Центр украинофильства в великороссофильстве. Как только мы теряем универсальность, мы получаем вокруг себя сепаратизм. Мы от идей великого Рима возвращаемся к Лациуму первых консулов, а где Лациум – там и враждебный ему Самниум. После Петра Великого бороться с «Кобзарем» Тараса Шевченко все равно, что после Брюллова и Репина возвращаться к лубочным картинкам в издании Ровинского. Петр Великий выучил бы сам и для себя какую-нибудь «думу», ввел бы бандуру и казачка в какое-нибудь роскошное петербургское уличное представление, и этой любовью, этой переимчивостью прихлопнул бы навсегда малороссийский культурный вопрос […]. Август римский всех чужеродных богов сносил в Пантеон; и все боги умерли, кроме Юпитера.
В. В. Розанов (1902)
Обращение к истории украинского национального движения в рамках истории русского национализма является неизбежным по нескольким причинам. Прежде всего, русский и украинский национализмы были во многом «близнецами», а во многом – зеркальными отображениями: понятно, что в первую очередь эта «зеркальность», реактивность относится к украинскому движению, однако по мере его развития все более усиливалась и ответная аналогичная реакция. Русский национализм XIX в., возникнув и развиваясь в имперской рамке, был национализмом «большой русской нации» – иными словами, украинский и русский национализмы являлись взаимоисключающими, в отличие от русского и польского: столкновение последних определялось спором о границе. Принципиально существование другого признавалось, вопрос был в том, где провести границу между польскими и русскими землями, что считать решающим национальным критерием – принадлежность к конкретной нации местного дворянства или, например, простонародья, крестьянства, определять по языку повседневного общения или по вероисповеданию, значима ли самоидентификация, или решающим должны быть исторические основания, а если последние, то до какой степени вглубь истории надлежит идти. Противостояние польских и русских национальных проектов было вопросом демаркации – и вопросом о том, в какой степени эти национальные проекты должны определять или видоизменять имперскую политику. Напротив, украинское национальное движение оказывалось несовместимо с концептом «большой русской нации», если понимать последнюю как вариант активной политики унификации и культурного строительства. Соответственно, со стороны русского национализма реакция на украинский определялась следующим образом:
– в своих предельных целях образования самостоятельной украинской нации он был одинаково неприемлем для всех сторонников «большой русской нации» независимо от конкретных вариантов понимания последней;
– в умеренном варианте, включенном в имперскую рамку, позиция по отношению к нему была гораздо более разнообразной. Во-первых, сам язык национализма был в 1850-1860-х для многих нов и непонятен – в том числе и для значительной части имперской бюрократии, мыслившей за пределами данных категорий. Во-вторых, и среди самих русских националистов наблюдалось существенное разнообразие позиций. Компромиссный вариант со стороны сторонников «большой русской нации» определялся тем, что выступало базовым критерием национальной принадлежности, – так, для славянофилов, рассматривавших в качестве последнего восточное православие и, теснее, принадлежность к русской православной церкви (что создавало «гибкую идентичность»: православные рассматривались как единая общность, из числа которой выделялись «соплеменники», славяне, русские же православные, принадлежащие к одной поместной церкви, образовывали ядро национального сообщества – вместе с раскольниками, отчего вопрос преодоления церковного раскола XVII в., снятия клятв, наложенных собором 1667 г., был для славянофилов в ряду важнейших), украинофильский проект в течение длительного времени воспринимался как предмет переговоров и соглашений, поскольку для украинофильства 1840-х – начала 1860-х, в первую очередь в лице Костомарова, украинство понималось через православие и конфессиональный критерий был основным критерием демаркации с польским национализмом. Ситуация существенно изменилась с развитием украинского движения в Галиции и стремлением образовать проект «большой украинской нации», в котором конфессиональный фактор либо сохранял свою значимость, но теперь общность обосновывалась через принадлежность к «восточному обряду», либо на передний план выходил культурный, в первую очередь языковой, фактор.
В отличие от славянофилов, для катковского национального проекта (см. гл. 6) базовыми критериями выступали (а) подданство и (б) культурная принадлежность, в первую очередь язык – т. е. образование единого культурного пространства. С этих позиций украинский национализм и в своем украинофильском, раннем варианте оказывался неприемлем, поскольку катковский национальный проект мыслился в качестве принципиально секулярного.
Когда речь идет о национальных движениях, то следует постоянно иметь в виду, что «украинский», «русский» или какой угодно еще национализм представляет из себя целый веер национальных проектов – разных видений нации, расхождения в критериях включения и исключения, представлении о национальной территории и т. д. В данном очерке мы кратко обрисуем основные аспекты развития украинского национального движения в его ранних фазах, в то время, когда оно оставалось еще почти исключительно предметом дебатов интеллектуалов, т. е. до выхода в сферу массовой политики, и лишь пунктирно обозначим дальнейшие основные линии развития.
Обращаясь к периодизации истории украинофильства, прежде всего необходимо отметить, что оно достаточно тесно связано с донационалистическими течениями малороссийской общественной мысли. Ключевую роль в формировании новой идеологической программы играло наследие Гетманата. Как отмечал Зенон Когут, специфика политики имперских властей в конце XVIII – первые десятилетия XIX в. способствовала формированию среди наследников гетманской старшины довольно отчетливого оппозиционного политического самосознания.
Если в период двух первых третей XVIII в. позиция старшины заключалась в отстаивании автономии, то в последней трети XVIII – начале XIX в. вопрос во многом переключился в иною плоскость – в спор о способах интеграции старшины в состав российского дворянства. Показательно, что депутаты, посланные от Малороссии в Уложенную комиссию в 1767 г., отказывались (наряду с депутатами от Остзейских губерний) участвовать в обсуждении общих законодательных мер, поскольку таковые мыслились их не касающимися – как территории, находящейся на особых условиях управления с отдельными узаконениями. Соответственно, старшина выступала против уравнивания себя с имперским дворянским сословием, в обеспечение своих особых прав. После того как в период с конца 1760-х до 1790-х автономный статус был в большей своей части ликвидирован, возник вопрос о статусе местной старшины и шляхты. На первом этапе возобладавшее решение о приравнивании к российскому дворянству в 1790-е натолкнулось теперь уже на сопротивление со стороны центрального правительства и имперского дворянства, поскольку количество претендентов на дворянство на территории Гетмана оказалось несопоставимо (с численностью дворян в великороссийских губерниях) велико. В конечном счете проблема оказалась к 1830-м гг. решена так, как ее предполагалось решить с самого начала – практически все, кто к 1790-м гг. претендовал на дворянство, или их наследники, его получили – либо через признание Герольдией, либо выслужив дворянство – однако сама ситуация на протяжении более чем тридцати лет, т. е. жизни практически двух поколений, оказывалась весьма болезненной (поскольку должности, занимаемые ранее в Гетманате, не были приравнены к общеимперским чинам – и, соответственно, лица, занимавшие эти должности, и их наследники не имели права апеллировать к табели о рангах, на этом этапе преимущество получили те выходцы из Гетманата, которые уже ранее поступили на службу за его пределами).
