. Совесть не делает ни того, ни другого. Она заставляет нас чувствовать, что мы сделали что-то плохое или, наоборот, хорошее. Мы либо виноваты, либо не виноваты. Просто удивительно, как такой аморальный и абсолютно прагматичный процесс, как естественный отбор, мог создать психический орган, который вызывает у нас ощущение прикосновения к высшим истинам. Воистину, бесстыдный ход!

Но эффективный. Эффективный повсюду. Родственный отбор постарался, чтобы люди во всем мире испытывали чувство вины, если, скажем, причинили вред брату или сестре, дочери или сыну, даже племяннице или племяннику. Реципрокный альтруизм, в свою очередь, вывел чувство долга за пределы круга родственников. Существует ли на Земле хоть одна культура, в которой равнодушие к другу не вызывает чувства вины? Заяви какой-нибудь антрополог, что он нашел такую, все мы скептически отнесемся к его сообщению.

Взаимный альтруизм мог оставить более диффузный отпечаток и на совести. Несколько десятилетий назад психолог Лоуренс Кольберг предложил модель нравственного развития человека, начиная от детской концепции «плохого» (за что ребенка наказывают родители) и заканчивая беспристрастной оценкой абстрактных законов. Верхние ступени лестницы Кольберга, занятые этическими философами (и предположительно самим Кольбергом), далеки от видотипичных. Однако первые три стадии представляются стандартными в самых разных культурах. Третья стадия включает желание прослыть «милым» и «добрым» – иными словами, надежным реципрокным альтруистом, человеком, с которым выгодно иметь дело. Этот импульс помогает придать сопутствующим моральным кодексам их огромную силу; все мы не только жаждем поступать хорошо – мы жаждем, чтобы наши хорошие поступки видели окружающие.

За пределами этих разновидностей базовых и явно универсальных измерений нравственного чувства содержание совести варьирует. Конкретные нормы, подкрепленные коллективной похвалой или осуждением, отличаются от культуры к культуре (еще одно напоминание о вариабельности, которую допускает природа человека). В рамках одной культуры строгость повиновения этим нормам носит индивидуальный характер. Некоторые люди, включая Дарвина, обладают излишне чуткой совестью и лежат по ночам с открытыми глазами, размышляя над своими преступлениями. Другим это несвойственно.

Но вернемся к Дарвину. Некоторые аспекты его необычайно строгих моральных принципов предположительно связаны с отдельными генами. Поведенческие генетики говорят, что наследуемость кластера признаков, которые они называют «совестливостью», составляет приблизительно 0,30–0,40. Это означает, что примерно треть различий между людьми (по крайней мере, в типичной для конца XX века социальной среде) можно объяснить различиями в генах. Остаются две трети, которые обычно приписывают окружающей среде. В значительной степени совесть представляется примером генетически заданных регуляторов человеческой природы с широким диапазоном средовых настроек. Все люди на свете способны испытывать чувство вины. Но не все испытывают его так же остро и по таким же мелочам, как Дарвин. Иногда мы сочувствуем чужим страданиям, а иногда полагаем, что страдание оправданно, что возмездие заслуженно. Сам факт, что в Бразилии рабов наказывали крайне жестоко, означает, что не каждый разделяет мнение Дарвина о том, когда уместна эмпатия, а когда – возмездие.

Ключевые вопросы таковы: почему естественный отбор дал нам достаточно гибкую совесть, а не стал фиксировать ее содержание врожденно? Каким образом он организовал ее формирование? Почему и каким образом регуляторы морали поддаются настройке?

Рассмотрим вопрос «каким образом». Дарвин полагал, что его нравственные принципы начали формироваться очень рано, под воздействием родственников. «В похвалу себе могу сказать, что я был гуманным мальчиком, – пишет он в своей «Автобиографии», – но этим я целиком обязан наставлению и примеру моих сестер, ибо я сомневаюсь в том, является ли гуманность природным, врожденным качеством». Его планы собрать коллекцию насекомых рухнули, когда он, «посоветовавшись с сестрой, пришел к заключению, что нехорошо убивать насекомых только для того, чтобы составить коллекцию их».

