Паровоз шел вперед, мерно стучали колеса. Поняв, что на какое-то время забылся сном, подняв голову, зачем-то машинально нашарив лежавший рядом меч, я огляделся. Ровное серое пространство сквозь спины сидевших рядом проплывало мимо. Потянувшись, я придвинулся к краю несущейся платформы – ровная, плоская, до горизонта пустынная местность текла кругом, ни деревьев, ни ростков зелени, грязно-желтая растрескавшаяся земля, изборожденная ветвящимися, бесконечно переходящими друг в друга изломами и расколами трещин, неслась у края платформы и бесконечной мертвенной плоскостью стояла вдали, сушь и неожиданные мгновенные наплывы то вязко-теплого, то просто горячего воздуха овевали лицо, дождя не было, низкие серые облака плыли вровень с платформой, казалось, не отставая, куда-то двигаясь вместе с ней; паровоз ускорил ход, мгновенно вспыхнувшая серо-черным частоколом какого-то мертвого кустарника короткая поросль чего-то растительного пронеслась мимо, крик несуществующей птицы, на самом деле бывший каким-то шумовым трюком летящего вперед и навстречу воздуха, сшибающихся над нами горячих воздушных масс, на мгновенье ударил в уши, вновь поплыло мертвенно-желтое пространство, темными переливами серого и грязного, закопченно-золотого понеслась, заиграла плоскость.
– Река, – сказал кто-то из немцев.
Взглянув вперед, я увидел узко тянущийся, тонкой каменной лентой устремленный вперед мост наподобие виадука, несколько мгновений спустя голубая полоса воды заблестела поперек пути, паровоз чуть сбросил ход, по узкой одноколейке моста без ограждений мы неслись вперерез широкой реки, многочисленные старые, проржавевшие корабли, теснясь, никуда не двигаясь, перегораживали русло, стоя почти впритык, грязно отсвечивая закопченной кривизной труб, ржавой шершавостью палуб, они шатко продвигались под нами, какие-то люди копошились кое-где среди нагроможденного, умирающего железа, сгорбленный, изможденный парень в запятнанной грязью тельняшке, подойдя к гнилому ограждению палубы, вылил ведро воды за борт, грузный на костылях моряк, мгновенье спустя, на палубе другого парохода, задрав голову, смотрел на нас снизу вверх.
Река оборвалась, мост слился с плоскостью, вновь потянулись мертвые, выжженные поля, ненадолго вновь опустившись на теплое железо платформы, видя над собой низко сгустившиеся, придвинувшиеся тучи, потревоженный каким-то движением, я вновь поднял голову – широким охватом, неровной, черно-зубчатой лентой что-то поднималось на горизонте; прикрывая глаза от пыли, сидевшие рядом всматривались в приближающиеся плотно-неровные нагромождения, вытащив откуда-то бинокль, один из немцев, щурясь, несколько мгновений смотрел в сдвинутые окуляры.
– Город, – сказал он.
Приподнявшись, все смотрели вперед.
Ударом хлыста острый прямой путь рассекал равнину, тяжело, стремительно сквозь летящий то теплый, то горячий воздух приближались постройки; грузно-расшатывающе, вписавшись в какой-то ускоряющийся ритм, завибрировала платформа, поезд наращивал ход, промелькнули мимо высохшие русла речушек, какие-то мелкие, покосившиеся постройки – рваные следы обиталища человека, грязными, прерывистыми лентами вдоль полотна потянулись сбитые, полуасфальтированные дороги, первые дома пронеслись мимо; чуть сбавив ход, паровоз тащил платформу мимо стеснившихся, невзрачных, густо насаженных зданий, люди согнуто, не обращая внимания на поезд, брели по улицам, едва различимый запах странной жирной гари исподволь, понемногу наполнял воздух.