Тем самым для местной старшины и шляхты в рамках диалога с центральной властью оказалось принципиальным отстаивать два тезиса (связанные между собою, но первый из которых сформировался существенно ранее):
– во-первых, автономия Гетманата и его вхождение в состав Московского царства на условиях договора (откуда значимость утверждения о договорных статьях, «утвержденных» на Переяславской раде 1654 г.) и сохранение данного статуса вплоть до последующих времен. Гетманат/Малороссия в этом случае рассматривались как самостоятельное образование, соединенное унией с Московским царем/императором;
– во-вторых, шляхетский, дворянский характер казацкой старшины – отсюда значимость «рыцарства», «рыцарственных преданий», уравнения с польской шляхтой – и через это с европейским дворянством, т. е. с теми, чей статус сомнению не подвергался.
Первый тезис сам по себе был автономен от второго, но второй зависел от первого. Если Малороссия вошла под власть Московского государя на условиях соглашения, то власть последнего была обусловлена соблюдением данных условий – с обеих сторон. Примером исторического памфлета, направленного в обоснование данной позиции, служит известная «История Русов», создание которой приходится на конец 1810-х гг., – в ней, прежде всего, подчеркивается верная и славная служба малороссийского козачества государю и, с другой стороны, исчисляются нарушения малороссийских прав-привилегий со стороны центральной власти – оба эти сюжета в действительности образуют единую аргументацию, а именно доказывают, что стороной, не соблюдающей свои обязанности, является центральная власть, несмотря на что козачество верно, с честью и славой, исполняет свои.
В данном случае речь идет никак не о «национальной» проблематике, а о правах сословия и о правах «земли» – подразумевается, что если имперская власть не соблюдает условий соглашения, то она поступает несправедливо/неправосудно, и подразумевается, что противная сторона в принципе может ставить вопрос о расторжении соглашения по условиям его неисполнения – но эта часть аргументации служит лишь подкреплением тезиса о необходимости предоставить малороссийской старшине и шляхетству права русского дворянства, поскольку оно обладает, в действительности, более высоким рангом – равным со старой польской шляхтой (т. е. требует себе меньше, чем могла бы требовать по праву – образуя симметрию с общей логикой изложения, когда Малороссия оказывается верной, несмотря на неверность другой стороны).
Подчеркнем вновь, что для шляхты и старшины речь шла никак не о «народе» в модерном смысле слова, «нации» и т. п. – а о своем месте в имперской иерархии. Культивирование исторических преданий и воспоминание-создание «исторических прав и привилегий» имело своей целью улучшить собственные позиции и добиться наиболее приемлемых условий конвертации своего прежнего статуса в новый.
Принципиально важную роль в складывании раннего украинского национализма играло сочетание ряда обстоятельств:
– во-первых, затянувшееся неопределенное положение части гетманской старшины – при этом наиболее значительную роль в формировании новых представлений и в защите привилегий играли не те, чей статус, собственно, подвергался сомнению, а весьма обеспеченные и достаточно интегрированные в общеимперскую систему – они выступали лидерами, центрами объединения недовольных – за счет сохранявшихся местных социальных связей;
– во-вторых, длительность этого неопределенного положения и необходимость не только отстаивания своей позиции вовне, но и (а вероятно, и в первую очередь) укрепления внутренней солидарности привели к тому, что получили хорошо продуманную и разработанную идейную позицию, развитый на основе предшествующей козацкой традиции набор исторических образов и историческое предание – которое затем оказалось воспринято национальным движением, наследовавшим его, соответствующим образом переинтерпретировав, а не будучи вынужденным конструировать вновь (что привело, отметим попутно, к сравнительно небольшой «исторической глубине» романтического мифа, отсылающего в данном случае к XVI в. и последующим событиям – и образованию близкой к тавтологичности спайки «козак» – «украинец»);
– в-третьих, формирование и развитие этой идейной позиции происходило в условиях начавших складываться национальных движений – почти синхронного польского и немецкого, а вслед за тем «славянского возрождения» 1820-х – 1840-х гг. Это привело к тому, что она смогла быть подхвачена и унаследована новым движением и одновременно последнее смогло не только получить живую связь с традицией, но и поддержку со стороны защитников «гетманской старины»: антиквары, местные наследники старшины, живущие родовыми и местными преданиями, культивирующими и модифицирующими их как фактор собственной идентичности, и молодые националисты оказались тесно взаимодействующими – причем вплоть до 1860-х без сколько-нибудь заметных противоречий, поскольку, при разнице устремлений и идейных позиций, в практическом плане почвы для разногласий не существовало.
Впрочем, возводить «украинофильство» генеалогически исключительно к наследию Гетманата – принципиально неверно. Собственно, то, что можно назвать «украинофильством» (сложности данного понятия мы уже касались выше) в принятом в данной работе смысле, образовалось в рамках круга, так или иначе причастного к Кирилло-Мефодиевскому обществу: как и большинство, если не все, из интеллектуальных направлений XIX–XX вв., оно имеет в своем источнике очень небольшой состав участников и ограниченное время формирования, своего рода «дружеский круг».
Отметим, что само «Кирилло-Мефодиевское общество» в строгом смысле слова не включало целый ряд основных деятелей украинофильства – образованное Костомаровым (1817–1885), Белозерским (1825–1899) и Гулаком (1821–1899) в 1845 г. в Киеве, когда был написан устав и создана Костомаровым «Книга Бытия Украинского народа», оно уже к следующему году фактически прекратило свое существование. Однако пользоваться этим понятием приходится в том числе и потому, что круг причастных хорошо очерчивается материалами следственного дела 1847 г. – т. е. входящих не в «тайное общество» романтического типа, следствие увлечений Костомарова, а к не имеющему формальных границ кругу более или менее единомыслящих молодых людей, чувствительных к национальной проблематике.
