Мертвая земля пустыря перешла незаметно в растрескавшийся асфальт, маленькие одноэтажные и двухэтажные домики были впереди, кое-где, рассыпано и тускло светились электрические окошки, узкая, чуть извилистая улочка вела куда-то дальше в тепловатый полумрак, редкие, так же тускловатые фонарики слабо светились вдоль нее, вдали, где-то на перекрестке, у выхода из чуть выступавшего из темноты здания чуть выше других, может быть, не в два, а в три этажа, почти с изумлением я увидел выходящего из дверей пожилого, чуть сгорбленного человека. Ничего особенного вроде бы не было в нем, лишь мгновенье спустя, глядя на его неспешную, чуть сбивающуюся походку и что-то продолговатое, похожее на стопку газет, зажатое подмышкой, я понял, что так поразило меня – это был самый обыкновенный человек – не робот, не монах, не безумец, не жаждущий сражения полубезумный отчаявшийся воин – обычный, усталый, может быть, не очень здоровый человек медленно, чуть наклоняя голову, переходил через улицу. Пройдя улочкой и выйдя на тот самый перекресток, наугад свернув, я пошел между небольшими двух-трехэтажными домиками, редкие окошки все так же светили с верхних и чуть-чуть с нижних этажей, где-то, сначала вдали, потом невдалеке, почти в полуста шагах от меня через улицу перешли две чуть торопившиеся куда-то женщины.
Маленький скверик лежал справа и впереди, мельком взглянув в его сторону, не сразу осознав, что вижу, чуть приблизившись, я с изумлением смотрел на что-то непонятное, невероятное, как в детском спутанном сне открывшееся мне – неторопливо, мелко семеня, выйдя из кустиков скверика, дорогу, чуть помедлив, словно на секунду о чем-то задумавшись, переходила маленькая свинка. Дружески-овальная, со вздернутым пятачком и закрученным хвостиком, с коротенькими, быстро движущимися ножками, имевшая какой-то любознательный, доброжелательно задумчивый вид, она, разок поехав копытцем в выщерблине асфальта, тут же поправившись, перейдя улицу, на мгновенье остановилась, словно поколебавшись, куда дальше идти; вышедшая из переулка, куда-то чуть спешащая молодая женщина, увидев ее, кажется, ничуть не удивившись, проходя мимо, торопливо нагнувшись, с чуть мелькнувшей быстрой улыбкой походя потрепала по загривку и погладила ее. Помотав головой, словно отряхиваясь, свинка побежала дальше. Тускло освещаемый фонариком путь лежал впереди, пройдя сотню шагов, на подходе к все такому же двухэтажному, чуть светящему окошками дому, я чуть замедлил шаг – наискосок от подъезда, на скамеечке под легким фанерным, явно самодельно сооруженным навесом с лампочкой, подвешенной на проводе, один пожилой человек, раскрыв книжку, что-то читал другому. Сидя напротив скамейки на стульчике, тот, в потертом стареньком костюме, чуть наклонив голову, еле заметно подавшись к чтецу, как-то ожидающе положив ладони на колени, внимательно слушал. Пройдя мимо них, с каким-то странным, облегчающим чувством, словно что-то отлегло от сердца, поняв, что разбираю их речь, увидев впереди чуть покосившуюся тускловатую вывеску «Магазин», чуть поколебавшись, я вошел туда. В слабо освещенном помещении были видны прилавок и стоявшая за ним женщина, какие-то полки с чем-то трудно различимым тянулись у нее за спиной; легко подняв голову при звуке колокольчика, звякнувшего над дверью, женщина спокойно, ожидающе просто посмотрела на меня.
– Здравствуйте.
– Здравствуйте.
– Что-то хотите купить?
Растерянно стоя перед прилавком, невидяще пробежав глазами по полкам, с помимо воли всплывшей откуда-то со дна души виноватой неловкостью я улыбнулся ей.
– Купить? Не знаю… Может быть, и хотел бы… Я так давно ничего не покупал… Но… Просто у меня нет денег.
– Денег? – словно бы удивившись, женщина с чуть заметной улыбкой, с на миг мелькнувшим интересом, словно чем-то невольно развлеченная, быстро взглянула на меня. – Денег не надо. Я просто вас запишу, и… А что вы хотите?
