Книга: Русская литература от олдового Нестора до нестарых Олди. Часть 1. Древнерусская и XVIII век
Назад: Лекция 7. Вторжение повседневности в литературу
Дальше: Лекция 9. Литература и власть

Лекция 8. «Поэтом можешь ты не быть…»

Нас с вами ждет восемнадцатый век. Но восемнадцатый век, что логично, начинается в семнадцатом. Так что мы с вами сегодня в основном будем говорить о семнадцатом веке, но уже в категориях принципиально новой культуры.

Итак, я напоминаю вам банальную вещь, вам известную с фильмов типа «Юность Петра», где молодой Петрушенька удирает в Москве в Немецкую слободу. Из этого следует тот незамысловатый факт, что в Москве Немецкая слобода была. И возникла она при его батюшке, Алексее Михайловиче. И если Петр – это окно в Европу, то его батюшка открыл, ну, скажем, форточку. И ветром с Запада повеяло весьма основательно. Иностранцы приезжают, в частности Адам Олеарий, на которого я активно ссылаюсь в лекциях по мифологии. (М-да, я представила Олеария, проникающего на Русь через форточку, открытую Алексеем Михайловичем… ох уж эти культурные метафоры!) Петр был более скандальный, чем его отец, более радикальный, Петр больше ломал, но вы должны понимать, что Алексей Михайлович уже делал многие из тех вещей, которые продолжил его сыночек, но делал более мягко и аккуратно. Впрочем, на его совести раскол. Я еще не знаю, что хуже для матушки-Руси – раскол или все петровские реформы. Но у нас пока что Петруша еще маленький, а в наследниках (и затем в царях) – сын первой жены Алексея Михайловича. Как его звали?

На матушке-Руси было два царя Федора. Удивительно схожие: оба подозрительно напоминают хороших людей, оба умерли бездетными, после смерти обоих началось такое, что ой, мама, это только Пушкину воспеть в нетленных строках. Что за два Федора? Знаете ли вы хотя бы про одного? Про одного знать положено, потому что мы будем проходить пьесу Алексея Константиновича Толстого «Царь Федор Иоаннович». Она вошла в золотой фонд русского театра и является лучшим из написанного оным Толстым. А нас сегодня будет интересовать другой Федор – Федор Алексеевич, старший брат Петра. Федор жениться успел, но не успел дойти до брачной ночи – умер, его супруга осталась девственницей, Петр в этом лично убедился: когда она умерла, он присутствовал при вскрытии, любопытствовал. Дальше Федору де-факто наследует Софья, хотя формально и юридически наследуют Петр и его старший брат Иван. Об этой ситуации мы сегодня будем говорить.

Как я уже сказала, поскольку Алексей Михайлович был открыт Западу и западной культуре, в это время в Москве появляются европейски образованные люди. Они славяне, но выходцы с Запада. Вопрос: с какого-такого Запада приедут в Москву эти славяне? Симеон Полоцкий, Карион Истомин, Сильвестр, он же Медведев, и так далее. Более того, поскольку это люди европейской образованности, на латыни они будут говорить как миленькие, но, чтобы подчеркнуть свою эрудицию и свою избранность, они будут говорить, логично, на западноевропейском языке. На каком языке будет говорить интеллектуальная элита русского общества при Алексее Михайловиче? Я жду ваших ответов. Мимо, мимо, мимо. Французский – нет, у нас семнадцатый, а не девятнадцатый век, немецкий тем паче мимо, немецкая культура у нас тоже сильно позже поднимется. Английский тоже мимо, голландский – это вы с Петром Алексеевичем путаете, а у нас пока Алексей Михайлович. Ну?! Государство высокой европейской культуры, вам это государство известно, мы его упоминали и на прошлой лекции… Польша! Да, это Польша, это польский язык. Между прочим, оттуда пошло бритье бород, не связанное с сексуальной ориентацией, а связанное с модничаньем. Если ты носишь только усы и одет в польский кафтан, то никаких вопросов! Это подражание западной моде. Нам показывают в прекрасном фильме «Юность Петра» – Голицын, фаворит Софьи, одет по-польски и носит усы. И Петра на исторических полотнах, если художник разбирался в материале, изображают одетым по западной моде – в польский кафтан.

В это время Польша – преинтереснейшее явление. Потому что она, с одной стороны, страна славянская, с другой стороны, с незажившими ранами, особенно на самолюбии, – враг России (я напоминаю, что именно в Польшу у нас бежит Курбский), и при этом она – страна европейской культуры. Опять же посмотрели на переписку Грозного с Курбским, Курбский пишет из Европы, то есть из Польши. А дальше будет еще более любопытное явление.

Где у нас, на территории бывшего СССР (во время правления Алексея Михайловича это уже территория Российского царства), где у нас будут равные европейским университетам учебные заведения? Где у нас будут центры интеллектуальной элиты? В царствование Алексея Михайловича? Львов? Это уже тепло. Варшава? Это ни коим образом не Российское царство. Прибалтика? Нет, мимо. Думайте, думайте. Ваша мысль в правильном направлении движется. Краков?! Кхм, тоже интересные представления о Российском царстве (и о бывшем СССР заодно). Киев? Уф. Наконец-то. Итак, это Киево-Могилянская академия. Фактически первый университет на территории бывшего СССР. Симеон Полоцкий, крупнейшая личность культуры того времени, как раз выходец из Киево-Могилянской академии, изучавший там семь свободных художеств. У вас тут возникла мысль про Прибалтику, это хорошая была мысль, она была плоха только одним – Литва не входила в Российское царство. Но эта хорошая мысль пришла в голову Симеону Полоцкому: он учился в Вильне (то есть Вильнюсе), там слушал курс у иезуитов. Так что прибалтийское образование – хорошо, польское – еще лучше, а Киев считался восточнославянскими Афинами. И в это время через Киев, именно через польский язык, через польскую культуру, к нам, в Российское царство, будет идти вся культура западноевропейского барокко, а точнее, польского барокко. И случится с нею то, что всегда случается с западными идеями на Руси-матушке. Опять встанет просто с ног на голову, сейчас объясню как именно. Но это частности. А сейчас переходим к важнейшему моменту.

Вы должны понимать вот какую прискорбную для нашей поэзии вещь. Киево-Могилянская академия кого, собственно, готовила? Каким учебным заведением она была? Светским или духовным? Она была духовным заведением. Выходцы из нее, помимо всей своей европейской образованности и прочих достоинств, были монахами. И это раз и навсегда сформировало особое отношение к поэзии в матушке-России. Объясните мне – почему? Почему принципиально для всей русской поэзии, для всей советской поэзии (особенно той, что больше советская, чем поэзия), для львиной доли антисоветской поэзии, почему принципиально, что в каком-то замшелом семнадцатом веке, в каком-то Киеве, который теперь уже и не наша страна, этот древний вуз не был светским учебным заведением? Все они его выпускники – и Сильвестр (Медведев), он не «Сильвестр Медведев», потому что Сильвестр – его монашеское имя, а Медведев – его фамилия до принятия монашества, и Симеон Полоцкий, и Стефан Яворский, и прочие менее известные авторы; я вам их сегодня немножко поцитирую, у вас пропадет всякое желание когда-либо в жизни их читать.

Почему принципиально, что все они были монахами? Как это отразилось на будущем русской поэзии? Тематика духовная, и что? Тематика их стихов не обязательно духовная. Как их монашеский сан скажется на поэзии в целом? Совершенно верно: «Поэт в России – больше, чем поэт». И сюда же другая навязшая в зубах цитата: «Сейте разумное, доброе, вечное». Но вы всё еще не ответили на мой вопрос!

Если у нас поэт – монах, то кто он прежде всего? Правильно, монах. И что он обязан делать прежде всего? Наставлять на путь истинный, да, спасать души. И что для него поэзия? Да, именно: это его инструмент. Это то, посредством чего он будет учить мирян благочестию и спасать их души для жизни вечной.