Нам представляется продуктивным выделить следующие основные периоды – сочетая в периодизации как внутреннюю эволюцию направления, так и влияние внешних обстоятельств, нередко принципиальное для понимания его развития:
(1) 1830–1844 – протопериод, время индивидуального формирования взглядов, первичного усвоения национальной проблематики, первых опытов выражения своих представлений. В этот период основную роль играет Харьков – местный университет оказывается центром выработки и распространения соответствующих настроений, в Харькове выходит целый ряд изданий на украинском языке, к нему – в том числе благодаря учебному округу – оказываются тяготеющими разделяющие соответствующие настроения деятели из Полтавщины и т. д.
(2) 1844–1847 – киевский период, время знакомства и бурной деятельности всех основных участников движения – Кулиш (1819–1897) в это время стремится к академической карьере, одновременно приступая к написанию своего главного художественного произведения, «Черная Рада»; Костомаров вовлечен как в преподавательскую, так и исследовательскую работу, задумывает и начинает писать «Богдана Хмельницкого», знакомство с Шевченко (1814–1861), уже с Харьковских лет почитаемого Костомаровым (Кулиш знаком с ним с 1843 г.), закладывает многолетнюю дружбу. На волне как обретенного круга единомышленников, так и общественного подъема в Западной Европе, сказывающегося в России (это время оживленной полемики западников и славянофилов, деятельности кружка петрашевцев и т. д.), вызревает ранний вариант украинофильства – романтического национализма, мыслящего Украину (по аналогии с мицкевичевским польским мессианством) как Христа среди народов, будущий центр славянского мира, долженствующий возвестить ему и через него остальному миру истинные начала свободы, федеративный союз народов – равных с равными, построенный на принципе братства, т. е. свободный от польского аристократизма и московского подчинения власти. Молодые увлечения заходят довольно далеко – так, в 1847 г. в «Звездочке» Ишимовой Кулиш публикует небольшие заметки об истории Украины, в которых вполне ясно утверждает, что Украина при ином стечении обстоятельств могла бы в XVII в. обрести независимость – и явно сожалеет о том, что подобного не произошло. Примечательно, что это и целый ряд других обстоятельств попадают в фокус внимания властей только после доноса, с которого начинается дело Кирилло-Мефодиевского общества, – причем внимание властей привлечено не столько украинской проблематикой, сколько славянской, по этому же делу будет арестован и Ф. Чижов (1811–1877), возвращавшийся из славянских земель, в 1849 г. кратковременный арест настигнет Ю. Ф. Самарина и И. С. Аксакова – «славянское возрождение» вызывает опасения и как фактор распространения либеральных идей, и как способный дестабилизировать отношения между державами на Балканах, вызвать обострение отношений с Австрией ит. п. (напротив, публикация, например, «Истории Русов» в ЧОИДР в 1846 г. привлечет развернутое политическое обвинение лишь спустя двадцать четыре года, в выступлении Г. Карпова (1839–1890), равно как идеологически приемлемыми станут и другие публикации козацких летописей, предпринятые О. Бодянским (1808–1878) – кара обрушится на него совершенно по другому поводу два года спустя, когда он предпримет в тех же редактируемых им книжках ЧОИДР издание сочинения Фетчера о России);
(3) 1847–1855 – в публичном плане это лакуна – поскольку все основные деятели украинофильства оказываются лишены права печататься вследствие решения по делу КМТ, оставшиеся как местные, так и столичные деятели резко снижают активность – в силу как утраты лидеров, так и существенного ужесточения режима (после 1848 г.). Этого никак нельзя сказать о внутреннем развитии направления, хотя, в отличие от предшествующего периода, оно идет в это время по индивидуальным траекториям. Для Костомарова это время работы над его главным сочинением, «Богданом Хмельницким», и обретения украинской идентичности, для Кулиша – сближения со славянофилами, в первую очередь с аксаковским семейством – Константин Аксаков серьезно повлияет на его взгляды своей теорией «Земли и государства», под влиянием которой Кулиш в конце 1850-х сформулирует свою «хуторскую философию», перенеся тезис о «безгосударственности» на украинский народ;
(4) 1856–1863 – удобно разделить на два подпериода а. 1856–1860 – время общественного оживления, «оттепели» (по выражению Ф. Тютчева), когда всякое новое, ранее запрещенное или придавленное направление общественной мысли и общественной деятельности встречается с одобрением или по крайней мере со сдержанной симпатией. Помимо прочего, это еще и время общественной неопределенности – прежние позиции утратили свою силу, новая расстановка сил пока не определена, направления и лагеря еще только начинают формироваться, соответственно, нет определенности в том, кто является союзником, кто – сторонником, а кто – противником. В 1856 г., например, Чернышевский в «Современнике» не только одобрительно высказывается о прошлом славянофильстве, но и приветствует и высказывает (с оговорками, правда) надежды в адрес только что появившегося славянофильского журнала «Русская беседа». Для самих московских славянофилов украинофильские деятели воспринимаются как союзники – более того, в самом «украинофильстве» еще нет определенности, потому симпатии славянофилов и их связи одновременно направлены и в адрес Галагана (1819–1888), Ригельмана (1817–1888), Кулиша и Шевченко – что тем более закономерно, что в это время сам Кулиш связан, например, со всеми перечисленными и одновременно получает поддержку со стороны Юзефовича (1802–1889). В общем имперском контексте это воспринимается скорее в логике оживления «местных сил», популярной в это время риторики «децентрализации» (так, «Старый режим и революция» Токвиля становится на ближайшие пару лет одним из самых популярных политических сочинений, конкуренцию с которым выдерживает разве что Маколей);
b. 1861–1863 – если в периоде 1856 по 1859 г. мысль о собственном журнале неоднократно возникала среди украинофилов и Кулиш пытался ее реализовать, сначала задумывая превратить «Записки о Южной России» (1856–1857) в периодическое издание, затем начав издавать альманах «Хата» (1860), то уже с 1859 г., благодаря средствам, полученным В. Белозерским, начинается подготовка к изданию журнала «Основа» (вопреки задуманному, в свет он начнет выходить не с 1860-го, а только с 1861 г.). Несмотря на совсем непродолжительное время своего существования, его роль в развитии украинофильства трудно переоценить: прежде всего, это направление общественной мысли громко заявляет о себе и становится предметом широкой полемики. Одновременно журнал привлекает разнообразных сторонников и сочувствующих, создает и укрепляет связи, побуждает к новым опытам в разных жанрах украинской литературы – во многом благодаря ему молодые хлопоманы, народолюбцы, поклонники местной старины (В. Антонович, П. Ефименко, Ф. Рыльский, П. Чубинский и др.) примыкают к существующему направлению, становятся вторым поколением украинофильства.