Круто завернув по изогнувшейся рельсовой ленте, быстро протиснувшись между массивных черных пяти- или шестиэтажных построек, внезапно оказавшись на открытом пространстве, со скрежетом замедляя ход, поезд остановился посередине площади, никаких других рельсовых путей не было рядом, ни вокзальных, ни иных громоздких зданий не возвышалось вокруг, обычные старые, ветхие трех-четырехэтажные жилые здания виднелись по окружности, какие-то странные деревянные конструкции, так же по периметру пространства, с суетящимися рядом людьми виднелись вокруг; спрыгнув с платформы, разминаясь, оставив на ней ненужные мечи, на несколько мгновений мы столпились возле платформы; кто-то что-то прокричал, покрывая шум, на незнакомом языке, что-то разом зазмеилось дробящимся красным у деревянных сооружений, возрос всеобщий странный круговой человеческий шум, что-то завизжало и затрещало – мгновенье и страшными столбами искрящих, дымящихся, рвано взвихренных огненных жаровен запылало пространство вокруг, побледнев, с мертвенно полураскрытым ртом один из немцев сквозь круглые очки смотрел на пылающие, дергано бьющиеся кострища.
– Да ведь это…
На расстоянии броска стрелы, повсюду, вокруг нас, в широко разложенных, высоко, густо сваленных дровяных развалах горели люди. Примотанные к столбам, с локтями, заломанными за поперечины, кое-где уже целиком скрытые бьющим вверх пламенем, где-то еще видные по пояс, так, что можно было сквозь рвущиеся вверх языки пламени различить толстые ободы веревок вокруг туловищ, они как-то неотчетливо мелко шевелились вдали, казалось, чуть подергиваясь, как подергивается рыба, выброшенная из корзины рыбака на широкий дощатый стол или на землю, крики, какие-то странные, разрозненные, словно беспорядочно перекликающиеся крики, почти тонущие в ровном, спокойном шуме толпы, казалось, не от костров, а откуда-то из нездешнего пространства, из воздуха, как бы случайно и неуместно доносились до нас, на мгновенье чей-то необычно звонкий, сильный голос выделился и зазмеился над площадью, резко оборвавшись, он уступил место обычному, беспорядочно прореживаемому дальними ровными кликами ропоту.
С побелевшим лицом Вагасков сделал несколько быстрых шагов к, казалось, ближайшему из кострищ, словно спохватившись, метнувшись назад и схватив меч, он побежал к нему, немецкий офицер, с самого начала выхвативший меч, кинулся за ним; похватав с платформы мечи, мы помчались за ними следом. Мгновенье, еще мгновенье, отделяющее нас от глазевшей толпы, расталкивая людей в спины, людей, стоявших сначала рассеянно, затем густо, затем еще гуще, удары мечами в спины глазеющих, толпа, вздрогнув, что-то ощутив, подавшись в стороны, раздвинулась – огромный помост из дров, большая часть которых еще даже не была пущена в ход, огненный столб в черном, закручивающемся обрамлении густеющего, рвущегося дыма, уже ничего не видно было в самом верху, ни головы, ни плеч не проступало через бьющую вверх черно-красную завесу, не обращая внимания на нас, человек в длинной сутане, подвязанной веревкой и засученными рукавами, размеренно, двузубыми вилами подбрасывал поленья в кострище.
Ударив его мечом поперек плеча, подлетев к пламени, отшатнувшись, кто-то из немцев, добежавший первым, с растерянно мечущимися глазами обернулся, костры горели кругом; подбежав и сгрудившись, так же бессильно оглядываясь, мы стояли возле пожарища. Костры горели кругом, уже никаких криков не было слышно, только все так же заторможенно, словно с привычной дисциплинированной выучкой и терпением, смотрели на все люди, казалось, даже с привычной ленцой, как на прошедшее пик своей завлекательности зрелище, кое-кто уже потянулся прочь, вокруг было словно исчерпавшее себя, ровно довершавшееся представление, сквозь редеющую толпу были видны чьи-то неспешно удалявшиеся спины. Монахи по одному и группами возились у ровно и безмолвно пылающих факелов, кто-то, словно спохватившись, иногда подбрасывал в убывающее, как ему, возможно, казалось, пламя еще дров.
– Девушки, – вдруг прошептал кто-то из наших, разгромленно глядя кругом, – там только девушки.
Заторможенно я оглянулся – белая кучка тонких женских рубашек, похожих на девичьи ночнушки, неряшливо разбросанная, светлела сквозь стелющийся дым чуть поодаль от линии костров; посмотрев на ближайшее пылающее, такое же длинной полудугой бьющее дымом сооружение, я, как мне показалось, увидел там такую же стопку белеющего, рассеянно брошенного, оставленного белья.