Осознайте это, пожалуйста, и ужаснитесь. На дворе цивилизованный семнадцатый век, Европа уже успела пережить взлет Ренессанса, разочароваться в нем, Шекспир сказал свое «распалась связь времен» (в дословном переводе «мир вышел из пазов» – такой вот вывихнутый мир), Кальдерон сказал свое «Жизнь есть сон» и написал целую пьесу на этот прискорбный сюжет, поэты забрались каждый в свою башню из слоновой кости и там переживают трагиЦЦкий раскол мира, оттачивая форму своих стихов. Говоря без иронии, Европа снова пришла к тому, что художник в вывихнутом мире может делать только одно: жить ради искусства. («Снова» – потому что в поздней Античности это всё уже было). А у нас что?! А у нас в Московию приходят монахи с европейской эрудицией, но мозгами из десятого века, и говорят, словно при Владимире Красном Солнышке, «главное, чтобы костюмчик сидел», то есть чтобы поэзия сеяла разумное, доброе, вечное, а хороши сами стихи или нет – нам пофиг. И именно в такой модальности, я еще мягко выражаюсь. И их ведь не укорить за это – они монахи, они при исполнении, они правы. А мы три века расхлебывай…

Я буду и буду вам это повторять, чтобы пробить великую киево-могилянскую (вот да, могилянскую!) стену, которую семнадцатый век воздвиг в нашем представлении о том, что такое «хорошие стихи». Буду потрясать цитатами из Белинского (которые никогда не входили в учебники), что произведения являются великими не потому, про что они написаны, а потому, как они написаны. Я вам давеча приводила пример, за каким лешим вам читать про репрессии. Нет ни малейшего желания читать про репрессии, однако читаем «Реквием» Ахматовой. Ради катарсиса. А катарсис – это ни разу не содержание, это только форма. Содержание у катарсиса – кровь, смерть и грязь, а великой силой, очищающей души, эту мерзость делает форма. То, как написано. Но вас учили противоположному…

Интенция, что художественность не важна, что поэт – это тот, кто спасает души людей, что он больше, чем поэт, – эта интенция у нас взращена и расцвела, заметьте, на двух религиозных кризисах. Даже трех, считая советский поворот к атеизму. Итак, сначала раскол и все его ужасы, и тут приходят киевские монахи и начинают спасать души не по старинке, а в рифму. Потом Некрасов скажет это свое пресловутое «сейте разумное, доброе, вечное» во время нового духовного кризиса, о чем, опять же, я вам во второй части буду подробно рассказывать и Тютчева цитировать. А потом духовный кризис успешно завершится введением атеизма, и начнется Демьян Бедный, не к ночи будь помянут. Нас с вами этим напичкали в школе. Твардовского «Ленин и печник» проходили… а как же, великая поэма, н-да. И тому подобные убожества. Я очень высокого мнения о Твардовском, но никак не о «Ленине и печнике».

Учебник нас приучил к тому, что поэт велик содержанием своих стихов. Выучите, дорогие мои, эту часовню нам построили в семнадцатом веке, на Красной площади, и с той поры она там стоит нерушимо, и советская культура эту часовню превратила в пирамиду. Хеопсову. Сейчас, по счастью, хоть немножечко мы ее начинаем ломать.

Итак, Симеон Полоцкий. Я чуть позже вам его немножко поцитирую, чтобы у вас ушки в трубочку свернулись и вы бы со мной разделяли удивление, как вообще из этого на матушке-Руси выросла хоть сколько-то читаемая поэзия. А пока что поговорим о нем как о личности. Он прибывает ко двору Алексея Михайловича и становится наставником царевича Федора. Приучил его писать стихи. Не читала я стихов Федора Алексеевича, мне немножко страшно в это лезть, но, конечно, если бы у нас был царь, пишущий стихи, то, наверное, это было бы неплохо. Жаль, что умер. Что еще делает Симеон Полоцкий? Он становится не просто наставником Федора Алексеевича, он вводит должность (приготовьтесь падать в обморок): придворный проповедник и поэт. Всё. Приехали. После этого возьмите стихи Окуджавы о том, как он пойдет к Белле в кабинет, когда не просто интеллигенция приходит к власти в мечтах Окуджавы, а именно его коллеги по шестидесятнической лирике, понимаете? Вот они получают власть. Государством должны управлять поэты, и тогда наступит благодать! – эта мечта у нас идет от Симеона Полоцкого. Вот тогда это в нас и вложили.

Теперь скажите мне, пожалуйста, раз у нас Симеон Полоцкий – монах, кто для него есть главный адресат его стихов? О, молодцы. Уже научились. Естественно, главный адресат – Господь. Поэтому он всё свое творчество осмысливает как творчество перед Богом. И он обязан… что? Главное? Раз он у нас монах, поэт по совместительству? Нести слово Божие – кому? Кому, кому, кому? Царской семье, раз он наставник наследника. И главная цель его – спасение душ его паствы. Его паства – это царская семья. И он осмысляет свое место в мире как посредник между Богом и царской семьей. И поэтому в каждой значимой точке, в каждой точке соприкосновения с Богом, он будет действовать как проповедник и поэт. Кто-то родился – это крестины. Затем браки. Но они бывают нечасто, зато каждый год в количестве бывает какой семейный христианский праздник? Именины. День ангела. Еще бывают кончины. Всё это есть точки соприкосновения мира смертных с Богом. И вот по каждому поводу – по каждому! – он пишет откормленный поэтический труд. От слова «трудно»: писать трудно, выслушать вдесятеро труднее. Это называлось «орация»: стихотворный текст, который Богу показывает, что в царской семье всё в порядке, как надо, души движутся к светлому райскому будущему. А с другой стороны, оные души посредством оной орации наставляемы в пути все туда же. Помимо ораций он писал панегирики, эпитафии и так далее. И я вам скажу, что к делу спасения душ Симеон Полоцкий относился с размахом, со всей ответственностью – наваял пятьдесят тысяч стихотворных строк. М-да, необходимость всё это выслушивать, безусловно, укрепляла в царской семье такую христианскую добродетель, как смирение. А в свободное от ораций время он написал «Рифмологион», написал «Псалтырь рифмованную», а также неопубликованный сборник «Вертоград многоцветный». Вертоград – это сад. Это поэтическая энциклопедия, где стихотворения, описывающие самые разные достойные объекты, были расположены в алфавитном порядке. То есть каждый значимый объект, каждое событие, мало-мальски достойное внимания, для Симеона Полоцкого – это та точка, когда мир дольний сходится с миром горним, и соприкосновение должно произойти посредством написания им необходимых стихов. Опять же, поскольку вначале было Слово, то не забывайте еще и такой аспект его поэтического творчества. Именно поэтому изо всех его трудов я взяла стихотворение «Мир есть книга», и здесь сделаю маленькое лирическое отступление.

Эта абсолютизация и слова, и книжности вообще характерна для интеллигенции, которая прониклась осознанием своей офигенной крутости (причем именно в такой модальности). Аналогичную картину мы лицезреем в древнеиндийской культуре, в Х веке до н. э.; индийцы шустрые были, на двадцать семь веков обогнали Симеона. Там была ситуация следующая. Ты обязан знать священные гимны наизусть, причем с точностью до звука (мы с вами говорили о сакральности устного слова), поэтому ты их каждый день подряд и в разбивочку гоняешь, причем там специально переставляются слова, чтобы ты не бубнил механически. Твой отец этим занимался, твой сын будет этим заниматься. От такого занятия можно или с ума сойти, или додуматься до того, что это и есть самоцель. И звучащее Слово божественно само по себе. И поэтому в индийской мифологии возникает такое божество – Речь. И в посвященном ей гимне божественная Речь говорит сама о себе: дескать, я круче всех богов, благодаря мне и мироздание существует, и солнце светит, и тучки по небу бегут, всё это по моей милости. Вам кажется, что я ушла куда-то очень далеко, но вы сейчас увидите текстуальное совпадение с Симеоном, и двадцать семь веков им не помеха! Это совершенно нормальная реакция интеллигенции на осознание своего места в культуре.