– Хочу… Не знаю… А что у вас есть?
– Есть крупа… Есть сушеный хлеб. Сахар тоже есть, но – извините, – она смущенно взглянула на меня, – сегодня по десять кубиков в одни руки. Соль…
Мгновенье, поколебавшись, не зная, что делать, я стоял перед прилавком.
– Может быть, сушеный хлеб… И сахар – если можно.
– Хорошо, – она кивнула, – я вас запишу. Как вас записать?
– Игорь.
– Игорь, – аккуратно водя карандашом в клетчатой, с чуть загнутыми от замусоленности краями тетрадке, она, записав, обернулась к полкам. – Вам завернуть?
– Да… Если можно… Заверните. – Подождав, взяв из ее рук кулек, помешкав, не зная, куда его девать, как-то пристроив его подмышкой, я невольно-растерянно взглянул на нее. – Простите… А зачем вы записываете?
– Зачем? – словно удивившись, сама в растерянности она пожала плечами. – Не знаю… Полагается записывать. – Она улыбнулась мне. – Вы еще будете заходить?
– Я?… Не знаю… Может быть… Не знаю, может быть, буду.
– Я оставлю вам муки – если будет. Может быть, будет завтра. Но вы заходите. Хорошо?
– Хорошо. – Неловко переступая с кульком под мышкой, не зная, что делать и что говорить, я улыбнулся ей. – До свидания.
– До свидания.
Зажав рукой неудобный кулек, я вышел из магазина.
Cтранное, какое-то нездешнее, давно позабытое ощущение нормальной жизни охватило меня – вот я, как все, как обычный человек иду по улице, делаю покупки, захожу в магазин – перейдя улицу, я увидел еще один маленький скверик, несколько женщин, разговаривая, сидели на скамеечке, двое стояли, около одной была детская коляска. Пройдя еще несколько переулочков, на здании на другой стороне улицы я увидел вывеску «Почта». Мгновенье поколебавшись, сам не зная зачем, я зашел туда. Полумрак, тусклый свет, стойки и окошечки, несколько женщин и пожилой мужчина около разных окошечек, расписываясь, получали какие-то свертки, что-то необычное, непонятное, такое, чего не должно и не могло быть здесь, почудилось мне в стоявшей в дальнем углу спиной ко мне женщине – нагнув голову, словно чем-то озабоченно занятая, она что-то с трудом пыталась разместить в своей сумке. Стоя, невольно замерев, глядя и понимая, что этого не может быть, и не в состоянии, не в силах уйти, я смотрел на ее плечи, на чуть согнутую спину, вопреки разуму уже что-то предчувствуя сердцем, не способный, не в силах поверить, я стоял, ожидая, когда, закончив, она повернется лицом – быстро набросив на плечо ремень сумочки, что-то держа в руке, легко она обернулась – прорезанный насквозь до сердца, чувствуя, как словно обручем сдавило горло, что-то силясь сказать, наугад, неверно я сделал несколько шагов к ней.
– Лика!..
Удивленно подняв голову, глазами не сразу найдя меня, увидев, вздрогнув, с мгновенно заблестевшими на глазах быстрыми слезами, невидяще, сжав губы, она рванулась ко мне.
– Лика!
Столкнувшись, сшибясь на полпути, сжав друг друга, прижимаясь друг к другу плечами, щеками, подбородками вжимаясь в спины друг друга, короткие секунды мы стояли, дрожа, посреди зала.
Оторвавшись, быстро глядя на меня, смахивая слезы с лица, тряхнув головой, как-то не отсюда – словно мгновенно вернувшись к другой, к той жизни, – улыбаясь, она, на мгновенье зажмурившись, словно быстро выдавливая последние слезы, светло взглянула на меня.
– Я знала, что ты меня здесь найдешь.
– Я… Да, да, я здесь…
– Пойдем, – быстро тронув меня рукой, вжавшись пальцами в мою руку, она быстро повела, почти весело повела меня к выходу, к дверям, – стоим как два дурака…
Выйдя, поспешно оглянувшись, словно не зная, куда идти, она быстро повернулась ко мне. – Пошли, я хотела… Ладно, пошли, пошли ко мне.