Кэролайн – главный моралист в семье – была старше своего знаменитого брата на девять лет и после смерти матери в 1817 году взяла ее роль на себя; в то время Чарлзу сравнялось восемь. «Кэролайн была в высшей степени добра, способна и усердна, – вспоминает Дарвин, – но она проявляла слишком большое усердие в стремлении исправить меня, ибо, несмотря на то что прошло так много лет, я и сейчас отчетливо помню, как, входя в комнату, где она находилась, я говорил себе: “А за что она сейчас начнет порицать меня?”».

Отец Дарвина – крупный, импозантный мужчина – тоже был силой, с которой приходилось считаться. Его строгость породила множество теорий о психодинамике между отцом и сыном, причем большинство из них оказались весьма нелестными для первого. Один биограф Дарвина приводит следующую обобщенную характеристику Роберта Дарвина: «Домашний тиран, источник вечного невроза и чувства бессилия у своего сына».

Роль семьи в нравственном развитии человека, которую подчеркивал Дарвин, подтверждает наука о поведении. Родители и другие авторитетные фигуры, включая старших родственников, служат ролевыми моделями и наставниками, придавая совести нужную форму похвалой и порицанием. По сути, именно так Фрейд описывал формирование супер-эго, которое включает и совесть. Похоже, он не ошибся. Что же касается сверстников ребенка, то и они обеспечивают положительную и отрицательную обратную связь, поощряя конформность нормам игровой площадки.

То, что моральное развитие главным образом направляют именно родственники, совершенно логично. В силу множества общих генов у родственников есть веские основания давать полезные советы. По той же самой причине у ребенка есть веские основания им следовать. Как отмечает Роберт Триверс, определенная доля скепсиса со стороны ребенка абсолютно нормальна – многие дети, например, недоверчиво относятся к родительским увещеваниям делиться с братьями и сестрами поровну. Тем не менее в других сферах – сфере взаимоотношений с друзьями и незнакомцами – основания для родительского манипулирования уменьшаются, а основания для детского повиновения увеличиваются. В любом случае ясно одно: голос близких родственников будет особенно звучен. Устав от педантичных ворчаний сестры Кэролайн, Дарвин «упрямо решил отнестись с полным безразличием ко всему, что бы она ни сказала». Преуспел ли он в этом – другой вопрос. В письмах, которые Дарвин регулярно отправлял Кэролайн из колледжа, он просит прощения за стиль изложения, изо всех сил старается убедить ее в своем религиозном пиетете и вообще проявляет постоянное беспокойство о том, что она могла бы подумать или сказать.

Не меньшее влияние на Дарвина оказал и его отец. Юный Чарлз боготворил Роберта Дарвина и на всю жизнь запомнил его мудрый совет и самый жестокий упрек: «Ты ни о чем не думаешь, кроме охоты, собак и ловли крыс; ты опозоришь себя и всю нашу семью!». Чарлз искренне жаждал одобрения отца и делал все, чтобы его заслужить. «Полагаю, когда я был молод, отец был несколько несправедлив ко мне, – писал он. – Позже, однако, мне было приятно думать, что я стал его главным фаворитом». Когда Дарвин поделился своими мыслями с одной из дочерей, она обратила внимание на «выражение счастливой мечтательности, сопровождавшее эти слова», а также «глубокое чувство покоя и благодарности, вызванное одним этим воспоминанием». Огромное количество людей, которым знакомо это чувство покоя, и огромное количество людей, которые страдают от родительского неодобрения – свидетельствует о мощи нашего эмоционального инвентаря.

Остается вопрос «почему». Почему естественный отбор сделал совесть гибкой? Семья Дарвина служила натуральным источником полезных моральных наставлений, но что именно в них было полезного? Что с точки зрения генов такого ценного в развитом чувстве вины, которое они вселили в молодого Дарвина? И раз уж на то пошло, если чуткая совесть настолько ценна, почему гены просто не запрограммируют ее в самом мозге?