Рванувшись к ближайшему из стоявших рядом монахов, кто-то из наших, тряся его за ворот сутаны, что-то надрывно крича, спрашивал его; бьясь щеками, беспорядочно пытаясь вырваться, тот что-то бормотал на незнакомом языке. Ударив мечами еще нескольких, повалив, немцы пытались чего-то добиться от них; крутясь на асфальте, что-то так же неразборчиво, непонятно вереща, по-детски отбиваясь, те беспорядочно вертелись под ударами.
– Смотрите, – бледнея, сказал Вагасков, – это везде.
Резко повернувшись, в просвете между пылающими длинными дугами, в белизне уходящего вдаль широкого проспекта, сквозь рассеянные фигурки людей я увидел вдали утопающее в дыму, такое же пламенеющее сооружение, черной зерновой икрой люди, чуть различимо шевелясь, копились у него.
Осунувшийся лицом, уткнув меч в асфальт, немецкий офицер, отрешенно-мертвенно щурясь, бегло посмотрел кругом.
– Это не может быть просто так, – сказал он, – это не бывает, не происходит просто так. Этим кто-то руководит. Этим откуда-то кто-то какая-то мразь руководит.
Вздрогнув, каменея лицом, каким-то быстрым рваным жестом он что-то показал своим; кинувшись, схватив какого-то из все так же бессмысленно толпившихся рядом монахов, двое немцев с заломанными руками подвели его к нему.
– Кто твой начальник, – спазменно, неотрывно прямо глядя ему в лицо, спросил немец. – Кто у вас главный. Назови, кто у вас главный, скажи место и имя, назови, кто руководит мероприятием.
Растерянно пуча глаза, беспорядочно глядя по сторонам, монах что-то быстро бормотал на незнакомом языке.
– Не хочешь говорить? – мгновенье заторможенно, казалось бы, даже с интересом немец смотрел на монаха. – Я понимаю. Ганс, воткни ему меч на дюйм в брюхо.
Не медля ни секунды, стоявший рядом немец ударил монаха острием меча в живот. Попик заверещал.
– Кто твой начальник, – мертвеющим ровным голосом повторил немецкий офицер. – Назови имя и место расположения. Кто руководит операцией.
Крича и вереща, бессильно вырываясь, монашек по-прежнему что-то лепетал на неизвестном странном языке.
– Не хочет отвечать, – сказал немец, – понятно. Ганс, еще на дюйм.
Быстрым коротким толчком Ганс вдавил еще чуть глубже меч в живот монаха.
– Это там! – с коротким визгом, сгибаясь, машинально хватаясь за воткнутый меч, режась и отдергивая руки, с ужасом увидев уже заметно закапавшую на асфальт кровь, закричал монашек. – Это там, там!
– Где?
– Там! Это там! В Храме!
– Ну понятно, – кривясь лицом, чуть заметно рвано улыбаясь, немец посмотрел в дымящийся переулок. – Там, где же еще это может быть. Конечно, в Храме. – Отворачиваясь, он коротко бросил взгляд на монашка, – поведешь, покажешь.
– Он может сдохнуть по пути, – ровно сказал Ганс.
– Ничего, дойдет, – еще на мгновенье бесстрастно немец обернулся к монашку, – пока не доведет, не отпустим.
Выдернув меч, рванув монашка к себе за ворот, Ганс толкнул его в спину; шатаясь, оставляя красный след, монашек побрел по асфальту, подняв мечи мы двинулись за ним. Подталкивая монашка в спину, чтобы шел быстрее, выбравшись с жирно чадящей площади, мы шли ветвящимися переулками, пустота и бедность, протянутые поперек улочек веревки, серо-черные сгустки сушащегося белья застилали небо, черные зияющие пустоты дверей и подворотен, стершийся булыжник, неровный, заставляющий спотыкаться, бледные, безжизненные лица в окнах невысоких этажей и мансард, чадящий, блеклый, бедно выбивающийся дым готовящейся скудной горько неприятной пищи.