Быстро идя рядом, мимо смутных светящихся домиков, мимо редко и кучками стоявших маленьких деревьев с листьями и кустов, крепко держа друг друга, словно, сами не зная зачем, несясь куда-то, мы быстро, суматошно смотрели друг на друга.
– Ты давно живешь здесь?
– Давно, с тех пор как… – на глазах ее вновь на мгновенье показались слезы, – только без мамы и папы, я не знаю, где они.
– Одна?
– А? Господи, одна, конечно одна.
– Здесь есть, где жить?
– Да, у меня квартира, в доме, сейчас ты увидишь, тут много домов, много квартир…
– Что… И что ты делаешь?
– Я? Да не знаю, как-то все делаю, тут соседи – в других квартирах, другие есть девчонки, как-то все вместе, всем помогаю, – на мгновенье остановившись, снова вдруг залившись слезами, быстро ладонями стерев их, она потрясла головой, – я сама не знаю, как я жила, я всегда почему-то знала, ждала, что ты найдешь меня.
Схватив меня за руку, она быстро пошла со мной дальше, пройдя, почти пробежав переулком, быстро свернув, мы пошли через маленький, чахло засаженный садик.
– Сейчас, вон там, сейчас будет мой дом…
Маленький чуть длинноватый двухэтажный дом стоял в переулке, рядом с такими же двухэтажными, потертыми, старовато-обветшавшими домами; уже звеня ключами, впереди, обогнав меня, она подходила к подъезду. – Здесь квартиры обычно не запирают, но я… Многие, как я, все равно запирают зачем-то.
Из маленькой с горевшей лампочкой площадки за дверями подъезда, торопясь, мы поднимались по лестнице наверх, на второй этаж, когда мы поднялись на второй этаж, лампочка на втором этаже зажглась, а на первом погасла.
– Это здесь так сделано, для экономии электроэнергии, – торопясь, звеня ключами, она мгновенье дергала ключом в замке; войдя, поспешно включив в прихожей свет, она быстро обернулась ко мне, – проходи, вот тут, проходи пожалуйста…
Маленькая прихожая, комната с креслом, шкафчиком с пустыми полками, стулом и диванчиком, за окном, почти вровень с окном, совсем недалеко от стекол и незадернутых штор, ярко светил уличный фонарь.
Быстро включая свет, она весело, легко кивнула на фонарь. – Удобно очень, часто свет отключают – во всем доме отключают, а на улице не отключают, можно тут, у окна все делать, и читать, все видно…
– А электричество отключают?
– Да, часто отключают, и воду, бывает, отключают, но потом опять включают, а несколько месяцев назад на несколько часов даже включили вдруг горячую воду, так обидно, я как раз у девчонки была, а пришла – уже все, уже отключили опять, и, говорят, еще раньше, когда еще меня не было, тоже включали раз или два горячую воду, так здорово, все до сих пор помнят, не поверишь…
Глядя на нее, не в силах оторвать глаз от нее, быстро опустившейся на диванчик, я опустился, сел быстро на краешек стула.
– Так что ты делаешь здесь?
– Я? Я – все, вот почту всем приношу, мы тут все друг другу помогаем, тут пожилых людей много, им уже трудно самим на почту ходить, ну я хожу, разношу – газеты, журналы…
– Газеты? Какие газеты?
– Разные. Каждый раз разные и разных лет газеты и журналы приходят, так странно, не угадаешь – один раз недавние – тридцатых годов, другой – двадцатых, иногда даже совсем старые – еще прошлого века приходят, разные, из разных стран, но почему-то все понятно, и всем разные приходят. Знаешь, как все читают.
– А письма?
– И письма, иногда приходят, но всегда не по адресу, каким-то другим людям, но все равно, беру и разношу – не только я, если письма приходят, обычно тоже их берут, хоть они и другие, чужие, но все равно берут, некоторые читают.
Она блеснула глазами.
– Тут рядом на этаже пожилые люди живут – профессор с женой. Сначала был один в квартире, очень скучал, а потом как-то раз – представляешь – приходит вечером домой – а там жена. Они такие счастливые теперь…
Она быстро откинула волосы с плеч.