Начнем с того, что реальность сложнее компьютера Роберта Аксельрода. В турнире Аксельрода группа электронных организмов, применяющих стратегию «Око за око», одержала победу, после чего жила долго и счастливо во взаимовыгодном сотрудничестве. Этот опыт не только показывает нам один из потенциальных сценариев развития реципрокного альтруизма, но и помогает объяснить, почему мы все испытываем эмоции, которые к нему побуждают. Однако наше поведение лишено простой стабильности, характерной для «Око за око». Мы иногда лжем, обманываем, крадем; более того, в отличие от «Око за око» мы можем поступать так даже по отношению к тем, кто сам был к нам добр. И иногда мы даже процветаем. Тот факт, что мы наделены способностью к эксплуатации и что эта способность иногда очень выгодна, свидетельствует о том, что в ходе эволюции были периоды, когда проявлять доброту к добрым людям не являлось генетически оптимальной стратегией. У всех нас могут быть механизмы «око за око», но есть у нас и механизмы куда менее достойные восхищения. И мы постоянно сталкиваемся с вопросом, какой из них использовать. Отсюда – адаптивная ценность гибкой совести.

Таково, по крайней мере, мнение Триверса, высказанное им в 1971 году в статье о реципрокном альтруизме. Он отметил, что окупаемость помощи – и, следовательно, окупаемость обмана – зависит от социальной среды. А среда со временем меняется. Так, «можно ожидать, что отбор будет благоприятствовать эволюционной пластичности тех черт, которые регулируют склонности к альтруизму и обману, а также реакции на эти склонности других людей». Таким образом, «чувство вины растущего организма» может быть «сформировано частично семьей с тем, чтобы допускать те формы обмана, которые представляются адаптивными в текущих условиях, и препятствовать тем, которые приводят к более опасным последствиям». Короче говоря, «нравственное воспитание» – эвфемизм. Родители учат детей только такому «нравственному» поведению, которое отвечает личным интересам.

Трудно определить точные обстоятельства, в ходе эволюции придавшие ценность различным нравственным стратегиям. Возможно, не последнюю роль сыграли периодические изменения размеров деревень, а также численность крупной добычи и хищников-людоедов. Любой из этих факторов мог оказывать выраженное влияние на количество и ценность совместных усилий, доступных в данном конкретном месте. Кроме того, каждый человек рождается в семье, которая занимает определенную нишу в социальной экологии; каждый человек обладает определенными социальными активами и пассивами. Одни могут процветать, не прибегая к обману, другим это не дано.

Какова бы ни была причина, по которой естественный отбор наделил наш вид гибкими взаимно альтруистическими стратегиями, развитие гибкости еще больше повысило их ценность. Господствующие ветры сотрудничества иногда меняют направление – от поколения к поколению, от одной деревни к другой, от одной семьи к следующей, и с такими изменениями приходится считаться. Без гибкой стратегии это невозможно. Как показал Аксельрод, ценность конкретной стратегии сильно зависит от норм окружения.

Если Триверс прав, если формирование совести молодого человека частично восходит к наставлениям касательно того, когда обманывать выгодно, а когда нет, разумно ожидать, что маленькие дети должны с легкостью постигать искусство лжи. И это еще мягко сказано. В 1932 году Жан Пиаже писал: «Склонность говорить неправду – естественная тенденция… спонтанная и универсальная». Последующие исследования это подтвердили.

«Прирожденным» лжецом кажется и Дарвин: «Могу здесь признаться также, что в детстве я нередко сочинял заведомый вздор и притом всегда только для того, чтобы вызвать удивление окружающих. Однажды, например, я сорвал с деревьев, принадлежавших моему отцу, много превосходных фруктов, спрятал их в кустах, а затем сломя голову побежал распространять новость о том, что я обнаружил склад краденых фруктов». (В некотором смысле так оно и было.) Вернувшись с прогулки, Чарлз неизменно сообщал, что по дороге видел «фазана или какую-то другую странную птицу», вне зависимости от того, правда это или нет. В другой раз он похвастался товарищу, будто может вырастить «разноцветные нарциссы и первоцветы, поливая их определенными цветными жидкостями, что, конечно, было чудовищной ложью – я никогда не пробовал ничего подобного».

Суть в том, что детская ложь – не только стадия безвредной делинквентности, которую нужно перерасти, это первое испытание на корыстную непорядочность. Посредством положительного подкрепления (для нераскрытой и результативной лжи) и отрицательного подкрепления (для разоблаченной лжи) мы узнаем, что нам сойдет с рук, а что – нет.