Итак, давайте почитаем. Вы видите, как я тяну время, я готова про Индию говорить, лишь бы не читать действительно очень плохие стихи, но отступать некуда, поострим сердце мужеством и познакомимся с этим шедевром.

 

Мир сей преукрашенный – книга есть велика,

еже словом написа всяческих владыка.

Пять листов препространных в ней ся обретают,

яже чюдна писмена в себе заключают.

Первый же лист есть небо, на нем же светила

яко писмена, божия крепость положила.

Вторый лист огнь стихийный под небом высоко,

в нем яко писание силу да зрит око.

Третий лист преширокий аер мощно звати,

на нем дождь, снег, облаки и птицы читати.

Четвертый лист – сонм водный в ней ся обретает,

в том животных множество удобь ся читает.

Последний лист есть земля с древесы, с травами,

с крушцы и с животными, яко с писменами.

 

Вы слышите, что некоторые строчки здесь абсолютно прозаические. Рифма есть, посему это стихи, но стихотворным размером и не пахнет. Почему? Потому что это силлабические стихи, то есть такие, где критично только количество слогов в строке и ударение на предпоследний слог. Поскольку все наши поэты семнадцатого века были носителями польской культуры, то естественно, что они принесли нам польскую силлабическую поэзию. Как вы прекрасно понимаете, в польском языке ударение всегда будет на предпоследний слог, и поэтому когда мы говорим о произвольном расставлении ударений в польском стихе, то тут не будет проблемы внутри строки.

 

Rzucifbym to wszystko, rzucifbym od razu,

Osiadfbym jesieniq w Kutnie lub Sieradzu.

W Kutnie lub Sieradzu, Rawie lub Leczycy,

W parterowym domku, przy cichej ulicy.

 

Это Юлиан Тувим, мы его проходили в университете. В моем переводе:

 

Бросил бы всё это, бросил бы всё сразу,

Проводил бы осень в Кутно или в Серадзу,

В Кутно иль в Серадзу, в Раве или в Ленчице,

В небольшом домишке мог бы поселиться.

 

Практически подстрочник. Проняло меня это стихотворение своей уютной лиричностью, но я его вам читаю ради эффекта сбоя ритма внутри строки. Я это сохраняла в переводе.

 

Я пошел в корчму бы, сел от всех в сторонке,

О навек ушедшем заплакал б негромко.

Разговор завел бы, выпивши вина я:

«Что же ты, голубка, что, моя родная?

Жаль тебе веселья, грустишь по столице?

Скучно тебе, верно, в Кутно иль в Ленчице?»

Ты бы замолчала, милая подруга,

Слушала, как ночью в трубе воет вьюга,

Думала бы долго, в час, когда грустится:

Что ему тут нужно, в Кутно иль в Ленчице?

 

И вот, «жаль тебе веселья, грустишь по столице?», «слушала, как ночью в трубе воет вьюга» – вы видите, сбой ритма произошел, то есть это не ошибка, а передача польского стиха. Из того, что я вам процитировала по-польски, этот сбой в четвертой строке: «w parterowym domku, przy cichej ulicy» (букв. «в одноэтажном домике на тихой улице»). Но для русского слуха это «в трубе воет вьюга» кажется ошибкой переводчика, если оно однократное, а не регулярное. И, как вы понимаете, когда силлабическая поэзия будет перенесена на русскую почву, то эти произвольные ударения внутри строки приведут к тому, что русский слух спросит «это правда стихи? правда-правда, стихи?». А потом придет Ломоносов и скажет, что у осетрины свежесть бывает только первая, а русская поэзия – силлабо-тоническая, и так и будет аж до самого Брюсова. Ломоносову мы за это поклонимся в ножки и сделаем это прямо сегодня, но пока что мы продолжаем постигать Симеона.

И разбираемся с проблемой русского барокко. А барокко – это тот интересный вид культуры, который в нормальной Европе означает трагический разрыв личности художника и народных масс. Есть мы, истинные, чистые, носители высокой культуры, и есть толпа простецов. Они нас не понимают, но нам не очень-то и хотелось, как задолго до барокко сказала небезызвестная лиса в басне Эзопа. Если виноград недоступен, то он зелен. Если народу нет до нас дела, то это нам нет дела до народа. Мы выше их, мы в башнях из слоновой кости. То есть западноевропейское барокко – это принципиальное отделение поэтом себя от толпы простецов.

А Симеон Полоцкий, равно как и другие наши поэты-монахи, это представители барокко, но, извините, русского. Что такое барокко по-русски? Это примерно как вегетарианский шашлык. То есть: есть мы, избранные, чистые, потому что мы – монахи. В Европе «мы – поэты», у нас «мы – монахи». Оцените. Дальше интереснее. Есть толпа простецов. Которые нас не могут понять, что логично, потому что мы – люди с духовным образованием, а они – паства, стадо. Не забывайте, что слово «паства» просто означает «стадо». Что с них взять?! А раз взять с них нечего, то мы, как пастыри, что должны делать? Мы должны их не просто вести, а пытаться поднять до себя. То есть нормальный барочный западный поэт уходит от простецов, русский барочный поэт к ним идет. Здрасьте. Развернули барокко ровнёхонько на сто восемьдесят градусов и пришли к простецам.

Ох, вот есть свинка – есть морская свинка. Есть барокко – есть русское барокко. Ну вот что с этим делать? Ничего. И русский классицизм потом будет точно такой же. У нас в России-матушке всё будет вот таким любопытным образом.

А дальше еще интереснее. Раз мы должны поднять простецов до себя, и раз мы тут все люди с университетским образованием, то скажите, пожалуйста, что нам, монахам-проповедникам-поэтам, что нам нужно для спасения душ православных хоть в каких-нибудь приличных масштабах? Абсолютно необходимо, чего у нас в матушке-Москве нету, но государственное дело! Это нужно и будет это сделано – что? Учебное заведение, совершенно верно. То есть нам нужен в Москве университет. Но, заметьте, какой нам нужен университет? Тот, который будет готовить духовных лиц, где будет богословие. Монах иначе мыслить не может. Подсказывайте мне, как будет называться это высшее учебное заведение? На Никольской улице. Славяно-греко-латинская академия, совершенно справедливо. Она самая, ее Ломоносов будет заканчивать. А скажите, пожалуйста, как звали правителя Руси, в правление коего сей вуз был открыт? Это ведь первый русский вуз! Как звали властителя, при котором он был открыт? Нет, не Алексей Михайлович. И не Петр, ни в коем случае. Вот сложности, а? Между Алексеем Михайловичем и Петром Алексеевичем есть ровно два правителя Руси. Следовательно, можно попасть, хоть наудачу. Это или Федор, или Софья. Кто внимательный, тот заметил, что я говорю «правитель», а не «царь». Так вот, Славяно-греко-латинская академия (и тут я ухожу в большое очень лирическое отступление) была открыта в правление Софьи. И это для вас потрясающая новость. Вы этого никогда не слышали. Потому что у нас принято изображать Софью, даже если ее играет Наталья Бондарчук, в негативном ключе. Мы воспитаны на том, что Софья есть воплощение ретроградства, борьбы с прогрессивным Петром, Софья – это стрелецкие бунты… Между тем, знаете, с кем мне хочется Софью сравнить? С еще одним деятелем русской культуры, и оный деятель имел ряд достоинств, ряд недостатков (а кто не имел недостатков?). Тем не менее этот деятель очень много хорошего сделал для нашей страны, но оного деятеля принято критиковать. Ровно за то же, за что принято критиковать Софью. Они – бабы. Быть бабой-политиком в нашей стране – это плохая идея. Я имею в виду Екатерину Фурцеву, советского министра культуры. У нас очень модно стало говорить, как ей Шемякин нахамил, что вы, говорит, были домработницей у какой-нибудь мхатовской артистки. Кхм, по поводу превознесения хамства у нас в культуре я буду в следующий раз ругаться очень нехорошими словами. Эта традиция у нас глубокая, и, к сожалению, восходит она к учебникам. Что Софья, что Фурцева сделали очень много хорошего для нашей культуры. Да, не всё гладко, но, простите, у их преемников на что поругаться найдется немножко побольше. И о Софье как о политическом деятеле мы или знаем плохое, или не знаем ничего. Вот, банальная вещь – как звали правителя Руси, при котором был создан первый русский вуз? А вы на меня смотрите круглыми глазами и пытаетесь перебрать царей. Это не ваша вина! Это особенность нашей культуры – не любят баб.