– А на первом этаже в соседнем доме двое молодых с сыном – ему пять лет – живут, такой мальчишка классный, я чуть ни каждый день к ним захожу. Пацан такой – всем интересуется, рисует, книжки читает, расспрашивает меня и всех обо всем, наверно, уже все книжки, какие можно, прочитал. Но не растет.
– Как это?
– Ну так, они уже несколько лет здесь живут, он все новое узнает, читает, умным становится – но не растет. Не меняется ничего, все время ему пять лет. – Она покрутила головой. – Но они дни рождения все равно празднуют.
– И каждый раз поздравляют его с пятилетием?
– Не знаю, но празднуют, весело, продукты специально где-то достают, даже торт, я один раз была…
Она озабоченно покрутила головой.
– Иногда бомбят, но редко. Бомбоубежищ нет, просто сидим в скверике и ждем. Но если квартиру разбомбят, то ничего, всегда можно переселиться, незанятых квартир много, и в каждой какая-никакая обстановка есть, так что ничего, не сильно достает.
– Кто бомбит?
– Не знаю, просто прилетают самолеты и бомбят. Но редко.
Она тряханула головой снова.
– Тут дети есть, у них школы, конечно, нет, но старички собирают всех, рассказывают обо всем, об истории, кому интересно, математике учат.
– И дети не взрослеют?
– Нет. Но то, чему учат, знают, не забывают.
Она, блестя глазами, улыбнулась.
– И книги есть. Во многих квартирах есть книги – с самого начала стоят на полках, и библиотека есть, можно записаться. Там женщина выдает книги и всегда строго следит, чтобы вовремя отдавали. Даже на дом приходит.
– Книги те же, что там были?
– Те, что были, но есть и какие-то другие, не знаю, не пойму, из какой жизни, но все интересные такие, очень интересные. И кинотеатр есть, его, правда, наполовину разбомбили, и проекционный аппарат разбитый, его тут несколько человек все время чинят, но никак не могут починить, а вообще фильмы, коробки с фильмами есть, я знаю людей, которые когда-то еще тут в кино фильмы видели.
– Так и ты…
– Я… Я с девчонками – тут живут, недалеко – помогаю, газеты, продукты старичкам разношу. Иногда просто сидим, разговариваем – как вообще, что у кого было… Тут иногда сидим в скверике, или у них, или у меня. Они все разные, кто откуда – ты увидишь.
Она, быстро наклонившись, положила свои руки на мои руки, – ты же теперь всегда, все время здесь будешь?
– Да, конечно, да…
– А ты… – она быстро посмотрела на меня, – ты ведь тоже, с тобой же тоже что-то… ты воевал?
Сжимая ее руки своими руками, я кивнул.
– Да, воевал, но это… Не хочу об этом.
– Да-да, не надо, я не хочу, я не смогу слушать. – Она, просияв, вскочила. – Давай старичков, соседей в гости позовем – у меня печенье сухое есть, и даже чай есть – морковный…
Поняв, что до сих пор зажато держу подмышкой кулек, отмерев, я поспешно достал, вытащил его.
– А у меня сушеный хлеб и сахар – десять кусков.
Блеснув глазами, счастливая, она засмеялась. – Здорово, как здорово, здорово. – Словно не зная, что делать, она вновь быстро села на диванчик, – сейчас еще немного посидим – и позовем.
Глупые, молчащие, сжав руки друг друга, мы сидели, наклоняясь друг к другу.
Словно вдруг что-то вспомнив, она вскинула на меня разом заблестевшие глаза.
– Тут вороны есть – в сквере. Я как-то сидела, ну то есть мы с девчонками сидели, а потом девчонки ушли, а я осталась, чего-то захотелось мне одной посидеть – а они вдруг как закаркают – представляешь, я на скамейке сижу и смотрю – напротив меня, на дереве, на ветках – огромные черные вороны. Понимаешь – я одна – и вороны. – Она быстро покрутила головой – Это я сейчас успокоилась, раньше я думать, спать не могла, с ума сходила – как ты там, что с тобой, я сумасшедшая была, я не жила, я сама не знала, как я здесь живу, я…
Мгновенно залившись слезами, бросившись головой мне на колени, почти тут же подняв голову, вытерев слезы, она перекинула взгляд. – Тебе одежду отстирать надо, у меня мыла немного есть, – она подняла глаза, – я отстираю – потом, отстираю, честное слово.