Свернув в какую-то новую улочку, пройдя половину, что-то увидев впереди, мы ускорили шаг – уже не следуя за ним, а волоча за собой монашка, спотыкаясь, мы почти выскочили на перекресток – в двух шагах от скрещения улиц и поваленных лавок зеленщиков, на обсаженной чахлыми деревцами маленькой площади, вокруг высоко возведенного струганного креста, все те же мелкие суетливые монашки, торопясь, возводили нагромождение из хвороста и толстых обсушенных поленьев, в вышине, высоко и страшно привязанная к кресту, с заломанными за поперечину локтями и связанными руками, с ногами, намертво прикрученными к перекладине, бледная худенькая девушка с черными, чужой, грубой рукой затянутыми в узел волосами, с криво насаженным на голову грубо размалеванным колпаком, извиваясь, дергаясь, что-то прося и крича, дергала головой, рвясь, поворачиваясь то вбок, то к небу; огонь растопки чуть поодаль от почти возведенной у подножья креста поленницы поигрывал в черном ржавом ведре; сгибаясь и двигаясь равнодушноразмеренно, монашки обкладывали дровяной постамент хворостом.
Дернувшись вперед, сбив ближайшего, стоявшего согнуто спиной монашка с ног, вслепую рубанув следующего, с выпрыгивающим из груди, ноющим сердцем я кинулся к дровяному постаменту; попробовав приподнять наваленную груду снизу, бессильно рубанув ее мечом, откинув меч, лихорадочно сгибаясь и разгибаясь, подхватывая поленья, я откидывал их в стороны; побросав мечи, раскидывая хворост, выдергивая и разбрасывая поленья, несколько человек присоединились ко мне; подойдя, по разъезжающимся поленьям карабкаясь вверх к примотанным веревкам, срываясь и взлезая снова, Вагасков, поднявшись, наконец, наверх, рубанул точно отмеренным ударом по сгустку веревок, освобожденные от пут худые ноги девушки повисли в воздухе; вцепившись в столб, ногами обхватив его, кто-то из немцев, вытянув руку, на пределе усилий двигая ею вперед-назад, острием меча перепилил веревки, стягивающие руки; сорвавшись с вывернутой рукой, мгновенье повисев на недопиленной веревке, своим весом порвав ее, девушка рухнула в нагроможденье хвороста и дров, подбежав и оттащив ее, наши и немцы, придерживая ее, пытались дать ей пить из фляг, запрокинув голову, девушка, что-то беспрестанно произнося, плача, дергала шеей.
Быстро оглянувшись, увидев невольно дернувшихся к ней мужчину и женщину, почти силой подтащив их, старпом и кто-то из немцев, глядя как эти двое, подхватив девушку, то ли потащили, то ли повели ее прочь от креста, с поднятыми мечами двигаясь следом и оглядываясь на сгрудившихся и тупо-обеспокоенно провожавших их взглядами монашков, довели всех троих до переулка, постояв там некоторое время, глядя тем троим вслед и увидев, кажется, как они скрылись где-то в переулочной тесноте, они вернулись к нам, боцман и Ганс, перевернув ведро с растопкой, топтали сапогами тлеющие веревки и прутья. Отыскав и подняв свой меч, я оглянулся – проводник-монашек, раскинув руки и глядя в небо, бессмысленно хлопая глазами, лежал на спине, слепо глядя на него немецкий офицер, опираясь о эфес воткнутого в пыль меча, стоял рядом. Подойдя к какому-то из монашков, кто-то из немцев размахнулся и зарубил его. Рванувшись вперед, он вытащил за ворот стоявшего рядом.
– Не поведешь нас к храму, – срывающимся голосом сказал он, – будешь следующим.
С измятым, дергающимся лицом монах посмотрел на него.
– Да-да, – сказал он, – конечно.
Путь, снова путь через изломанные, вихляющие, ныряющие в подмостные рытвины, черные, смердящие улочки, пройдя через запесоченный, засаженный ломкими бледными деревцами скверик, выбравшись на длинную, запруженную дергающимися, пугливыми людьми торговую улицу, мимо нищих лотков и криво сколоченных прилавков с пыльной снедью и бедным бесцветным хламом, ускорив шаг, на шершавой грубо вымощенной площади разогнав толпу монашков, только начинавших сооружать изогнутую сложную конструкцию со сваленными громоздкой грудой свежесколоченными крестами, и освободив стайку примотанных цепями к тележке трясущихся в белых застиранных полотняных рубашках девушек, выйдя на прямой, без деревьев, продуваемый пыльными ветрами проспект, вдалеке, в окружении грубых, массивных, казалось, сложенных из плохо отесанных камней зданий мы увидели Храм.