Вместе с тем этот период в особенности важен складыванием местных «Громад» – если питерская возникла еще на исходе 1850-х, став закономерной преемницей украинских кружков столицы, то следом образуются громады в Москве, Киеве, Харькове, Одессе, Полтаве и т. д. Степень их активности и устойчивости была различна, но значимо то, что возникла общая организационная форма и налажены связи между местными громадами – т. е. возникает сеть местных кружков, способных если не к активной деятельности, то к поддержанию связей между своими членами, формированию и, что особенно важно, поддержанию общих убеждений. В деятельности громад – в особенности Киевской – большую роль будет играть работа над словарем украинского языка, значимая не столько с точки зрения продуктивности, сколько задающая ритм и стабильность занятиям – происходит рутинизация социального взаимодействия и тем самым нормализация движения (что придает ему устойчивость – хотя внешне может восприниматься как упадок, отсутствие какой-либо заметной деятельности).
Подобная активизация помещает украинофильство в фокус внимания как общественности, так и властей, на смену прежней общей доброжелательности приходит разнообразие позиций – уже первые публикации «Основы» вызывают критические выступления со стороны славянофильского «Дня», одновременно более определенным становится отношение к украинофильству в малороссийском образованном обществе – заявленная, пусть и не вполне отчетливо, но понятно, программа направления одних привлекает, как мы отметили выше, для других – как, например, для Максимовича или Юзефовича, оказывается неприемлемой.
(5) 1863 – начало 1870-х – в этот период власть берет своего рода паузу в отношении украинофильства – Валуевский циркуляр, обстоятельства появления которого подробно проанализированы Алексеем Миллером, представлял из себя распоряжение по цензуре, временно приостанавливающее печать книг и брошюр на украинском, предназначенных для распространения среди народа (что относилось и к различным просветительским изданиям, и к изданиям религиозным). С одной стороны, в отличие от ситуации предшествующих лет, логика национальных движений и исходящая от них опасность были вполне осознаны некоторой частью высшей бюрократии. С другой – вопрос о том, какую политику в их отношении избрать – и применительно к каждому конкретному случаю особо, – оставался под вопросом. Украинофильство было вновь изъято из публичной дискуссии – не только для Костомарова не было возможности продолжить полемику с «Московскими ведомостями» или «Днем», но и для последних оказалась закрыта эта проблематика. Репрессивные меры в отношении деятелей украинофильского направления в провинции начались еще в 1862 г., однако связаны они были не собственно с украинофильством, а с борьбой с распространением радикальных воззрений. Младшее поколение, пришедшее в украинофильство, собственно и воспринимало чаще всего эти две идеологемы как разные аспекты одной и той же программы – движение к народу должно было осуществляться на языке этого народа, в связи с чем радикализм в малороссийских губерниях оказывался одновременно украинофильством – Костомаров со своей стороны, например, всячески старался разорвать эту связь, убеждая, в частности, Кониского избегать всего, имеющего политический оттенок, так как это способно дискредитировать украинофильство в глазах властей.
Пауза, наступившая в украинофильском движении в эти годы, связана с целым рядом обстоятельств, где внешнее (репрессивное) воздействие играет весьма ограниченную, на наш взгляд, роль. Прежде всего, необходимо напомнить, что собственно украинофильство состояло из очень небольшого числа деятелей – по мере того, как общественное оживление конца 1850-х – начала 1860-х спадало, это проявлялось в отходе от активной деятельности многих участников как на местах, так и в центре, потерей интереса к нему – в том числе и от отсутствия сколько-нибудь зримых, явных результатов, реализацией накопленного и отсутствием нового [ср., например, жалобы Костомарова 1870 г. на исчерпанность прежней литературной проблематики – то, что недавно казалось необозримым ресурсом, вроде народной словесности или сюжетов из народной жизни, предстало весьма ограниченным набором сюжетов], немногие ранее привлекательные области деятельности – доступные для небольших кружков или отдельных энтузиастов, вроде народных школ и разнообразных просветительских начинаний, – отчасти оказались под запретом, отчасти реализовали имеющийся потенциал. Обращаясь к более раннему времени, напомним, что «Основа» прекратила свое существование все всяких направленных на нее репрессий уже в 1862 г., количество активных украиноязычных авторов, пишущих для образованной публики, оказалось также весьма невелико – даже с учетом очень скромной по числу аудитории, заинтересованной в этого рода текстах.
Другим фактором стало отвлечение сил, вызванное Польским восстанием 1863 г., – центральная администрация (если говорить точнее, то круг Н. А. Милютина), настороженно относясь к любой активности украинофилов в левобережной Украине, была готова активно привлекать их к деятельности, направленной против поляков, в первую очередь в Царстве Польском. Видные административные посты в Царстве получили Кулиш и Белозерский, Костомаров с 1867 г. работает над монографией «Последние годы Речи Посполитой» (в 1869 г. опубликованной в «Вестнике Европы», а в следующем году вышедшей отдельным изданием), создавая более чем идеологически приемлемый текст, одновременно рисующий анархию и угнетение народа в Речи Посполитой и обосновывающий историческую закономерность и справедливость ее гибели. [Биографически важно и то обстоятельство, что для многих из молодого поколения украинофилов это время создания или упрочения своей профессиональной карьеры, когда на другую активность у них и оставалось не так много сил и времени, и она была весьма сомнительна, как способная повредить первоочередным задачам – для Антоновича, Кистяковского и Драгоманова это время получения магистерской степени и начала преподавания в Киевском университете, подготовки к профессуре.]
Впрочем, не стоит недооценивать и важность репрессий – в это время они уже не носили характера николаевского царствования, но оказывались вполне чувствительными для движения в условиях его весьма небольшой численности. Так, запрет на профессуру, наложенный после 1862 г. на Костомарова, был важным знаком и для других – в том числе и для молодых киевских украинофилов, выбравших академическую карьеру. По меньшей мере Антонович (1834–1908) после своего выступления в «Основе» в 1862 г. в дальнейшем всячески избегал всего, могущего поставить под сомнение его официальную лояльность, став примером осторожного и уклончивого поведения, Драгоманов вплоть до последнего года своей профессуры в Киеве аналогично демонстрирует политическую безусловную лояльность, не говоря уже о Кистяковском, даже наедине с собой в дневниковых записях дистанцирующегося от прошлых увлечений.