Итак, Симеон с Сильвестром создают устав для Академии, причем устав ориентирован на Киево-Могилянскую академию, и должен вуз не просто готовить образованных людей, а это должна быть организация, которая в принципе будет управлять русской культурой. Хорошая идея, интересная идея. На словах она прекрасна, но как подумаешь, куда бы загнали нашу культуру Симеон с Сильвестром… может, оно и к лучшему, что не сложилось. Хотя идея отдать управление культурой из рук чиновников в руки людей с университетским образованием – это мечта, да. Но получилось то, что получилось. Итак, Академия открылась в 1687 году. Вот с 1687 года у нас с вами начинается русское высшее образование. Сначала изучают латынь, в средних классах углубляют изучение латыни, в итоге на латыни говорят, преподаются стихосложение, литературное сочинение, красноречие, богословие и поэзия как отдельный предмет. Да, Софья была прекрасно образованным человеком, она училась вместе с братьями. Семь лет правила Русью. Сходите в Оружейную палату, посмотрите двойной трон Петра с Иваном, москвичу сходить недалеко, а остальные сходят до Интернета, это еще ближе. Там сзади окошечко для Софьи, которая сидела и им подсказывала через это окошко.

Итак, мы с вами разобрались с вузом, разобрались с очень интересной идеей неотделения гуманитарного образования от литературного и поэтического творчества… и продолжаем тему русского барокко. Нормальное барокко, западное, – это культура интровертная, там вполне естественно писать для себя, даже друзьям не показывая. Мне такая мысль кажется странной, я привыкла, что стихи пишутся для некоего круга своих. Тут же нормально – вести дневник в стихах. И наши русские поэты тоже так делали. Но… В варианте русского барокко какой-такой поэт для себя?! Раз поэт, он монах, он всегда перед лицом Господа. То есть «двое в комнате – я и Ленин, фотография на белой стене». Я не шучу. Это реалии одного порядка, это краеугольный камень русской культуры. Кто именно займет место высшей силы – надо смотреть в зависимости от эпохи. Но русский поэт в одиночестве быть не может! Над ним всегда высшая сила. Над поэтом семнадцатого века – Бог. И поэтому совершенно логична их идея просить положить с собой в гроб рукописи, неопубликованные труды или опубликованные – Богу показать.

Теперь я немножечко буду ругаться. Но прежде, чем я буду ругаться, мы возьмем стихи Сильвестра, он же Медведев, обращенные к портрету царевны Софьи. Сам этот портрет меня шокирует, потому что она изображена с атрибутами самодержца. В чем проблема? На каком месте надо ужасаться? В чем принципиальная разница внешнего вида русской девушки (а Софья не была замужем) и самодержца при короне? Где абсолютно чудовищное категориальное несоответствие? Правильно, ее волосы. Распущенные волосы, что абсолютно недопустимо для девушки (я об этом подробно рассказывала в курсе мифологии). Волосы должны быть заплетены в косу, а на голове должен быть убор, который у нас ложно называют кокошником, а на самом деле называется повязкой. Головной убор девушки подразумевает открытую макушку. Но логично, если у нас Софья в короне, то макушка у нее закрыта короной, а волосы у нее распущены. Потому что она изображается как царь. Она изображается по-мужски. Смелая была женщина, распустить волосы – это лихо. Но это сам портрет Софьи, а мы почитаем стихи Сильвестра, обращенные к нему. Учебник, на который я продолжаю ругаться разными интересными словами, нам сказал, что Сильвестр, он же Медведев, был блестящий барочный поэт. Ура, читаем, подайте мне блестящего барочного поэта.

 

Какова в царском лицы премудрость сияет,

Какова честь в очесех и в устех блистает!

 

Извините, не могу не заметить, что «очеса» – это форма множественного числа от слова «око», но множественного в противопоставлении двойственному. А вот «очи» – форма двойственного числа. Поэтому тут Сильвестр допускает ошибку в церковнославянском и приписывает Софье наличие трех или более глаз.

 

Та твоим, о Россия, царством обещанна,

От древних дедов тебе защищать созданна…

Клятвопресупных знамен полки преломивша

И неумягчаемых сердца умягчивша…

Великодушна тщанья мраморы являют,

Щедру руку зданные храмы прославляют,

Такова Семирамис у Ефрата жила,

Яже ввеки памятно дело сотворила,

Елисавеф Британска скипетродержащи,

Пульхерия таковым умом бе смыслящи,

Россио: аще царствы многими почтенна,

Пред благочестивою еси умаленна.

 

Пульхерия – это византийская императрица V века, с Семирамидой и Елизаветой Британской, думаю, всё ясно.

Хватило вам этого блестящего поэта? Вы мне зададите логичный вопрос: зачем я вам его цитирую, ведь уже понятно, что читать силлабическую русскую поэзию – это не то, о чем вы мечтали (ну разве что в случае острой бессонницы принимать по полстихотворения – поможет). А читаю я вам его потому, что до глубины души впечатлена фразой из учебника: «У царевны Софьи было отнято государственное правление. Вместе с нею были удалены от дел ее сподвижники, и в их числе блестящий барочный поэт Сильвестр Медведев – первый русский поэт, который погиб от руки палача. Их внезапное падение было оплакано в анонимных “краесогласных пятерострочиях”». Пятерострочия, надо сказать, немногим лучше этого. У меня вопрос к аудитории. На каком основании Сильвестр признан блестящим поэтом? Его стихами вы уже впечатлились. Чем же он хорош с точки зрения учебника? Это первый русский поэт, который погиб от руки палача. Оцените! Вот вам еще одна прелюбопытнейшая интенция русской культуры. Это у нас пишет учебник 1956 года, кондово советский в худшем из смыслов этого слова. Немного позже оппозиционный советской культуре Высоцкий напишет ровно то же: «Кто кончил жизнь трагически, как истинный поэт». Идеологически они – противоположности. А тип культуры – един. Мы абсолютно уверены в том, что настоящие поэты не умирают своей смертью, они погибают, и никак иначе. И это в нашем сознании, в нашей культуре дает и обратный ход – если поэт погиб под топором палача, значит, он был великий поэт, чё не ясно?! Поскольку мы с вами в музее Марины Цветаевой, то не могу не процитировать чуть ли не первые строки из «Мой Пушкин»: «Пушкина убили за то, что он был поэт. Про Гончарову я узнала позже». После этого посмотрели на биографию самой Марины Ивановны, у меня нет вопросов, почему она покончила с собой.

Культурную парадигму «погиб поэт!» мы будем еще разбирать и на Лермонтове, и на Высоцком, но я вас умоляю: освобождайтесь от нее. Я вам затем и читаю Его Блестящество Сильвестра, чтобы вы поняли: если поэт погиб под топором палача, это не делает ни на йоту его стихи лучше. Стихи Сильвестра тяжелы, нечитаемы и с грамматическими ошибками. А его гибель – трагедия. И корреляции между этими двумя фактами нет никакой.

Мы постепенно выбираемся из этого монашеского творчества. Скажите мне, каких стихов мы сегодня не читали? Чего в принципе не будет в силлабической поэзии XVII века? Правильно. Любовных. Не путайтесь: описание чувств есть, еще как есть. «Мир есть книга» – очень мощное описание переживаний. Так что поэзия выражает чувства, с этим у нее всё в порядке, даже если пишут монахи. Но – любовная лирика у монахов?! Абсурд. И еще что? Их поэзия – это дело настолько серьезное, что не будет не только стихов с веселым смехом, но сатирической лирики тоже не будет. То есть смех – весь, как радостный, так и осуждающий – полностью оказывается под запретом. Поэзия – это дело серьезное, это дело ответственное. «Нужен сурьёз», – как говорил товарищ Огурцов в «Карнавальной ночи». И я не шучу, я действительно печалюсь о том, что советская культура наступала на те же грабли, иначе бы в кино это не пародировали.