Хотя родители редко читают детям лекции о пользе лжи, это вовсе не означает, что они не учат их лгать. Судя по всему, ребенок не будет лгать только в том случае, если вранье жестко пресекается. Мальчики и девочки, чьи родители лгут чаще, имеют больше шансов стать хроническими лгунами. То же относится и к детям, растущим без должного родительского внимания. Если родители не осуждают те виды лжи, которые оказались выгодны для них, дети быстро овладеют искусством обмана и овладеют им в совершенстве.

Один психолог писал: «Без сомнения, лгать – это интересно; чаще всего детей побуждает лгать сам процесс манипуляции, а не выгода, проистекающая из него». Данная дихотомия обманчива. По всей вероятности, естественный отбор сделал детскую ложь столь увлекательной как раз потому, что умелое вранье способно принести выгоду. Повторим еще раз: естественный отбор «думает», мы – исполняем.

Дарвин вспоминал, что «сочинял заведомый вздор и притом всегда только для того, чтобы вызвать удивление окружающих». С одной стороны, «нераскрытая ложь возбуждала мое внимание и, производя глубокое впечатление на мой разум, приносила удовольствие, подобно трагедии», а с другой – рождала чувство стыда. Дарвин не уточняет почему, но возможны две причины: либо его разоблачали бдительные сверстники, либо наказывали за вранье старшие родственники.

Так или иначе, маленький Чарлз получал обратную связь о допустимости лжи в его социальном окружении. И, так или иначе, эта обратная связь возымела эффект. По всем разумным стандартам взрослый Дарвин был честен.

Передача нравственных установок от старых к молодым подобна передаче генетических директив и по своим эффектам иногда неотличима от нее. В своем «Саморазвитии» Сэмюэль Смайлс пишет: «Характерные особенности родителей в большинстве случаев сообщаются детям. Симпатия, дисциплина, прилежание и самообладание, внушенные личным примером, навеки оставляют след, тогда как наставления, которые нам читали в детстве, весьма скоро забываются, не оставляя никакого следа… быть может, множество дурных поступков не совершалось только потому, что в момент искушения в уме человека бессознательно возникал образ, исполненный нежности или укоризны».

Эта надежность передачи нравственных ценностей очевидна у Дарвина. Расхваливая великодушие и чуткость отца в своей автобиографии, он с равным успехом мог говорить о себе. Сам Дарвин изо всех сил старался снабдить собственных детей навыками реципрокного альтруизма – от нравственной неподкупности до социальной щепетильности. Он писал сыну: «Ты должен непременно написать мистеру Уортону: лучше начать с «Уважаемый сэр»… а закончить так: “Благодарю вас и миссис Уортон за ваше неизменно доброе отношение ко мне. Премного обязанный…”»

Викторианская совесть

Естественный отбор не мог предвидеть, какой будет социальная среда Дарвина. Генетическая программа, определяющая нюансы нашей совести, не включает такую опцию, как «зажиточный человек в викторианской Англии». По этой причине (в числе прочих) не следует думать, что ранний опыт Дарвина мог придать его совести исключительно адаптивный характер. Тем не менее определенные вещи, которые естественный отбор все-таки «предвосхитил» – например, что уровень сотрудничества должен отличаться от среды к среде, – релевантны в любом месте и в любое время. Ниже мы попробуем разобраться, способствовало ли нравственное развитие Дарвина его процветанию в зрелом возрасте.

Вопрос о том, какие выгоды приносила Дарвину его совесть, в сущности, есть вопрос о том, какие выгоды вообще приносила совесть в викторианский период. В конце концов, моральный компас Дарвина – просто улучшенная версия базовой викторианской модели. Викторианцы известны своим акцентом на «характер», и многие из них, если их перенести в наше время, покажутся до странности честными и совестливыми.

Сущность викторианского характера, согласно Сэмюэлю Смайлсу, заключалась в «правдивости, честности и доброте». «Честность в словах и поступках – краеугольный камень истинно высокого характера», – писал он в «Саморазвитии». Обратите внимание на контраст с «личностью»: сплавом обаяния, шика и других социальных побрякушек, который в XX веке в значительной степени заменил собой характер в качестве мерила человека. Данный сдвиг нередко пытаются объяснить тем, что текущее столетие – эпоха моральной деградации и необузданного эгоизма. «Личность», в конце концов, придает слишком малое значение честности или чести и представляется всего-навсего средством подняться на более высокую ступень в обществе.