(6) 1870/71-1876 – это период второй активизации украинофильства, теперь уже в лице следующего поколения – Антоновича, Драгоманова (1841–1895), Житецкого (1836–1911) и др. Важно отметить, что и антиукраинофильская активность в большинстве случаев исходила аналогичным образом «с места»: противостоящие стороны обращались к центру, к различным силам и группам в нем, в поисках опоры, однако инициатива исходила и в том, и в другом случае от местных деятелей. В целом период с 1860-х и вплоть до конца 1870-х характерен тем, что украинофильство смогло обрести центр движения «на месте», в первую очередь в Киеве, но также и в других городах Юга России – в 1874 г. на шесть месяцев оно даже обретает свое собственное периодическое издание, когда в руки киевской громады переходит редакция «Киевского Телеграфа», на некоторое время обретает легальный центр, в который фактически превращается Юго-Западное отделение Русского географического общества, основанное в 1873 г., из которого украинофилам удается вытеснить оппонентов к 1874 г.
Как отмечал Миллер, правительственная политика и на этом этапе отличается отсутствием единства – фактически новый курс в отношении украинофильства определяется единоличным решением киевского генерал-губернатора А. М. Дондукова-Корсакова (1820–1893), пытающегося осуществить «гибкое» регулирование, ослабив существующие запреты, и достигнуть компромисса. Проблема, с которой сталкивается в данном случае Российская империя, – это отсутствие последовательной, сколько-нибудь отрефлексированной политики в отношении национальных движений – так, «украинский вопрос» попадает в фокус внимания ситуативно, в связи с каким-либо конкретным обострением ситуации или действиями влиятельных особ, способных донести свое видение до правительства и двора. Принятие решения оказывается единичным актом – иными словами, в данном случае затруднительно говорить о какой-либо последовательной политике и ее пересмотре, последнему подвергаются отдельные, конкретные меры, тогда как «пересмотреть» политику в целом затруднительно, поскольку она остается не сформулированной. Если конечная цель достаточно ясна – это формирование «большой русской нации», то средства, ведущие к ней, последовательность действий, направленных на ее осуществление, и ресурсы, которыми располагает империя для ее осуществления, остаются не отрефлексированными.
В целом совершенно резонно осознав в начале 1860-х угрозу поднимающихся национальных движений, в первую очередь через массовое образование на местных языках (следует отметить, что в глазах министра народного просвещения еще в 1862–1863 гг. язык, на котором излагаются мнения, представлялся не имеющим значения – сферой своего наблюдения, предметом, имеющим значение, выступали только сами распространяемые убеждения, «язык» представал нейтральной, прозрачной средой), имперские власти ограничились почти исключительно запретами на заведение народных школ, на недопущение украинского языка в народное образование и т. д., запретом печати народных изданий на украинском и запретом проповеди на нем – распространение начального образования на русском языке сколько-нибудь деятельно началось уже с 1880-х гг., с развитием системы церковно-приходских школ. Репрессивная политика оказывалась принципиально недостаточной: во-первых, она оставляла неудовлетворенными реально существующие потребности, во-вторых, создавала и укрепляла обоснованное недовольство и со стороны образованных слоев общества, которым не дозволялась самодеятельность в сфере народного образования, в-третьих, не подкрепленная позитивными действиями, упускала время – позволяя альтернативным позициям укрепиться и набрать сторонников или укрепить их преданность себе.
Эмский указ 1876 г. – ив особенности отказ от его пересмотра в сколько-нибудь существенных частях в 1880–1882 гг. (были сняты только наиболее одиозные запреты) – привел к тому, что центр украинофильского, постепенно преобразующегося в украинское, движения перешел в Галицию, т. е. империя утратила возможность эффективного контроля над украинским национальным движением, одновременно радикализировав его. Итогом этого решения – внешне заморозившего «украинский вопрос» более чем на четверть века – стал уход движения из публичного пространства: лишенное возможности для сколько-нибудь значимых действий в пределах империи, оно одновременно выработало язык подчеркнутой лояльности, сосуществования с местной и центральной администрацией, и в то же время скрытых радикальных ожиданий – т. е. было выведено из пространства реальной политики, вынуждающей к компромиссам и переговорам. Поскольку основным ядром – как в плане финансовом, так и в плане кадровом – украинского национального движения оставалась Наднепрянская Украина, а возможности для деятельности в ее пределах оказывались крайне ограничены, то это естественным образом привело не только к радикализации, но и к перефокусировке движения на внешние силы – собственное бессилие и отсутствие надежд договориться с центральной администрацией формировало, естественным образом, надежду на некую внешнюю силу (так, например, в середине 1880-х были распространены слухи о Бисмарке и его планах создания «Киевского княжества» и т. п.).
(7) Ситуация после 1876 г. демонстрирует исчерпанность собственно «украинофильства»: в обстановке 1880–1882 г., на волне обсуждаемой в верхах возможности пересмотра Эмского указа и новой, связанной с либерализацией 1880 г., полемикой по украинскому вопросу в печати, Костомаров в последний раз выступает в защиту украинофильства. В серии статей, опубликованных в этот период, как декларативных, так и полемических, он, с одной стороны, повторяет аргументацию начала 1860-х гг., а с другой – добавляет к ней новые тезисы. Из числа последних обращает внимание стремление задействовать столь важный для имперской политики этого времени конфессиональный аспект: Костомаров обращает внимание на потребность «вторичной христианизации» в рамках меняющегося типа религиозности, перехода от прежней групповой к индивидуальной религиозной идентичности, интериоризации религиозных представлений – т. е. проблематике, не только активно обсуждающейся с 1860-х гг. в печати, но и выраженной назначением нового обер-прокурора Св. Синода, К. П. Победоносцева (1827–1907), – необходимость «возрождения» приходской жизни, активности священников, в том числе в деле проповеди. Все эти темы, особенно заметно обсуждаемые в печати в 1880 г., Костомаров увязывает с допущением украинского языка, поскольку проповедь должна, разумеется, вестись на том языке, который понятен прихожанам, церковь должна приблизиться к верующим, а в случае Украины это будет украинский крестьянин. Другим важным симптомом неблагополучия Костомаров называет распространение «штунды» – вновь объект деятельных забот центрального правительства (в 1886 г. в Киеве был даже созван съезд представителей духовенства южных и западных епархий для обсуждения вопросов борьбы со штундой, который первоначально рассматривали как зародыш возрождения соборной жизни церкви – и продолжением которого стали всероссийские миссионерские съезды). Здесь Костомаров предлагает, помимо ранее названных средств укрепления церковной жизни, допущение украинского перевода Библии – отмечая, что фактически Библия на украинском и так распространяется в народе, но это перевод, выпущенный в Галиции: при распространении штундизма, при влечении к чтению Библии запреты оказываются не только не действенными, но и ведущими к тому, что контроль за обращающейся в народе литературой ускользает из рук власти – поскольку нет возможности эффективно запретить, то рациональным будет дозволить и тем самым взять под свой надзор печатание и распространение изданий, поскольку среди читающих нет влечения именно к нелегальным изданиям, они обращаются к ним за неимением других – дозволение обращаться разрешенному тексту перевода вытеснит из обращения неразрешенный.