И вот это отношение к поэзии как к серьезному и ответственному делу порождало такое явление, как энциклопедии в стихах. Я напомню, что суть прозы как вида словесности – доносить мысли, суть поэзии – передавать чувства, так что энциклопедия в стихах – это монстр, убивающий самую суть поэзии. И вот этих монстров вылупился целый террариум, и каждый зело огромен. Про Симеона Полоцкого уже было сказано. Стефан Яворский, который при Петре будет возглавлять Синод, очень-очень много писал. Димитрий Ростовский, изложивший Четьи-Минеи в стихах и велевший положить с ним в гроб черновые бумаги этого труда. И все они плодовиты до ужаса. Ужас закономерно возник у молодого Петра Алексеевича. Сначала ужас возник у него самого, а затем у тех, кого он называл латинствующими – у поэтов этого круга (в частности, это касается Стефана Яворского). Почему?

Всякий поэт из латинствующих ставил себя выше царя. По понятной причине – он, то есть поэт, подотчетен только Богу, и раз каждый поэт – монах, он выше царя по умолчанию. Еще раз напоминаю вам цитату из Аввакума, как перед ним Алексей Михайлович шапку снимал. Это не мешает Алексею Михайловичу его приговорить к казни, это дела политические. Но если ты его не сослал еще в Сибирь, то шапку перед ним снимаешь. А в восемнадцатом веке, поскольку поэзия пошла развиваться, идея, что поэт подотчетен только Богу, переходит в то, что поэты составляют духовную элиту нации, причем духовную и в нравственном плане, и в религиозном. Эта идея Петру Алексеевичу, мягко говоря, не понравилась. И он стал с латинствующими чрезвычайно сурово бороться. Досталось Стефану Яворскому, его трактат «Камень веры» (написанный – не поверите! – в прозе, а не в стихах) попал в число запрещенных книг, был издан только после смерти Петра, несмотря на то что тема для страны, активно общающейся с Голландией и другими европейскими державами, была весьма актуальна: полемика с протестантством, недопущение протестантских идей в православие. Стефана Петр поставит во главе Синода (не забывайте, что Синод – это подчинение церкви государству), но запретит печатать его труды. И нечего тут поэтам считать, что они выше простых людей. Тем паче выше царя. Вот нечего, и точка.

В окружении Петра появляются тексты принципиально нового содержания: в них начинают воспевать «вольность драгую» (то есть дорогую). Слушайте, Петр – самодержец, причем самодержец такой, каких мало на матушке-России бывало! От кого ж он должен быть волен? Ему-то от кого освобождаться? А? От церкви. От монахов, которые ему по каждому поводу указывают. И одной из форм протеста оказывается поэзия. Как она изменится? Во-первых, будет расцветать любовная лирика. Она будет очень дилетантской, это будут слабые стихи, но дело не в этом. Дело в том, что поэзия при Петре резко становится светским делом. Любовная песенка станет привычной для петровской и послепетровской эпохи, причем эти любовные песенки будут писать как дамы, так и кавалеры, то есть это будут развлечения высшего света. Елизавета будет такое писать… Но самое главное – и Петр, и лица его круга будут принципиально относиться к поэзии как к развлекательному виду литературы. Поэзия должна быть веселой, легкой, живой. Видимо, уж очень ноги у Петра затекали в детстве, пока Симеон Полоцкий читал свои орации. Петруша не простил.

И этот расцвет дилетантизма в поэзии при Петре тоже чрезвычайно любопытное явление. Я снова смотрю параллели с нашей культурой. Потому что у нас, с одной стороны, будет несчастный соцреализм, который чем дальше, тем более ужасный, а с другой стороны, у нас пойдет всплеск разнообразной дилетантской литературы еще с конца 80-х годов. Когда у нас начинают расти как грибы после дождя негосударственные издания, когда у нас начинает издаваться всевозможная фэнтезятина самого разного уровня, и там будут и серьезные переводы, и серьезные переводчики, но основной вал издаваемого в девяностые будет ужасающе дилетантским – и по качеству текста, и по качеству перевода, если это переводная вещь, и по качеству издания. Вы помните книжки с тридцатью опечатками на одной странице? Читали такое? Когда казалось, что профессия корректора вымерла просто в ноль, что пришел конец издательскому делу? Потому что книжки тогда глотались не жуя, принципиально новый поток литературы к нам хлынул. И вот казалось бы, полный упадок и собственно литературы, и книжного дела. Если мы вернемся в восемнадцатый век и посмотрим тогдашние тексты, где от русского языка остались одни предлоги, а все слова – голландские с русскими окончаниями, то мы столь же громко восплачем, что пришли последние времена, русская культура погибла под натиском бяки с Запада. Идентичная ситуация. Сначала завернули гайки до предела, а потом взяло и прорвало. И когда прорывает – этот дилетантский выплеск абсолютно неизбежен и абсолютно закономерен. А дальше, хоть в середине восемнадцатого века, хоть к двухтысячным годам, культура подуспоколась и потихонечку начала прокладывать русло нового профессионализма.



И тут мы с вами из петровской эпохи идем дальше, дальше, на горизонте у нас махина – Ломоносов, но, чтобы до него дойти, нам надо разобраться с его временем. А это начало классицизма.

Европейский классицизм – это лютая война с барокко. Еще раз повторю тезисно: барокко в Европе – торжество личности, художник абсолютно всему противопоставлен, он сам по себе. Плюс барочное ощущение разорванности мира. На смену барокко приходит классицизм. Он считает сознание человека tabula rasa, чистой доской, считает, что человека надо научить, как правильно, а также показать ему, как неправильно. Поэтому его знаковый жанр – роман воспитания, дабы наглядно показывать путь ошибок и их исправления. Логично, это и расцвет драматургии, причем драматургии, демонстрирующей добродетели и обличающей пороки, ура Мольеру и ату совершенно неправильного Шекспира! Классицизм будет полностью отказывать личности в праве на существование, причем, заметьте, не только личности читателя и зрителя (их сознание – tabula rasa, они книжку читают и пьесу смотрят, чтобы быть воспитуемы), но и автору в праве личностью быть тоже отказано. Я в прошлый раз ругалась на поэтику Буало, говоря, что он жестко всё расписывает. Итак, автор должен работать по установленному партией и правительством шаблону, ежели он будет правильно по этому шаблону работать, то он будет писать правильные пьесы, которые будут правильно воспитывать правильный народ. Что-то слышится родное в долгих песнях ямщика, м-да. Причем родное не только в смысле соцреализма, но и в том смысле, о котором мы сегодня поллекции говорим. Учительность русской литературы успешно предвосхитила классицизм.

Давайте-ка совершим еще один небольшой скачок во времени. Я сейчас дам вам абрис русского классицизма в целом, а потом мы перейдем к Ломоносову. Другие авторы – Тредиаковский, Херасков, Сумароков были ближе к канонам, ну так их сейчас читать невозможно, и не будем мы с вами их читать. Мне пришлось, я читала. Был хороший человек Херасков, придумал правильную вещь: у греков есть «Илиада», у римлян «Энеида», Россия не хуже, у России будет «Россиада», и он ее сейчас ударно, по-стахановски, на свет божий произведет. И произвел. Про взятие Грозным Казани. Сто тысяч строк! Ну, что сказать… я понимаю, почему Пушкин, когда ему надо было высказаться в контексте «лучше хрен, чем редька», говорил «лучше перечитать все двенадцать песней “Россиады”, чем…» Потому что когда поэма пишется головой, а не сердцем, то выходит несъедобно. Хотя намерения Михайлы Матвеича были самые благородные, и вообще был хороший человек, без малого тридцать лет отдал Московскому университету как директор и куратор. «Россиадой» гимназистов весь XIX век мурыжили, хотя уже в 1810 году ее разнесли в критике, и правильно сделали… Тредиаковский – это кошмарный сон русской литературы, это асфальтовый каток, пытающийся закатать в каноны всё и вся. Ему комедии Сумарокова плохи, потому что автор дерзнул отклониться от французского стандарта, а лексика там (о ужас!) местами живая. Из чего вы делаете вывод, что Сумароков был не столь идеальным классицистом, но вы не расслабляйтесь: он, например, резко критиковал Ломоносова за страшный грех (вы трепещете?) – за многозначность слов, особенно в поэтическом тексте. Значение у слова должно быть одно, четкое и без вариантов. Ать-два, смирно! Заслуга Сумарокова – это русский театр, более двадцати трагедий и комедий, при этом от Пушкина ему прилетел заслуженный эпитет «несчастнейший из подражателей».