Культура личности в самом деле кажется малосодержательной, а потому легко впасть в ностальгию по дням, когда энергичность и предприимчивость позволяли человеку добиться гораздо меньшего. Впрочем, это не означает, что эра характера была эрой чистой искренности, не запятнанной эгоизмом. Если Триверс прав относительно причин столь удивительной пластичности нашей совести, тогда «характер», возможно, тоже служил шкурным интересам.

Сами викторианцы называли вещи своими именами и открыто говорили о пользе характера. Сэмюэль Смайлс с одобрением цитирует человека «непоколебимой честности и правдивого до мелочности», который заметил, что повиновение «голосу совести» – путь к «благоденствию и богатству». Сам Смайлс полагал, что «характер является более значительной силой, чем знания». В доказательство он приводит следующие слова известного государственного деятеля Джорджа Каннинга: «Мой жизненный путь определяется исключительно характером; я не желаю идти иным путем; я убежден, что такой путь не всегда приятнейший, но зато самый верный».

Если характер настолько способствовал продвижению в те дни, то почему сейчас это не так? Здесь не место для дарвинистского трактата по моральной истории, но одна причина очевидна: большинство людей в викторианской Англии жили в грубом эквиваленте маленького городка. Безусловно, шла активная урбанизация, и эра анонимности приближалась. Однако в сравнении с современностью население деревень и даже городов отличалось стабильностью. Люди были склонны к оседлости и год за годом встречались с одними и теми же соседями. Особенно это справедливо в отношении симпатичного городка Шрусбери, в котором родился Дарвин. Если Триверс прав – если молодая совесть (при активном содействии родственников) отливается в особую форму, дабы наилучшим образом соответствовать требованиям местной социальной среды, тогда Шрусбери – то место, где дарвиновские угрызения совести должны окупиться.

Существует как минимум две причины, по которым правдивость и честность имеют особый смысл в маленькой и устойчивой социальной обстановке. Одна состоит в том, что (и это знает каждый, кто жил в небольшом городе) убежать от собственного прошлого невозможно. В своем «Саморазвитии» Смайлс пишет: «Человек всегда должен быть тем, кем он есть на самом деле или, по крайней мере, кем он намерен быть… Весьма важно также, чтобы у человека дело никогда не расходилось со словом, иначе он никогда не внушит к себе уважения; его словам никто не будет придавать никакого значения даже в том случае, когда он говорит правду». Чуть выше Смайлс пересказывает следующую забавную историю: «Полковник Чартрис сказал однажды человеку безукоризненной честности: «Я дал бы 1000 фунтов за ваше доброе имя». – «Почему?» – «Потому что я нажил бы на нем 10 000 фунтов», – ответил плут». Дарвин, каким его описывала юная Эмма Веджвуд, – «самый открытый, прозрачный человек, которого я знала, ибо каждое слово, произнесенное им, выражало его истинные мысли», – это человек, отлично экипированный для процветания в Шрусбери.

Компьютерный мир Аксельрода во многом аналогичен Шрусбери: одна и та же ограниченная группа справедливых игроков, каждый из которых помнит, как вели себя остальные во время последней встречи. Это главная причина, почему реципрокный альтруизм окупается внутри компьютера. Если еще больше уподобить виртуальный мир маленькому городку, а именно позволить его обитателям сплетничать о порядочности (или непорядочности) Х и СЭМЮЭЛЯ, то кооперативные стратегии станут процветать еще быстрее. Секрет прост: в этом случае обманщики успеют надуть гораздо меньше народу прежде, чем их начнут сторониться. (Компьютер Аксельрода используется по-разному. Поскольку люди обладают гибкой моральной оснасткой, сотрудничество может распространяться и идти на спад без каких-либо изменений в генном пуле. Ведя хронику таких колебаний, компьютер способен моделировать не только генетические изменения, как в предыдущей главе, но и культурные, как здесь.)