Для функционирования украинского языка Костомаров предлагает два регистра: во-первых, как язык литературы «о народе», ограниченный своими сюжетами из простонародного быта и реалий; во-вторых, как язык начального обучения, одновременно с «общерусским», как способ повышения эффективности и привлекательности обучения грамоте – и вхождения в общерусское культурное пространство (поскольку, как отмечает Костомаров, для украинских крестьянских учеников церковнославянский язык оказывается понятнее, привычнее для объяснения, чем «общерусский», и потому начинать обучение грамоте сразу же с чужого языка – значит ставить на пути распространения первоначальной образованности существенную преграду).
Все это вызовет со стороны Драгоманова, имеющего возможность высказывать свое мнение в бесцензурной печати, критику – как переход на позиции языка «для домашнего употребления», позицию, свойственную московским славянофилам 1860-х гг. (стоит отметить, что здесь Драгоманов ошибается, Костомаров не «отходит» к этой позиции в конце жизни – уже в 1860-е он придерживается тех же взглядов, с начала 1860-х более чем скептично смотрящий на перспективы развития украинского в литературный язык). Позиция Костомарова представляет из себя наиболее умеренный вариант украинофильской программы, – однако и в таком виде, в любой из своих частей, она оказывается неприемлема для правительства и для русской националистической публицистики, – тем самым демонстрируя бесплодность поиска компромисса, поскольку и минимальные из возможных в рамках украинского национального движения предложения отвергаются, а сам их автор вновь навлекает на себя подозрения в сепаратизме. Иными словами, степень умеренности не дает выигрыша – противоположная сторона отказывается рассматривать оттенки, утверждая бескомпромиссно собственное видение, но при этом не располагая достаточными ресурсами для проведения позитивной политики: так, сеть школ с обучением на русском языке на Украине начнет сколько-нибудь существенно развиваться с конца 1880-х гг. – и так и останется в весьма неудовлетворительном состоянии вплоть до 1905 г.
Если ранее речь шла о репрессивной политике, то одновременно необходимо отметить ограниченность запретительных мер – так, в Киеве силами местной громады издается журнал «Киевская старина», который получает санкцию Министерства народного просвещения и рекомендован к выписыванию средними учебными заведениями (по докладу А. Ф. Бычкова, при содействии Н. И. Костомарова), с 1897 г. та же «Киевская старина» (через содействие сначала генерал-губернатора гр. А. П. Игнатьева (1842–1906), а затем сменившего его М. И. Драгомирова (1830–1905)) получает право печатать беллетристические произведения на украинском языке (которые оплачиваются Е. Чикаленко). В более раннее время правительственную политику в некоторых аспектах трудно назвать иначе, как прямо провоцирующей – так, поскольку художественные произведения на украинском не допускались, но дозволялись этнографические публикации и приведение соответствующих цитат, то в произведениях, написанных по-русски, речь персонажей допускалась по-украински – как, например, в «Черниговке» Костомарова [впервые была опубликована в «Историческом вестнике», 1881; в отдельном издании (СПб., 1881), как указывалось, «все действующие лица выводятся с особенностями речи своего времени, по первоначальной редакции автора»] или в повести И. С. Левицкого (1838–1918) «Старосветские батюшки и матушки», опубликованной в той же «Киевской старине». Аналогичным образом украинские громады, официально не разрешенные, в то же время практически открыто действовали в большинстве городов – формально являясь дружескими встречами, соблюдая приличия полицейской законности, многое из того, что официально являлось воспрещенным, одновременно молчаливо допускалось, не было сколько-нибудь существенных препятствий ввозу галицийских изданий, если они не были радикального содержания. Так что уместно, на наш взгляд, сказать: правительство само подпитывало оппозиционные настроения даже среди самых умеренных украинофилов ограниченными, а иногда скорее символическими репрессиями, к тому же носившими избирательный характер, т. е. становившимися образцовыми воплощениями произвола – достаточными для того, чтобы вызывать крайнее недовольство, но совершенно недостаточными для того, чтобы подавить или вполне запугать его выразителей.
Правительственная политика оказывалась недостаточной для того, чтобы блокировать распространение украинских настроений среди интеллигенции, которая активно увеличивается в эти десятилетия, например, за счет растущего числа сельских учителей и т. д., через посредство которых украинофильские и украинские идеи проникают в народ. Тем не менее не следует преувеличивать силу украинского национального движения в разных его вариантах – от украинофильства до украинства. Несмотря на значительный рост движения в Наднепрянской Украины в 1905 г., ситуация уже к 1907 г. продемонстрировала существенную ограниченность мобилизационных возможностей движения – более того, в условиях допущения существенной свободы украинства, снятия ограничений, наложенных Эмским указом 1876 г., оказалось, что после революционного всплеска 1905–1906 гг. оно имеет небольшие возможности для распространения.
В целом фактическое прекращение репрессий собственно против «украинофильства» в 1905 г. (которое теперь стало синонимом «культурничества») и допущения умеренных форм украинского национального движения в публичное пространство – последнее в свою очередь стало внутренне изменяться, поскольку открылась возможность для компромиссных форм взаимодействия. Примечательно, что именно в это время закладываются основания для последующей партии «хлеборобов» – т. е. попытки создать консервативное украинское политическое движение. Оказывается востребованной политическое наследие М. П. Драгоманова, выступающего одновременно одной из основных фигур «общерусского» либерального, конституционалистского движения и в то же время деятелем украинского социализма.
Обрисовав предельно кратко и схематично общий ход истории украинофильства, как он нам представляется, теперь необходимо остановиться на некоторых ключевых аспектах украинофильства, которые одновременно позволяют показать, каким образом осуществлялся переход, по словам И. Франко (1856–1916), к «украинству», а именно на построении схемы национального прошлого, возможностях и принципиальных ограничениях политической деятельности и на проблеме сепаратизма – обсуждению возможности образования самостоятельного национального государства.
Каждый национальный проект предполагает создание собственной исторической схемы – разумеется, обычно их несколько, конкурирующих между собой (и не вытесняющих одна другую без остатка). Соответственно, одними из ключевых фигур в истории нациестроительства и национальными лидерами оказываются историки – либо первые становятся вторыми. Украинский случай в этом отношении особенно показателен – здесь практически все основные дебаты происходят на почве истории, а лидеры украинофильства в подавляющем большинстве своем являются более или менее значительными историками.