На миг замолчав, уйдя в себя, она быстро оглянулась.
– Я потушу свет, тут все равно от фонаря светло будет.
Метнувшись к выключателю, вернувшись, на полпути столкнувшись со мной, ударившись об меня, прижавшись, она, как ребенок, обхватила меня. И руки искали руки, и лбы тыкались друг о друга, и прямо и просто, как биение общего пульса, произошло то, что не успело, не могло случиться в той, прежней жизни, произошло в этой комнате – в первый раз, как будто в тысячный раз.
Мертвенный, слушая легкое дыхание уснувшей Лики, глядя в невидимый во тьме потолок, я лежал на спине, уличный фонарь освещал комнату. Боль надрывала горло, душила слезами. Она спала – и весь ужас мира, в котором я остался, вновь окружил меня, светя фонарем из-за окна. Господи, что же я наделал. Как это могло случиться, зачем я подошел к ней на этой почте, надо было отвернуться, затаиться, проследить за ней издали и исчезнуть – и уберечь ее, не дать свершаться тому ужасу, когда завтра, проснувшись, она поймет, что вновь осталась одна. Ведь я же не могу остаться. Я должен уйти. Или я могу? Комната вдруг снова стала теплой, боль, невынимаемой иглой ковырявшая в груди, на секунду, казалось, чуть отступила. Остаться здесь, остаться навсегда с ней, влиться в этот мир, разносить старичкам газеты, сидеть в вечерних скверах, слушая разговоры ее подруг, покупать в магазинчике сушеный хлеб и сахар, читать неведомые книги, и быть с ней, с ней, бесконечно с ней, тихими бесконечными вечерами, в сплетении рук, в неразборчивом шепоте ее – засыпающей, обняв меня, безмятежной, счастливой, как она заснула, обняв меня, чуть разборчиво что-то еще говоря, вот сейчас, только что. Почему, почему я должен уйти? Потому что будет проиграна война? Она будет проиграна – потому что существует тот мир, где громкоговоритель, сам не веря себе, вещает о массовом героизме, а войска пятятся назад, и есть надежда, но в самой надежде есть червоточина, потому что я сам воевал, я знаю, что проявляют героизм и идут на смерть десять процентов, а девяносто процентов просто сопротивляются, пока есть возможность, и пассивно ждут смерти – и этого хватило бы, если бы они правильно управлялись, но они не управляются правильно, они, блядь, еб твою мать, не управляются правильно, и не будут управляться правильно, и не могут управляться правильно, и нам – Вагаскову, мне, старпому, электрику, всем остальным, дан шанс, единственный, чертов, поганый шанс – украсть, перехватить, взять на себя, спасти все это, этот призрачный шанс, который может рухнуть еще тысячу раз – если я сейчас вернусь, и не вернется тот молоденький немчик, оставшись невесть где – может быть, в таком же тихом городке – со своей Гретхен, или обманет этот гнидский поп, или мы просто не пройдем дальше – где-то там, в следующих страшных городах, которые лежат на пути, или где-то еще, если где-то что-то пойдет не так, если, наконец, дойдя, преодолев все, мы добьемся своего и Вагасков проиграет поединок. Почему я не могу остаться здесь? Потому что буду мучиться совестью, изводить себя – тем, что отступил, проявил низость, не помог, там, где мог помочь и спасти, и тем отравлю себе счастье существования с ней – но я ведь даже не узнаю, чем все кончилось, и никто не узнает, и все так же будут приходить на почту газеты прежних дней, и чужие письма прежних лет, и все так же будет гореть в скверике фонарь, и свинка бегать, перебегать улицу, и можно будет убаюкивать себя мыслями, что на самом деле там все хорошо, и все прекрасно закончилось, и мы победили, и тихо, светло, спокойно жить – и никто никогда не придет, и не расскажет правды, и не разубедит в этом. Остаться