Идеологически русская почва подходила для классицизма больше французской, именно поэтому соцреализм всеми силами пытался классицизм возродить. Но, как вы понимаете, в России всё всегда приживется, мягко говоря, по-своему. Как вам нравится идея «поэт не должен быть личностью» – применительно, например, к Ломоносову, да и ко всем его противникам! Это они-то не личности?! Буало спорил с предшественниками, а эти, враждуя хуже Монтекки и Капулетти, каждым своим произведением, каждой полемической эпистолой будут создавать русский литературный язык – и каждый по-своему! А потом у нас Державин придет и в поэзии устроит такое, что это и в двадцать первом веке – ой! но это тоже классицизм. Такая личность не влезает во французскую моду, по швам мода трещит… Проблема в том, что за западной культурой стояла традиция, идущая с Гомера. Более или менее непрерывная. XVIII век был примерно двадцать шестым веком развития европейской культуры, и она могла сказать «мы тут нынче в личности художника не нуждаемся – у нас классицизм», Европа могла позволить себе такую роскошь. А у нас что было? Нам урон по литературе сначала нанесли монголы, потом шестнадцатый век почистил «неполезные повести», художественность выжгли каленым железом… и что у нас осталось от литературы к восемнадцатому веку? «Саввы Грудцыны» с «Фролами Скобеевыми», которые полезли, как сорняки, в семнадцатом веке. Не забывайте, что всё, что мы с вами проходили – «Слово о полку Игореве», «Задонщина», повести о нашествии татар, другие читаемые тексты, – где они? Они лежат по одному-два-три списка в монастырях. Они вообще не находятся в кругу чтения русского человека. Когда я говорю, что у нас к началу восемнадцатого века литературы нет, это означает, что физически русский человек будет читать или жития, или список «Фрола Скобеева», если ему попадется. Высокая литература, да уж… Я вас уверяю, что в петровскую эпоху подобного рода повести сочинялись с интенсивностью работы даже не самой Дарьи Донцовой, а других авториц из серии «Иронический детектив». Они такие же плутовские, такие же авантюрные и без нравоучений «Саввы Грудцина». То есть до классицизма что читать русскому человеку? Отечественные плутовские побасенки да Симеона Полоцкого со Стефаном Яворским. И всё… читать нечего. И поэтому, по физическому отсутствию литературы как таковой, каждый русский автор эпохи классицизма будет оригинальной самобытной личностью, и он будет делать всё, что сможет.

Когда мы с вами дойдем до Белинского, я буду вам цитировать его «Литературные мечтания». Это прекрасный текст, великолепный текст, почитайте на досуге, хотя он тяжело читаем – это ранний Белинский, он, желая придать себе серьезность, пишет громоздкими фразами. Но дело того стоит! Белинский в «Литературных мечтаниях» говорит такие вещи, которые советскому студенту читать было нельзя. Когда я прочла это в возрасте за сорок, у меня волосы дыбом встали, пышной африканской прической: я никак не ожидала, что Белинский, которого мы привыкли считать правильным и унылым, настолько остер и жесток. Он устраивает там абсолютно честную беспристрастную критику того, что русскому читателю первой трети девятнадцатого века было доступно. И пишет, что читать-то нечего. Он пишет про Тредиаковского, что судьба создала этого человека для молота или для топора, но злою шуткою нарядила его во фрак. От Тредиаковского мы знаем цитату «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй» – эпиграф к «Путешествию из Петербурга в Москву» Радищева. И, честное слово, эта прекрасная цитата отбивает полностью желание читать Тредьяковского дальше. И всем прочим сестрам достается по серьгам от Виссарион свет-Григорьича. Будем всё это разбирать во второй части курса.

Давайте мы потратим оставшееся время на Ломоносова. Поскольку я уже подхватила тему Белинского ругать то, что положено хвалить, я тогда вам и у Ломоносова немножко посбиваю позолоту с пьедестала. Моя история была следующей. Я к Ломоносову относилась очень хорошо. Я с детства любила оду «На день восшествия Елизаветы Петровны на престол 1747 года». Стихи Ломоносова, которые у нас были еще в учебнике природоведения, меня восхищали. И когда я готовила этот курс, я подумала: вот я дошла до Ломоносова по программе, сейчас я обрушу на своих студентов массу замечательных стихов, которые я упустила в студенчестве, мы насладимся великим русским поэтом Ломоносовым. У меня случился упс. Очень большой. Потому что количество стихов Ломоносова, которые современный русский человек может читать, штукам примерно пяти и равняется. Практически всё, что я знала с детства, я студентам и дала. Причем очень забавно было с «Посланием графу Шувалову о пользе стекла». Я целиком я его не осилила – оно очень большое и для меня занудное. Но я его в программу поставила, потому что, как я уже сто раз говорила, я преподавала журналистам, решила, что им это прочесть полезно. Эффект был абсолютно внезапный для меня. Я каждый год получала несколько превосходных работ по «Посланию о пользе стекла», потому что журналисты, в отличие от меня, этот текст осваивали на ура. Они через него не продирались, они по нему неслись просто в восторге, как Болконский с Наташей Ростовой в вальсе. Они мне писали, что это гениальная заявка на грант, написанная по всем правилам, где объясняется глобальная постановка задачи, затем конкретная постановка задачи, затем форма, которая будет использована, как будут осваиваться выделенные средства, и так далее. И они были правы! Это действительно заявка на грант: он пишет меценату, почему надо дать деньги на стекольную мастерскую. После всего, что я сегодня говорила, понятно, что такое важное сочинение человек восемнадцатого века мог написать только в стихах. И сработало это послание как заявка на грант. Ломоносов всё получил. Почему мы с моими журналятами так по-разному восприняли этот текст? Потому что они готовы работать с прагматикой текста, даже не с содержанием, а с теми внешними обстоятельствами, которые содержание определили, а я хочу работать со стилистикой и над ним задремываю.

Так что же сделал Ломоносов для нашей литературы? Что о нем надо знать и почему его надо глубоко-глубоко уважать? Я недаром вам сначала показала его противников, чтобы вы восчувствовали, что на их фоне Михайло Васильич был глотком свежего воздуха и лучом света в темном царстве. Главное, что нам дал Ломоносов, – это силлабо-тоническая поэзия. Он научил нас, как надо ставить ударения внутри стиха. Он покончил с силлабической поэзией. Уф. Наконец-то русские заговорили по-русски. За это Ломоносову нужно простить всё остальное.