Следуя логике Мирослава Хроха, история отступает на второй план уже на третьем этапе национальных движений – когда они становятся массовыми и на смену интеллектуалам, обращающимся к сравнительно небольшому кругу таких же, как они сами (а «народ» выступает для них объектом изучения, любования, художественного описания), приходят политики, обращающиеся к массам – теперь уже опирающиеся на национальные мифы и сформированное представление о прошлом, но работающие с актуальной повесткой как таковой.
Поскольку история украинофильства целиком относится ко второй стадии развития национальных движений по схеме Хроха – собственно, концом его станет начало перехода к третьей, что осуществится сначала в Галиции, где будут существовать возможности для политического движения, апеллирующего к массам, – то анализ этой стадии развитии украинского национализма неизбежно должен быть обращен к рассмотрению альтернативных, синхронных или сменяющих друг друга схем национальной истории и вписывания последней в мировую историю.
Примечательно, что вторая проблема оказывается в центре внимания на ранних стадиях развития украинофильства (в частности, попыткой вписать Украину в мировую историю в качестве центрального персонажа является «Книга бытия украинского народа» Костомарова). Уже с 1850-х подобного рода сюжеты совершенно отходят на задний план, и ранее будучи достаточно второстепенными, – исторический горизонт оказывается сужен до ближайших соседей Украины, ее исторических союзников/ противников, европейская/всемирная ее роль преимущественно кратко оценивается как барьера на пути «азиатских полчищ», защитницы (европейской) цивилизации/ культуры – концепция, которую в прошлом веке во многом потеснит концепция фронтира, артикулирующая двойственность – не только барьера, но и ворот, пространства коммуникации между разными культурными, религиозными, социальными порядками.
Украинофильство оказывается практически лишено историософии – столь обильно представленной в польском или русском, не говоря уже о немецком, национальных движениях. Это связано с трудностью включения в историософскую рамку «безгосударственного» или, в других вариантах, практически лишенного государственности народа – поскольку обычными субъектами мировой истории являются в XIX в. государства, т. е. политические формы народов или иные крупные формы политических объединений. Характеристика же «народа», изъятого из государственности, помещенного в рамку «повседневности», изучения не политической, а социально-экономический и культурной истории, не дает достаточных условий для образования больших историософских нарративов – является скорее «бегством из истории», пользуясь выражением М. Элиаде, чем включением в нее.
Эта ситуация составляет внутреннее напряжение различных вариантов украинского национального нарратива – поскольку последний призван к прямо противоположному, вхождению/введению нового исторического субъекта (обычно через утверждение его «уже наличия»: история и призвана показать наличие искомого субъекта, нации в прошлом). Наиболее интересная попытка преодолеть этого рода затруднение будет предпринята уже в конце 1910-х – начале 1920-х Вацлавом Липинским (1882–1931). Не избавленный от обычных попыток утвердить в прошлом искомый им вариант будущего (с чем связаны его изыскания о польской шляхте в восстании Богдана Хмельницкого и о гетманстве Выговского), он, однако, не связывает свое видение этим прошлым – его версия украинского национализма оказывается принципиально свободна от «боев за историю», поскольку предлагает видение Украины как «новой нации», через акт утверждения, по аналогии с США. То есть «национальное» Липинский пытается утвердить непосредственно через политическое, а не обращая последнее в историческое и затем предъявляя как уже наличное – Украина в этой логике не является нацией, но способна ею стать, утвердив новый политический принцип, позволяющий включиться, стать гражданами всем тем, кто ее сейчас населяет, и являющийся достаточно привлекательным, чтобы побудить их к этому.
Для предшествующих деятелей украинского национального движения подобный ход рассуждений был невозможен по объективным обстоятельствам. Если Липинский конструирует свою версию национального проекта в условиях распада Российской империи и множества самых разнообразных попыток создания новых политических образований, на разных принципах и с разными ресурсами конкурирующих между собой, с общим запросом на политический территориальный порядок – какую-то форму государства, которая позволит включиться в нее большинству обывателей и, что еще важнее, принять эту форму в качестве своей собственной, т. е. стать политическим сообществом, принадлежность к которому и существование которого они готовы отстаивать, то для деятелей предшествующих периодов вопрос стоял в возможности вычленения, определения, территориализации нации. Не совокупность людей, проживающих в определенных границах, надлежало превратить в сообщество граждан, но определить, кто принадлежит/должен принадлежать к нации и каковы должны быть границы этого сообщества, – иными словами, нация должна была создать для себя государство, а не государство обрести своих граждан, территориальная политическая форма должна была стать итогом, а не началом пути.
Следует отметить, что именно то, что, с одной стороны, представляло основные проблемы для украинского национального движения – отсутствие в историческом прошлом сколько-нибудь прочных государственных традиций, неполнота социального состава, когда в качестве «украинца» мог быть идентифицировать практически только «крестьянин», а господствующие и образованные слои общества идентифицировали себя с иными сообществами, а в силу этого – ограниченность ресурсов высокой культуры не только в настоящем, но и в прошлом, к которым можно было апеллировать как к национальным образцам – это же, с другой стороны, оказывалось в контексте Российской империи 1860-х – 1910-х гг. и преимуществом. Если угодно, два процесса здесь наложились друг на друга – «этнография», «народоописание» как запрос «сделать видимым» «народ», который является объектом и субъектом, к которому отсылает националистическая и демократическая повестка – и вместе с тем собственно националистический запрос со стороны украинофилов, которые могли выстроить линию преемственности через «народ», который оказывался субъектом истории, поскольку выстроить аналогичную к козацкой старшине оказывалось бесперспективным – подобная историческая линия уводила в никуда, так как, независимо от прошлого, к 1840-м – 1860-м она была вполне интегрирована в общеимперский порядок и не обладала достаточным оппозиционным по отношению к последнему потенциалом (а помимо прочего, еще и оказывалась социально ослабевающей группой – ее позиции, как позиции поместного дворянства, ухудшались на всем протяжении XIX в.: речь идет именно о положении и самосознании поместного дворянства как сословия – индивидуально юридически принадлежащие к нему лица в большинстве своем могли вполне успешно встраиваться в новые реалии, но уже как «землевладельцы», «чиновники» и т. д.).