здесь. Умереть, уснуть. И видеть сны – блядь, Господи, теперь я понимаю, о чем это, но она – как же, как же, как же она? Светил в окно фонарь. Написать ей письмо? О чем? «Любимая, я должен исполнять свой долг»? И этим убить? Остаться на день, на несколько дней, дать ей завтра проснуться счастливой – и гибнуть – зная, что будет потом, оттянуть, затянуть, украсть несколько дней страшного, гиблого, больного счастья? «Любимый, почему ты такой грустный?» – она почувствует, она сразу все почувствует, и я не смогу притворяться, придется все обо всем рассказать, а потом – ужас расставанья, сейчас, сейчас, еще минуту, еще чуть-чуть немного постоим, еще мы вместе, ну вот, все, ну подожди, еще минуту. Господи, что же делать? Тихо она спала. Безмысленно, телом помимо чувств, помимо боли, еще тихо, еще стараясь не потревожить ее, я поднялся с кровати, оделся, стараясь не смотреть на нее, подошел к двери. Шкафчик. Стул. Плащик на вешалке. Тихо повернув ручку замка, тихо открыв дверь, я вышел и закрыл дверь, повернувшись, я стал спускаться по лестнице. Свет на лестнице зажегся, когда я спустился на первый этаж, и погас на втором. Горел фонарик над подъездом. Неслышно, в тишине ночного городка, пустой улицы я прошел мимо не светящихся в ночи домиков, мимо почты, магазина, скверика, мимо другого скверика, в теплом холоде, в ночной сырости я шел к дальнему, уже показавшемуся вдали пустырю, я шел, я уходил от нее. Жертва. Жертва, которую хотел этот поп. Показалась стена. Пройдя пустырем, я остановился у стены, слыша шум, слыша мерное скрежетанье проворачивающегося внутри железа.
По коробкам и ящикам, срываясь в гнилом картоне, проскальзывая и вновь отталкиваясь, опираясь, цепляясь, я взобрался наверх. Со скрежетом откинулась железная стенка; в темноте, сам не зная, за что цепляясь, я забрался в медленно движущуюся вверх железную коробку, со скрежетом замкнулась железная стенка. Во тьме, мерно, мертво я поднимался наверх. Часы, дни, месяцы, годы, снова во тьме, но без сна, живой только своей болью, я слушал бесконечный, медленный скрип. Внезапно движение ускорилось, дробно сотряслась кабинка, с визгом, скрежетом, сотрясающим все сооружение воем, раскручиваясь огромным махом, ускорением прижимая меня к полу, расплющивая, ускоряясь и ускоряясь, колесо понесло меня вверх. Визжало все, летели мимо невидимые стены. Страшным ударом, громом, инерцией подбросив меня к потолку, ударив об него, дробно, затихая, сотрясясь, колесо остановилось. Каменный зал, ударил в глаза неяркий свет, еще плохо различимые во тьме монахи, схватив, потащили меня по полу, через комнаты, по коридорам, открылись двери, вспыхнул освещенный факелами зал, строй монахов, чуть в стороне – немец и Вагасков, наши и немцы с мечами, и кажется, тот же молоденький немчик – сидящий, закрыв лицо руками, привалившись к стенке, в углу; отпустив меня, монахи отступили и исчезли, человечек в сутане с золотой оторочкой, приблизившись, мгновенье смотрел на меня. Быстро сзади подойдя, Вагасков встал рядом с ним.
– Он вернулся.
– Да, он вернулся, – сложив ручки на животе, глядя куда-то мимо меня, монах, кажется, равнодушно думал о чем-то совсем другом, – позже, чем должен был, но вернулся.
– Не играйте словами, – быстро подойдя, немецкий офицер раздраженно повернулся к монаху, – они оба вернулись, они принесли жертву, они выдержали испытание.
– Он принес жертву, – отсутствующе глядя на меня, монах охлажденно поджал губы, – но дело в своевременности и качестве жертвы. Все имеет свою цену. И опоздание имеет свою цену.
Он сухо повернулся к Вагаскову и немцу.
– Я думаю, вы должны это видеть. Пойдемте.