Черный, трехглавый, с нагромождением вырастающих в эти три обращенных к небу острия скосов, фасадных розеток и башенок, с тремя вороньи торчащими распяленными крестами, грубо и грязно он нависал над площадью. Поднявшись по волнистым, местами выщербленным ступеням, в высоком шумном зале растолкав толпящихся монахов, вслед за поводырем поднявшись на третий этаж, через обшитую красным с золотом бархатом галерею мы подошли к высоким, в два человеческих роста дверям. Внезапно взвизгнув и метнувшись куда-то в сторону, так, что никто за край сутаны не успел схватить его, монашек, задрав руками полы сутаны, бросился к лестнице и в мгновенье ока скатился по ней; секунду помедлив перед дверями, навалившись, помогая себе тычками сапог, мы распахнули их; оставив их за собой распахнутыми, мы вошли. Огромный кабинет был впереди, в дальнем конце его за таким же огромным столом низенький пузатый человечек в сутане, отороченной золотом, сидел и что-то писал. Быстро подойдя к столу, с поднятыми мечами мы окружили его; подтащив массивное золоченое кресло, немецкий офицер сел в него и, сложив руки на столе, несколько мгновений обдумывающе-пристально смотрел на человека.
– Значит, сжигаешь женщин, – бесцветно сказал он.
Не обращая внимания ни на него, ни на нас, человек, мерно макая перо в чернильницу, все так же писал.
– Так хочет бог, – так же бесцветно, не поднимая головы, произнес он.
– Я – твой бог, – сказал немец. – От этой секунды и до твоего смертного часа. И вот тебе моя божья воля. Ты сейчас же подписываешь приказ своим мерзавцам о прекращении казней, а я, твой бог, решаю – умрешь ты после этого в мучениях или быстро и безболезненно. И решай быстрее, чтобы я не выбрал вариант, который меньше всего тебе понравится. Ты хорошо понимаешь меня, ублюдок?
Бесстрастно дописав строку и отложив перо, человек, так же невозмутимо, сложив ручки на животе, откинулся в кресле.
– А вы ведь не за этим пришли, – спокойно сказал он. – Я знаю, кто вы такие и куда идете. Прекратить казни? Прекрасно. Я сейчас же подписываю приказ о прекращении казней – отныне и впредь, а вы остаетесь здесь навсегда. Устраивает такой вариант? Есть другой – мы оставляем все, как есть, а я указываю вам, как и куда двигаться дальше. Точнее, даю вам шанс. И какой вам больше нравится?
Глядя на потемневшее лицо немца, человек улыбнулся.
– Подумайте, подумайте. Нет, «подумайте» – неправильное слово. Как там написано в книге, что вы прочитали: «Погасите болотный огонек разума, прислушивайтесь к своему сердцу». Ну и что ваше сердце подсказывает вам?
– Мое сердце подсказывает, – быстро сказал Вагасков, – зарубить тебя сейчас же.
– Вот видите, – сказал человек. Он вздохнул. – Нежное, чувствительное сердце славянина. Он повернулся к немцу. – А что подсказывает ваше? Вы готовы все сделать по подсказке его сердца?
Окаменев лицом, несколько мгновений сидя неподвижно, немец тяжело поднял глаза на человека.
– Нет, – сказал он, – не готов. Извини, Александр.
– Вот видите, – удовлетворенно сказал человек. – Страстное, но хладнокровное сердце арийца подсказывает несколько иное решение. Видите, как все непросто. А точнее, почему непросто? Вот весы. Я сделал движение – положил гирьку на чашу весов. Я сказал – а где ваша гирька? – уравновесьте. Вы прислушались к себе и положили свою гирьку. Все просто.
– Зачем ты сжигаешь женщин, – не глядя на него, сказал немец.