А теперь я обращу ваше внимание на цитату из Александра свет-Сергеича Пушкина. Эта цитата тоже абсолютно запрещенная. Отреченная. Представьте себя, что вам бы в школе выдали такое. «Он создал первый университет. Он, лучше сказать, сам был первым нашим университетом». Это вы, возможно, слышали. Но на этом обычно цитату обрывают. А дальше там такое: «Но в сем университете профессор поэзии и элоквенции не что иное, как исправный чиновник, а не поэт, вдохновенный свыше, не оратор, мощно увлекающий. Однообразные и стеснительные формы, в кои отливал он свои мысли, дают его прозе ход утомительный и тяжелый. Эта схоластическая величавость, полуславенская, полулатинская, сделалась было необходимостию; к счастию, Карамзин освободил язык от чуждого ига и возвратил ему свободу, обратив его к живым источникам народного слова. В Ломоносове нет ни чувства, ни воображения. Оды его, писанные по образцу тогдашних немецких стихотворцев, давно уже забытых в самой Германии, утомительны и надуты». Я полностью согласна с Александром Сергеевичем. Не потому, что это Пушкин. Я никогда не согласна с Пушкиным, потому что это «наше всё». Ни в коем случае! Если я соглашаюсь с ним, то потому что я вижу: черт, говорит ровно то, что я думаю. Я всегда цитирую Пушкина только в том случае, если нахожу у него подтверждение собственным скорее чувствам даже, чем мыслям. И с его разгромной характеристикой Ломоносова я полностью согласна, потому что человек написал где-то с пяток стихотворений, которые пережили его, пережили эпоху, их читать можно и нужно с огромным удовольствием, а остальное – угу, утомительно и надуто. Между тем, как я уже сказала, Ломоносов для своей эпохи – это мощнейший прорыв, потому что это – мастер стиха.

Я вам покажу фрагмент «Оды на взятие Хотина», которая произвела огромное впечатление необычностью своей формы – четырехстопный ямб с чередованием перекрестной и парной рифм. Для XVIII века любое смешение – это дерзко, а дальше зависит от индивидуальных оценок: или восхитительная новизна, или подрыв устоев. По мнению тогдашнего академика Штелина, оды Ломоносова были написаны совсем другим, новым размером. Давайте почитаем.

 

Где ныне похвальба твоя?

Где дерзость? где в бою упорство?

Где злость на северны края?

Стамбул, где наших войск презорство?

Ты, лишь своим велел ступить,

Нас тотчас чаял победить;

Янычар твой свирепо злился,

Как тигр на Росский полк скакал.

Но что? Внезапно мертв упал,

В крови своей пронзен залился.

 

Размер и смена рифмовки делает текст очень динамичным и энергичным. Действительно, это гимн войскам, не только по содержанию, но и по форме. В этой оде не всё так бодро, там, разумеется, масса античных образов, то, на что ругается Пушкин, – «величавость полуславенская, полулатинская», не буду я вас этим мучить.

Ломоносов заслужил бы памятник, который стоит перед Университетом, только за одну силлабо-тонику, то есть за перенос огромного разнообразия стихотворных размеров, в первую очередь латинского стиха, на русскую поэзию. Да, Ломоносов косноязычен, да, он заслужил все те слова, которые о нем сказал Пушкин, но без него, собственно, Пушкина и не было бы. А косноязычие – не его вина, ему надо создавать литературный язык практически с нуля на том пепелище, которое нам устроили сначала Батый, а потом Грозный.

Идем дальше. Мы с вами сегодня говорили о проблеме любовной лирики и снова к этому возвращаемся. Ломоносов пишет «Разговор с Анакреоном»: он беседует с античным поэтом и спорит с ним. Итак, мы с вами сегодня приобщились к поэтам, которые, что такое любовная лирика, не понимали от слова «монах». Мы с вами не приобщились к непоэтам, которые любовную лирику писали, но поэзией это не назовешь. На дворе уже вторая половина восемнадцатого века, любовная лирика перестала быть протестом, она начинает искать свое место в русской культуре. Что пишет Ломоносов? «Хоть нежности сердечной // В любви я не лишен…» То есть любовная лирика уже имеет право на существование. «…Героев славой вечной // Я больше восхищен». Вот такой компромисс между двумя точками зрения. Любовная лирика допустима, но ценностью у нас является лирика гражданственная. И что же дальше пишет Михайла свет-Васильич? Анакреон в своих стихах просит живописца написать портрет его возлюбленной. Ломоносов на это отвечает… ох. Приготовьтесь: тема любви в русской культуре.

 

Тебе я ныне подражаю

И живописца избираю,

Дабы потщился написать

Мою возлюбленную…

 

Закончите мне строчку? «…мать», совершенно справедливо. То есть чувство к возлюбленной – это так себе. А вот любовь к матери – это чувство, более достойное русского поэта. Но этого мало.

 

О мастер в живопистве перьвой,

Ты перьвой в нашей стороне

Достоин быть рожден Минервой,

Изобрази Россию мне.

Здрасьте, Родина-мать зовет.

Изобрази ей возраст зрелой,

И вид в довольствии веселой,

Отрады ясность по челу

И вознесенную главу.

 

Приехали. Ну, куда нам после этого деваться от гражданской лирики?

В сущности, гражданственность ровно ничем не плоха, плохо бывает, когда она уходит в официоз, а поэту отказывают в праве на личные чувства (причем любые, не только любовные). А вот то, что любовь к Родине у нас чувство именно любовное, это, пожалуй, один из краеугольных камней нашей культуры. «Как невесту, Родину мы любим, бережем, как ласковую мать». Строго по Ломоносову.

Я позволю себе немного о личном поговорить. Вот я читала этот курс из года в год, иногда до трех раз в год, цитировала эти строки, иногда с иронией, иногда без… но от своей культуры не убежишь, и в итоге у меня написался роман, где основная любовная линия – герой и две страны, каждую из которых он может назвать Родиной. И вот он восемьсот страниц в этом любовном треугольнике мается… потому что автор перецитировал Ломоносова студентам, м-да.

Далее. Теория трех штилей, о которой я уже говорила. Ломоносов считает, что необходимо отталкиваться в выборе штилей (высокий, средний, низкий) от материи, то есть предмета описания, который обуславливает выбор речения, то есть слова высокой лексики, низкой или средней. При этом он считает, что совмещение разных типов речений в пределах одного жанра – это нормально, это допустимо. Чем он противоположен Буало, о чем я тоже уже говорила. Ломоносов отталкивается от содержания, а не от жанра. И вы должны понимать, что в этом он выступает не просто новатором, а очень дерзким, прям-таки революционным новатором, потому что поэтику писал отнюдь не только Буало, поэтики в Европе писали и в Античности, и в Средневековье, и во всех – всех! – европейских поэтиках выбор стиля определялся жанром. И Ломоносов берет, да и разрывает со всей европейской традицией. И если это не революция в литературе, то что революция?

Что ж, переходим к оде про то, как науки юношей питают… Эта ода прекрасна, но прекраснее этой оды история ее написания. Начнем с названия. «Ода на день восшествия на престол императрицы Елисаветы Петровны 1747 года». Это не год ее коронации, она стала императрицей в 1741-м, это ежегодное отмечание этой даты, у Ломоносова были оды на день восшествия и в другие годы. Но это так, примечание. А теперь изюминка.

Как вы прекрасно знаете,

 

Молчите, пламенные звуки,

И колебать престаньте свет;

Здесь в мире расширять науки

Изволила Елисавет.

 

И далее:

 

…может собственных Платонов

И быстрых разумом Невтонов

Российская земля рождать.

 

 

Науки юношей питают,

Отраду старым подают,

В счастливой жизни украшают,

В несчастной случай берегут;

В домашних трудностях утеха

И в дальних странствах не помеха.

Науки пользуют везде,

Среди народов и в пустыне,

В градском шуму и наедине,

В покое сладки и в труде.

 

Нормальный человек, читая это стихотворение, будет логично полагать, что Елизавета выделила крупные суммы на образование, за что ей Ломоносов сказал спасибо. Так вот, дорогие мои, всё было с точностью до наоборот. Есть такое слово – дипломатия. У Ломоносова с этим было всё отлично, как вам сегодня уже показали на примере «Письма о пользе стекла».