Мерно, держа руки на животе, он двинулся через зал к полураскрытой двери, машинально мы все пошли за ним. Новый зал, толпа монахов, горящие факелы, оставленное пространство посередине, у стены. Уже зная, уже чувствуя что-то, растолкав впереди стоящих, я протиснулся вперед. Что-то страшное, что-то немыслимое, невозможное было там, на полу. На гранитных плитах, в свете факелов, странно вытянувшись, лежала с аккуратно перерезанным горлом Лика. Аккуратно, в ряд, в шаге от нее, взявшись за руки, лежали с перерезанными горлами старички. Странно запрокинувшая голову, с раскинутыми руками, с перерезанным горлом женщина из магазина. В углу, словно небрежно отброшенная ударом ноги, свесив ножки набок, заколотая свинка.
– Все имеет свою цену, – лениво глядя на лежащие на полу тела, повторил монах, – и цену эту надо платить.
Секунду стоя на ногах, чувствуя, как что-то невозможное, страшное, обширное, черное поднимается изнутри, потеряв и вмиг вновь обретя зрение, я смотрел на что-то странное, мельтешащее, бьющееся, цветистое, что было и чего не было вокруг меня. Быстро вздрагивали тени от факелов на полу. Невидяще обернувшись, выхватив у кого-то меч, размахнувшись, я ударил им монаха по голове; упав чуть плашмя и упруго отскочив, меч все же повалил его на пол. Перехватив меч обратным хватом, согнувшись над упавшим телом, остервенело, слепо, как ломом в лед, я бил его, бил в его выпяченный, набухший, толстый живот, прорубая ткани, бия в одну точку, желая пробить, прорубиться, уже, кажется, слыша звон проскочившего насквозь меча о каменные плиты, не останавливаясь, желая пронзать, вонзать, пробивать, прорубить все, прорубить пол под ним. Пустив изо рта струйку крови, поп сдох. Рывком я поднял голову – тесно, вползала толпящиеся, переминаясь, монахи, чуть оторопев, но почему-то без испуга смотрели на него. Подняв меч, с разбегу, в них, в груду жирного мяса, тараня, взмахивая, рубя, попадая и не попадая мечом, краем глаза отметив, как молоденький немчик, сорвавшись с места, нелепо махая мечом, со всех ног врубился в их груду вслед за мной; махая, рубя, падая, поскользнувшись, на колено, поднимаясь и снова прорубаясь, стараясь достать, попасть в уворачивающиеся туши, падая и разбивая колени, я метался по залу; с поднятыми мечами, так же мечась и доставая, все остальные бились в толпе, прорубаясь и прорубая носящиеся, вертящиеся сутаны, прибивая их вниз, к плитам пола, к земле, сквозь визг долбя, добивая, приканчивая потную черную мерзость; рубя что-то под собою, срывая руки, коченея, упав на колени, оцепенело продолжая хлопать мечом, я почувствовал у себя на плече руку Вагаскова.
– Хватит. Ты бьешь по мертвому.
Шатаясь, я поднялся. Груды окровавленных монахов валялись на полу. Омертвелые, с капающими кровью мечами, невидяще озираясь, наши и немцы стояли кругом. С треском отслоившись, содрогнувшись, упал на пол кирпич, с шумом рухнул другой. Растрескиваясь, раскалываясь, потоком, рекой теряя кирпичи, с грохотом упала стена – сквозь вспыхнувший свет, далеко, до горизонта бледно-желтая равнина лежала впереди, рельсы и длинный черно-серый, хищной стрелой вытянутый вперед паровоз и прицепленные две платформы виднелись шагах в ста, в пыли; на задней платформе, упираясь ногой в буфер, сидела Сигрин. Медленно, пошатываясь, ничего не говоря, переступая через упавшие кирпичи, переступая через завал стены, мы пошли вперед, подойдя, молчаливым полукругом, опустив мечи, мы встали, чего-то ожидая и ничего не ожидая от нее. Задумчиво она подняла на нас взгляд.
– Вы зашли дальше, чем я ждала.
Уже отвлекшись, думая о чем-то другом, словно на миг вернувшись, с усмешкой, коротко она окинула нас взглядом.
– Могли бы выглядеть и получше.
Совсем рядом, стоя чуть в стороне от нас, немецкий офицер что-то держал в руке. Шагнув, я пригляделся – со стальной розы упал первый листок.