Человек пожал плечами. – А это вообще не мой выбор. «Я есмь лоза, а вы ветви; кто пребывает во мне, тот приносит много плода; ибо без меня не можете делать ничего. Кто не пребудет во мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет – а такие ветви собирают и бросают в огонь, и они сгорают» – учили в школе, пока ваш фюрер не запретил религию и церковь? Каждый делает свое дело на своем месте, и каждый идет своим путем, как вы сейчас. Или вы больше не хотите идти своим путем?
– Чего ты хочешь, – все так же не глядя на него, спросил немец.
– Так как же девушки? – доброжелательно поинтересовался монах. – Пусть сгорают?
– Чего ты хочешь, – повторил немец.
Человек покрутил пальцами. – Не важно, чего я хочу, да и не ваше дело, чего я хочу. Вы же, наверно, поняли – это испытание. А чего требует испытание от вас – ну, вероятно, жертвы. Хочешь достичь цели или, по крайней мере, двигаться к ней дальше – принеси жертву. Опять-таки все просто. Вопрос только в том, способны ли вы принести жертву.
– Какую жертву? – спросил немец.
– А я не знаю, – спокойно сказал человек. Черты лица его внезапно огрубели, несколько мгновений он презрительно-отрешенно изучал нас, переводя взгляд с одного на другого. – Но мы сейчас узнаем. Идемте.
Резко он встал; гремя связкой ключей, выйдя из-за стола, быстро отперев неразличимую с первого взгляда дверь в стене, не оглядываясь, он пошел по коридорчику и узкой витой лестнице за ним, ведущей вниз; двинувшись вслед, несколько минут, горбясь и сжимаясь на тесной, узко завинченной лестнице, мы шли гуськом за ним, почти на ощупь различая под ногами неровные, разной высоты ступени; оборвавшись, ступени привели к узкому, плохо освещенному коридорчику, подойдя к еще одной тяжелой стальной, почти бункерной двери, человек с усилием откатил ее, вслед за ним мы вошли в сводчатый, освещенный факелами зал. Спины монахов были впереди, расступившись по окрику человека, стоявшие поспешно отошли к стенам – длинноволосая и белокурая женщина ослепительной красоты обнаженная была цепями прикована к косому X-образному кресту, ноги ее с фигурно закругленными, мелкой лепки пальчиками чуть не доставали пола. Опустившись на колени, низко согнувшись, человек поцеловал ее пальцы.
– Встаньте, – глухо сказал он, не оборачиваясь.
Быстро подбежавшие монахи, не грубо, но настойчиво подталкивая, поспешно выстроили нас в линию перед распятой.
Весело смеясь, женщина, поверх спины сгорбленно согнувшегося человека смотрела на нас. Глаза ее, беспечно и отрешенно сияющие, вспыхнули новым светом; несколько раз резко дернув головой и что-то прокричав на незнакомом языке, она, лихорадочно напрягаясь и безотчетно дергаясь и сотрясаясь всем телом, бешено забилась, словно желая вырваться из пут, короткая фраза сменилась длинным, рвано сбивающимся многословным выкриком, несколько раз надсадно повторив последние несколько слов, обмякнув телом, провиснув на цепях, уронив голову на грудь, она закрыла глаза.
Размеренно встав, человек небрежно вскинул руку.
– Этот, – отрешенно произнес он, указывая на одного из немцев, стоявшего в дальнем от меня конце линии, кажется, самого моложавого.
– И этот, – вяло передвинувшись, рука его с вытянутым пальцем указала на меня.
– Возьмите у них мечи, – полуобернувшись к немцу, бесцветно сказал человек, – и не мешайте нам поступать, как положено.
В мгновенье ока подскочившие ко мне и к молоденькому немцу монахи, твердо зажав, подвели нас к человеку.
– Там, где ты окажешься, – отрешенно, словно обращаясь одновременно к нам обоим, произнес человек, – ты волен будешь поступать, как тебе заблагорассудится. Захочешь, останешься там и будешь жить так, как тебе покажется верным и оправданным жить, захочешь – вернешься. Решать тебе. Это все.
– Как их отправлять туда? – спросил кто-то из монахов.
Человек пожал плечами. – Как, как… Через вертушку.