Вторая причина, почему в местах, подобных Шрусбери, быть добрым выгодно, состоит в том, что люди, по отношению к которым вы добры, остаются вашими соседями. Даже незапланированные затраты социальной энергии – например, диффузный обмен любезностями – могут быть разумной инвестицией. Смайлс пишет: «Благожелательность является самым главным элементом человеческих отношений. «Вежливость, – говорила леди Монтегю, – ничего не стоит, но ею можно все купить»… «Завоевывайте сердца людей, – внушал Борлейф королеве Елизавете, – и все кошельки их – ваши».

На самом деле вежливость чего-то да стоит: времени и психической энергии. И в наши дни на нее можно купить не так уж много. Значительное количество (если не большинство) людей, с которыми мы сталкиваемся ежедневно, не знают, кто мы, и никогда этого не узнают. Даже наши знакомства и те бывают мимолетны. Люди часто переезжают, часто меняют место работы. Посему ныне репутация правдивого человека значит гораздо меньше, а жертвы – даже ради коллег или соседей – окупаются реже. В наше время сын, которого отец своим примером учит быть хитрым и искренним только с виду, активно прибегать к несущественной лжи: обещать, но не всегда выполнять обещания, скорее всего, добьется больших успехов.

То же самое можно увидеть в компьютере Аксельрода. Если изменить правила и позволить игрокам мигрировать из одной группы в другую, тем самым снизив шансы пожать то, что посеяно, мощь стратегии «Око за око» начнет убывать, а успех более подлых тактик – возрастать. (Здесь мы снова используем компьютер, чтобы смоделировать культурную, а не генетическую эволюцию; охват среднестатистической совести меняется, но не из-за базовых изменений в генном пуле.)

В компьютере, как и в жизни, эти тенденции не требуют никакой поддержки извне и, следовательно, полностью самодостаточны. Когда процветают менее кооперативные стратегии, количество локально доступных коопераций снижается, что еще больше обесценивает сотрудничество. Результат: менее кооперативные стратегии процветают еще быстрее. Эта закономерность работает и в обратную сторону: чем совестливее становились викторианцы, тем выгоднее было быть совестливым. Но когда – по любой причине – маятник наконец достигает своей наивысшей точки и начинает обратный путь, то он, естественно, набирает скорость.

В определенной степени данный анализ просто-напросто подчеркивает азбучные истины о последствиях урбанистической анонимности: жители Нью-Йорка грубы и невежливы, и Нью-Йорк кишит ворами-карманниками. Однако это не все. Суть здесь не только в том, что люди смотрят по сторонам, видят возможность для обмана и сознательно решают ею воспользоваться. Оптимальные контуры совести формируются в ходе процесса, который человек ощущает довольно смутно и который начинается, едва он произносит первое слово. Обычно это происходит под влиянием родственников (которые и сами не всегда понимают, что творится), а также других источников средовой обратной связи. Культурное влияние может быть столь же бессознательным, как и генетическое. Это и неудивительно, учитывая, как тесно они переплетены друг с другом.

То же верно и в отношении сектора, чей этос до сих пор является предметом многочисленных дискуссий – американских гетто, погрязших в нищете и криминале. Начинающим преступникам не нужно оценивать ситуацию и рационально выбирать преступную жизнь. Будь оно так, стандартное решение проблемы криминала – «изменить структуру стимулов», сделать так, чтобы преступление не окупалось – работало бы куда лучше. Дарвинизм предлагает более тревожное объяснение: с раннего возраста совесть многих бедных детей, сама способность к состраданию и чувству вины, ограничена средой, под давлением которой она формируется.

По всей видимости, источник данной ограниченности выходит далеко за рамки урбанистической анонимности. Многие люди, живущие в бедных районах, видят мало возможностей для «законного» сотрудничества с внешним миром. Мужчины, склонные к риску прежде всего в силу самой своей принадлежности к мужскому полу, едва ли питают надежды на долгую счастливую жизнь, которые большинство людей находят само собой разумеющимся. Как отмечают Мартин Дали и Марго Уилсон, «короткие временны́е горизонты», которыми столь знамениты преступники, могут быть «адаптивной реакцией на прогнозную информацию о шансах на долголетие и общий успех».