История была такова. Ломоносову нужно было выбить из матушки-императрицы серьезную сумму на образование. И было сие совершенно нереально, ибо, как позже напишет о ней Алексей Константинович Толстой в бессмертной поэме «Порядку ж нет как нет»: «Веселая царица // Была Елисавет: // Поет и веселится, // Порядка только нет». Маскарады, пятнадцать тысяч платьев матушки-императрицы… какие траты на науку и образование?! Что сделал Ломоносов? Он в оде на очередную дату восшествия на престол ее похвалил публично за то, что в мире расширять науки изволила Елисавет. Ей деваться было некуда, пришлось деньги выдавать. Так что проблемы с финансированием науки и образования не вчера возникли, они всегда были…

Теперь мы будем смотреть стихи, которые вы фрагментарно наверняка знаете. Я их хорошо помню по изложению астрономии для детей, по учебнику, кажется, физики… что-то еще с третьего класса, что-то со средней школы. Но есть проблема, маленькая и незамысловатая. В наших учебниках цитаты-то из этих стихов Ломоносова были, но нигде никогда не указывалось, как называются эти стихотворения. И меня это как-то удивляло: что за стихотворения, почему их в школьной программе нет, ведь такие прекрасные цитаты? Но как найти эти стихи советской школьнице? В школьной библиотеке издания Ломоносова нет, и непонятно, есть ли в районной… Так что я понимала, что полностью прочесть эти стихи – это удел людей с высшим образованием, которых пускают в Ленинку, а я покамест школьница, и, возможно, когда-нибудь… Парадоксально, как это прошло мимо меня в университете. Может быть, я уже очень занята была своею мифологией. Я нашла эти стихотворения уже в возрасте за сорок.

 

Там огненны валы стремятся

И не находят берегов,

Там вихри пламенны крутятся,

Борющись множество веков;

Там камни, как вода, кипят,

Горящи там дожди шумят.

 

Описание того, что творится на поверхности Солнца, прекрасные строки, да. Но стихотворение-то как называется? «Утреннее размышление о Божием Величестве». А есть еще, логично, «Вечернее размышление» о нем же самом. О Божием Величестве. Упс, по-другому не скажешь. Ломоносову все его научноестественные разыскания и все его астрономические размышления абсолютно не мешали быть глубоко верующим человеком. Понятно, что названия этих стихотворений тщательно скрывались от советских школьников. У нас сегодня вечер антисоветчины.

 

1

Уже прекрасное светило

Простерло блеск свой по земли

И Божия дела открыло.

Мой дух, с веселием внемли,

Чудяся ясным толь лучам,

Представь, каков Зиждитель сам!

 

 

2

Когда бы смертным толь высоко

Возможно было возлететь,

Чтоб к солнцу бренно наше око

Могло, приближившись, воззреть,

Тогда б со всех открылся стран

Горящий вечно Океан.

 

 

3

Там огненны валы стремятся

И не находят берегов,

Там вихри пламенны крутятся,

Борющись множество веков;

Там камни, как вода, кипят,

Горящи там дожди шумят.

 

 

4

Сия ужасная громада –

Как искра пред тобой одна,

О коль пресветлая лампада

Тобою, Боже, возжжена

Для наших повседневных дел,

Что ты творить нам повелел!

 

Мы с вами обошлись без энциклопедических стихов Симеона Полоцкого, но вы понимаете, что это продолжение той же самой интенции, только в несколько более съедобных формах. А уж третье шестистишье безусловно переживает свое время, оно прекрасно смотрится и сейчас. И «Вечернее размышление о Божием Величестве при случае великого северного сияния». Мне, чтобы оценить это стихотворение, не достает познаний в физике, потому что Ломоносов излагает различные теории северного сияния. Я не знаю ни одной из этих теорий, поэтому прокомментировать научную составляющую я вам не могу. Обойдемся поэзией.

 

1

Лице свое скрывает день,

Поля покрыла мрачна ночь;

Взошла на горы черна тень,

Лучи от нас склонились прочь.

Открылась бездна звезд полна;

Звездам числа нет, бездне дна.

 

Вот две строчки – да, с детства помнишь.

 

2

Песчинка как в морских волнах,

Как мала искра в вечном льде,

Как в сильном вихре тонкий прах,

В свирепом как перо огне,

Так я, в сей бездне углублен,

Теряюсь, мысльми утомлен!

 

 

3

Уста премудрых нам гласят:

«Там разных множество светов,

Несчетны солнца там горят,

Пароды там и круг веков;

Для общей славы божества

Там равна сила естества».

 

Жуткая антисоветчина: утверждается, что естественнонаучные знания не мешают вере. Читаю дальше, там будет слово «натура» – латинское, означает «природа».

 

4

Но где ж, натура, твой закон?

С полночных стран встает заря!

Не солнце ль ставит там свой трон?

Не льдисты ль мещут огнь моря?

Се хладный пламень нас покрыл!

Се в ночь на землю день вступил!

 

 

5

О вы, которых быстрый зрак

Пронзает в книгу вечных прав,

Которым малый вещи знак

Являет естества устав,

Вам путь известен всех планет;

Скажите, что нас так мятет?

 

 

6

Что зыблет ясный ночью луч?

Что тонкий пламень в твердь разит?

Как молния без грозных туч

Стремится от земли в зенит?

Как может быть, чтоб мерзлый пар

Среди зимы рождал пожар?

 

 

7

Там спорит жирна мгла с водой;

Иль солнечны лучи блестят,

Склонясь сквозь воздух к нам густой;

Иль тучных гор верьхи горят;

Иль в море дуть престал зефир,

И гладки волны бьют в ефир.

 

 

8

Сомнений полон ваш ответ

О том, что окрест ближних мест.

Скажите ж, коль пространен свет?

И что малейших дале звезд?

Несведом тварей вам конец?

Скажите ж, коль велик Творец?

 

«Что малейших дале звезд»… если кто там интересуется астрономией, знает фотографии Хаббла и другие современные данные, вы могли видеть фотографию, на ней… думаешь, что это множество звездочек, а тебе объясняют компетентные товарищи, что каждая светящаяся точка – это галактика. Ой, мама, как страшно. Ну вот про это Михайла Васильич и писал.

Мы, в общем, закончили. Или… хотите, я вам почитаю для подъема настроения? Давайте-ка я вас немножко приобщу к литературным дискуссиям ломоносовских времен. Надо же вам показать, как культурные люди друг на друга всякое злоехидство писали. В теории мы это уже разобрали, а вот вам немножечко практики. Итак, Ломоносов прям-таки мономолекулярным слоем размазывает Тредиаковского, но делает он это прилично (ну почти) и остроумно. За что? Тредиаковский написал трактат «Новый краткий способ к сложению российских стихов», где указывалась недопустимость сочетания женских и мужских рифм (рифма на гласную – женская, на согласную – мужская). Тредиаковский пишет, что это так же мерзко, как «когда бы кто… наинежную и самым цветом младости своей сияющую европскую красавицу выдал за дряхлого, черного и девяносто лет имеющего арапа». Итак, если сочетать в стихотворении рифмы, оканчивающиеся на гласную и на согласную, то это вот так мерзко. Серьезная проблема русской поэзии! И я не шучу. Победи Тредиаковский, не было бы у нас, например, «Буря мглою небо кроет, // Вихри снежные крутя», поскольку тут женские и мужские рифмы просто в одном четверостишии. Разгромить позицию Тредиаковского было совершенно необходимо. Ломоносов дальше будет обзывать его словом «Штивелий», это обозначение немецкого ученого-педанта, а в данном случае это прозвище Тредиаковского.

НА СОЧЕТАНИЕ СТИХОВ РОССИЙСКИХ
 

Я мужа бодрого из давных лет имела,

Однако же вдовой без оного сидела.

Штивелий уверял, что муж мои худ и слаб,

Бессилен, подл, и стар, и дряхлой был арап;

Сказал, что у меня, кривясь, трясутся ноги

И нет мне никакой к супружеству дороги.

Я думала сама, что вправду такова,

Не годна никуда, увечная вдова.

Однако ныне вся уверена Россия,

Что я красавица, Российска поэзия,

Что мой законной муж завидной молодец,

Кто сделал моему несчастию конец.

 

Ну, не убавить, не прибавить! Вот на этой жизненно важной для российской поэзии ноте мы с вами сегодня и закончим.

Назад: Лекция 7. Вторжение повседневности в литературу
Дальше: Лекция 9. Литература и власть