Плотно прижимая меня с обеих сторон, монахи повели меня из зала, долго, спотыкаясь и пригибая голову под низким, сочащимся влагой потолком, они вели меня по темному ветвящемуся коридору; выйдя, наконец, на квадратную каменную площадку, в дальнем конце которой, в высоком, от пола до потолка, кубическом вырезе стены медленно и со скрежетом двигались сверху вниз, монотонно сменяя друг друга, толстые ржавые металлические пластины, они, отпустив меня, разошлись в разные стороны.
– Захочешь вернуться, – пусто произнес кто-то из них, – придешь туда же, откуда выпадешь.
Ровно скрежеща, сверху вниз двигались пластины.
– Ну, чего ждешь, – произнес монах, – давай.
Шагнув к механизму, подгадав, пока медленно дребезжащая пластина окажется у ног, пригнувшись, я шагнул на нее. Расстояние между пластинами было меньше моего роста; обернувшись и видя, как уходит вверх пол со стоявшими на нем монахами, заменяясь вырастающей перед глазами глухой темной каменной стеной, я проводил глазами последнюю полоску света наверху и остался в полной темноте.
Мерно, со скрипом двигались пластины. Один, запертый в темной низкой, чуть подрагивавшей в движении железно-каменной клетке, я сел на пол, ожидая каких-то перемен и окончания движения, ничего не происходило, минуту, может быть, час, два часа, несколько часов, день, неделю, вечность в абсолютной тьме, мерно и дребезжаще двигались пластины; ничего не видя, так и не начав хоть что-то различать в темноте, на ощупь поняв, что стена по правую руку от меня была неподвижной и железной, а по левую – движущейся и каменной, так же как стены сзади и спереди, поняв это еще в самом начале, изверившийся в каком-либо окончании движения, ощутив животный страх и ощущение приближающейся смерти, жуткий, давящий ужас заживо похороненного, сменившийся онемением и полным равнодушием, бессмысленно и пусто, как животное, я опускался в своем узилище. Постепенно, может быть, через день, а может быть, через год ощутив, что пол подо мной начинает накреняться, а сам я постепенно начинаю сползать к правой неподвижной стене, остатками зависшего в бесконечности сознания я понял, что нахожусь внутри гигантского колеса. Отрешенно, то ли наяву, то ли заснув, то ли умерев, бесчувственно, без снов и видений, дни, годы, тысячелетия безжизненно и пусто я двигался в своей клетке, внезапно, разом выдернув меня из потустороннего полусмертно-смутного состояния, что-то в стене, привалившись к которой скрюченно я сидел, с разрывающим уши скрежетом провернулась, стена, дернувшись вбок, исчезла; рухнув в пустоту и пролетев мгновенно короткое расстояние, я упал на спину на что-то рыхлое и съеживающееся, глаза с резкой болью внезапно ощутили свет, ошеломленный, чем-то ударенный, с тяжело и мгновенно-ясно вспыхнувшим сознанием, я увидел, что лежу на куче грязных, полусгнивших ящиков и коробок.
Гигантская, кирпичная, в несколько метров толщиной, чуть изгибающаяся в вышине стена торцом была рядом со мной, уходя в высоте, казалось, прямо в небеса, в низко висящие темно-серые тучи, казавшиеся мне сейчас ослепительно яркими, так же бесконечно и тяжело, надвое деля пространство, она уходила вбок, теряясь в каком-то низком и мутном, болотно-черном тумане; с другой стороны, в отдалении, сквозь летучую, прозрачную дымку виднелось что-то смутное и вещное. Переползая, увязая в тянущемся, гнусно-влажном картоне, съезжая, скатываясь и спрыгивая, я упал, наконец, с кучи, поднявшись и ощутив под ногами вязкую, топко пружинящую почву. Чахлый, засаженный низким, умирающим кустарником пустырь тянулся прочь от стены, за ним, ближе, чем мне показалось сначала, видны были какие-то развалины, низкие, приземистые строения и тускло светящиеся редкие окошки маленьких одноэтажных домиков. С трудом выпрямившись, немного постояв, отряхнувшись и счистив, насколько это было возможно, мусор и грязь с бушлата, медленно, затекшими, плохо слушающимися ногами я побрел через пустырь, туда, дальше, к темному, тускло мерцавшему, непонятному жилью.