«Богатство и знатность вовсе не составляют необходимых аксессуаров джентльменства, – писал Сэмюэль Смайлс. – И бедный человек может быть истым джентльменом – по образу мыслей и по своей жизни. Если он честен, правдив, добросовестен, воздержан, вежлив, энергичен, трудолюбив и уважает свое человеческое достоинство, то он джентльмен». Ибо «природа в большей или меньшей степени наделила всех, знатных и простых, богатых и бедных, одним из величайших душевных даров – благородством». Это хорошая мысль, которая вполне может оказаться истинной, если говорить о первых нескольких месяцах жизни. Беда в том, что в дальнейшем – по крайней мере, в современных условиях – она, вероятней всего, окажется ложной.

Некоторым людям может показаться странным слышать от дарвинистов, что преступники скорее «жертвы общества», чем жертвы дефектных генов. Но в этом как раз и кроется одно из различий между дарвинизмом начала этого века и дарвинизмом начала предыдущего. Если считать, что гены программируют поведенческое развитие, а не только поведение, что они формируют юную психику согласно текущему контексту, тогда все мы предстаем жертвами (или бенефициариями) нашей среды, равно как и наших генов. Следовательно, различие между двумя группами (скажем, социально-экономическими или даже этническими) можно объяснить эволюцией, не ссылаясь при этом на генетические различия.

Конечно, никакой категории «городская беднота» в программе, формирующей совесть, нет, как нет и категории «викторианец». (В действительности Шрусбери больше напоминает среду, которую «предвосхитил» естественный отбор, чем современные крупные города.) И все же «проворство», с которым люди хватаются за урбанистические возможности обмана, предполагает, что анцестральная среда не исключала возможности для выгодного преступления.

Одним вероятным источником таких возможностей могли быть регулярные контакты с соседними деревнями. Адаптацию, которая помогала бы эффективно использовать эти возможности, мы находим в человеческой психике: бинарный моральный ландшафт, включающий «своих», кто заслуживает уважения, и «чужих», кто заслуживает эксплуатации. И члены городских банд кому-то доверяют; и даже безупречно вежливые викторианские мужчины шли на войну, убежденные в том, что смерть, которую они сеяли на поле битвы, заслужена и законна. Получается, моральное развитие часто сводится к вопросу не только о том, насколько развита совесть вообще, но и о том, каков ее радиус действия.

Восхитительное общество не самых восхитительных людей

Насколько «нравственны» викторианцы были на самом деле – предмет известных споров. Обычно их обвиняют в большом лицемерии. Что ж, как мы видели, определенное лицемерие для нашего вида совершенно естественно. И, как ни странно, сплошное лицемерие может служить признаком высокой нравственности. В «высоконравственном» обществе, где повседневная жизнь предполагает многочисленные акты альтруизма, а подлость и непорядочность наказываются социальными санкциями, хорошая моральная репутация жизненно необходима, а плохая, соответственно, чересчур затратна. Этот добавочный вес репутации – дополнительный стимул делать то, что люди и так делают естественным образом: они преувеличивают свои достоинства. Уолтер Хоутон пишет: «Хотя каждый время от времени притворяется, что он лучше, чем есть на самом деле, даже для себя самого, викторианцы были более склонны к этому типу обмана, чем мы. Они жили в эпоху гораздо более высоких стандартов поведения…».

Даже если мы согласимся с тем, что викторианское лицемерие является косвенным подтверждением викторианской нравственности, остается вопрос: действительно ли слово «нравственность» – правильное слово. В конце концов, для большинства викторианцев преобладающий этос не предполагал подлинных жертв. Участие и внимание к другим демонстрировали столько людей, что каждый получал свою долю. Но это не минус викторианской нравственности, в этом – сама суть устойчивой морали: поощрять неформальные обмены ненулевыми суммами, тем самым повышая общее благосостояние; точнее, поощрять обмены с ненулевыми суммами за пределами экономической жизни и требований закона. Один автор, оплакивая «подъем эгоизма» и смерть «викторианской Америки», заметил, что при викторианском этосе «основная масса американцев жила в социальной системе, которая была предсказуема, устойчива и в основном добропорядочна. Так было потому, что – несмотря на лицемерие – большинство людей чувствовали, что у них есть определенные обязательства перед другими людьми, и эти обязательства были важнее, чем их собственные удовольствия». Хотя мы можем усомниться в буквальной истинности последнего утверждения, его общий смысл бесспорен. Чувство долга каждого человека, по большому счету, поддерживало не самоотречение, а имплицитное согласие с социальным договором, в соответствии с которым исполнение долга по отношению к другим людям влечет за собой исполнение долга по отношению к нему самому.

Вкратце можно сказать, что викторианская Англия была восхитительным обществом, которое, впрочем, не состояло из одних только восхитительных людей. Они делали в точности то же самое, что делаем мы, – поступали добросовестно, вежливо и внимательно по отношению к другим в той мере, в какой им было это выгодно. Да, в те времена это сулило больше выгод, чем сейчас. Кроме того, их моральное поведение, каким бы похвальным (или не похвальным) оно ни было, скорее являлось своего рода наследием, нежели сознательным выбором; совесть викторианцев формировалась под влиянием факторов, которые викторианцы не понимали и на которые в каком-то смысле были бессильны повлиять.

Учитывая все то, что мы теперь знаем о генах, мы можем вынести Чарлзу Дарвину следующий вердикт: Чарлз Дарвин – продукт окружающей его среды. Если он был добрым и великодушным, то он был таковым как пассивное отражение великодушия его общества. В любом случае львиная доля его «великодушия» окупалась.

И все же иногда Дарвин явно выходит за рамки стандартных требований реципрокного альтруизма. Будучи в Южной Америке, он сажал сады для огнеземельцев. Годы спустя, живя в Дауне, он основал местное «Общество взаимопомощи», в котором рабочим предлагали особую программу сбережений и вдалбливали нормы морали посредством скиннеровского обусловливания (ругательства, драки и пьянство облагались штрафами).

Ряд дарвинистов сводит даже такой вид бескорыстных деяний к корыстным интересам. Не найдя способ, которым огнеземельцы могли вернуть долг (а мы не знаем, что они его не вернули), они списывают все на «эффекты репутации»: не исключено, что Дарвин сажал деревья в расчете получить награду в Англии (в том, что люди с «Бигля» повсюду разнесут весть о его великодушии, можно было не сомневаться). Однако моральные чувства Дарвина были достаточно сильны, а потому подобный цинизм маловероятен. Когда Дарвин услышал, что у местного фермера несколько овец умерли от голода, он лично собрал доказательства и предъявил их городскому магистрату. Мертвой овце было очень трудно отблагодарить Дарвина, а фермер, разумеется, и подавно не стал бы этого делать; что же касается «эффектов репутации», то такое фанатичное поведение едва ли говорило в пользу великого натуралиста. Другой пример: какая могла быть выгода от бессонницы, вызванной воспоминаниями о страданиях рабов в Южной Америке?

Проще всего объяснить данный вид «слишком» нравственного поведения, вспомнив, что люди не столько «максимизаторы приспособленности», сколько «исполнители адаптации». В нашем случае адаптация – совесть – была задумана с целью максимизации приспособленности, эксплуатации местной среды во имя генетических интересов, однако успех данного предприятия весьма далек от гарантированного, особенно в социальных условиях, чуждых естественному отбору.

Таким образом, совесть может заставлять людей делать вещи, которые не отвечают их личным интересам, зато успокаивают саму совесть. Сочувствие, чувство долга и чувство вины, если их целенаправленно не истребляли в юном возрасте, способны вызывать поведение, которое их «создатель», естественный отбор, никогда бы не «одобрил».

В начале этой главы мы выдвинули рабочую гипотезу о том, что совесть Дарвина – бесперебойно функционирующая адаптация. Во многом так оно и есть. Более того, некоторые из ее проявлений весьма обнадеживают: они показывают, что определенные «ментальные органы» рассчитаны не только на преследование личных интересов, но и на гармоничную работу с «ментальными органами» других людей, способную порождать общественное благополучие. Тем не менее в некоторых отношениях совесть Дарвина функционировала неадаптивно. И это тоже повод для радости.

Назад: Глава 9. Друзья
Дальше: Часть третья. Социальное противостояние