Это специфическое положение обеспечило украинофильству доступ на российский интеллектуальный рынок— то, что в локальном контексте прочитывалось как «национальное», в имперском представало как «социальное»: история козацкого восстания могла прочитываться, например, в первую очередь как история о козацком прошлом, о борьбе за свободу Украины от Польши или как история о народном восстании, борьбе народа против угнетателей. Это же, независимо от первоначальных намерений и субъективных убеждений украинофилов, обеспечивало тяготение украинофильства к «левой» политической повестке.
Фактически, украинофильская историография подробно разрабатывала две темы, обычно увязывая их между собой:
(1) историю козачества, где зачастую предсказуемым образом на первый план выходили фигуры гетманов, атаманов и полковников – продолжая традиции козацкого летописания XVIII в. и позволяя апроприировать имеющийся пантеон, модернизировав трактовки и увязав со второй темой —
(2) социальной (и, в меньшей степени, культурной) историей – в первую очередь историей крестьянства, но также мещанства и историей церкви.
Наиболее традиционную трактовку в рамках украинофильских историографических опытов дал Костомаров – выступив полноправным наследником козацкой историографии и народного творчества, которое он активно привлекал в качестве источников. Как и в козацкой историографии, фактически история Украины оказывалась хронологически «неглубокой», восходящей к XVI в. – в этом отношении показательны как разрозненные упоминания самого Костомарова, так и первая большая историческая работа В. Б. Антоновича, увязывавших козачество с вечевым началом.
Работы Костомарова в итоге не предлагают единой схемы украинской истории, распадаясь на две части, каждая из которых имеет свою собственную логику и собственную генеалогию. Первую часть образуют работы, посвященные истории козачества, – если в двух первых изданиях «Богдана Хмельницкого» (1857) Костомаров начинает непосредственно с описания биографии своего героя, то в 3-м издании, вышедшем в 1870 г., он предпосылает ему объемный очерк предшествующей истории козачества с самого зарождения, вместе с другими своими работами по этой тематике выстраивая связное изложение истории козачества, отождествляемой в данном случае с историей Украины/Малороссии/Южной Руси, с XVI в. до конца гетманства Мазепы.
Неудовлетворительность этой «короткой» схемы украинской истории заключалась не столько в ее относительной непродолжительности, сколько в том, что она не позволяла концептуально выстроить единую историю Украины в тех пределах, в которых она мыслилась как украинофилами, так и их предшественниками. Если обосновать включение Слобожанщины и некоторых других регионов в состав единого исторического объекта не представлялось затруднительным, то совершенно выпадала история Галицкой Руси. Еще П. А. Лукашевич (ок. 1809–1887), мысливший уже в пределах этих географических границ, в своем сборнике «Малорусских и Червонорусских народных дум и песен» (1836) обосновывал (со свойственным ему некоторым косноязычием) единство через общность чувств, через принятие и сохранение в Червоной Руси исторических преданий Малороссии:
«Червонорусцы не взирая на бесконечное свое иноплеменное подданство, которое переносят с терпением, – сохраняют, по сю пору, привязанность к своему происхождению и имени, а следовательно, и к России; Украина, Малороссия есть для их сердца обетованная земля, куда стремятся все их помыслы и думы. С какою заботливостью Галичанин расспрашивает заезжего из России гостя о судьбе своих братьев Украинцев; он с радостью разделяет с ним свою убогую трапезу, чтобы узнать, что нового, об Украинских Козаках! Кто бы поверил, что Галицкий пастух знает гораздо более дум о героях Украйны и ее историю, нежели последний Малороссийский Козак. Он гордится подвигами Малороссиян, как своими собственными. Он радуется их счастию и успехам, и тужит в прекрасных своих песнях „о пригоде Козацькой“. Прочитаете со вниманием Галицкие песни, в них – если молодой Червонорусец хочет понравиться своим красавицам, то говорит, что он Козак из Украйны, и Козак „с роду“; в одной песне мать описывает своей дочери богатства Украйны и ее Козаков – врагов Поляков, журит ее, чтобы она не любила „ляхов“, а Козаков; в другой девушка умирает за любезным ее „Козаченьком“; в третьей жена грозит своему мужу, что она оставит его и пойдет „на Украйну с детьми на свободу“; в четвертой описываются похороны Козака и пр. и пр. Но важнейшие из песен Червонорусцов, – это есть, без сомнения, Малороссийские думы…»
Необходимо было включить Галицкую Русь и Буковину в единую историческую схему, для чего Костомаров использовал несколько решений, в каждом случае опираясь на уже существующие подходы:
– во-первых, вслед, например, за Максимовичем он использовал концепт «Русского мира», тем более удобный, что позволял отделить историю «народа» от истории «государства» – в дальнейшем он будет активно использоваться Кулишем в «Истории воссоединения Руси» (1874);
– во-вторых, поверх концепта «Русского мира», связанного с понятием «русского народа», вводился концепт «народностей» – в работах 1861 г. Костомаров, перечисляя шесть народностей, которые он находит в Древней Руси, в качестве шестой вводит единую «южно-русскую». Тем самым закладываются основания для последующего удревнения украинской истории – она оказывается последовательной историей «южно-русской народности» от времен догосударственных, когда южные племена, при всех различиях между собой, на взгляд Костомарова, обладали большей схожестью между собой, чем со всеми остальными, вплоть до времен современных, когда «южнорусс» противопоставляется «великоруссу» в рамках единого «русского народа».
Тем не менее связной концепции Костомаров не предложил – история домонгольская Южной Руси оказывается одновременно частью общей истории удельновечевого периода (Костомаров подразделяет русскую историю на два периода: удельно-вечевой и единодержавия), когда господствуют начала «вечевые», начала «земли», «федеративные», в равной степени присущие всем частям Руси. Специфика последующей истории оказывается скорее в том, что Южная Русь дольше удерживает эти начала – и, как уже отмечалось выше, Костомаров вместе с Антоновичем пытаются связать козачество с вечевым укладом, т. е. задействуется топос 1-й половины XIX в. о Малороссии как о стране древностей, прошедшего, своего рода «русской Греции» – где можно еще (или дольше, чем в остальных частях Руси можно было) наблюдать остатки старины. Козачество в этой схеме оказывается связкой – носителем «вечевых» начал, соединяющей историю IX–XIII вв. с историей XVI в. и последующих, т. е. сохраняя единство сюжета. Однако вновь возникала проблема Галицкой Руси, поскольку там выстроить подобную преемственность не получалось – тем самым сохранялась потребность в концепте «Русского мира». Помимо этого, натянутость схемы представлялась достаточно ясной для большинства критиков – примечательно, что Антонович после 1863 г. в своих научных трудах к ней не возвращался, хотя в лекциях об истории козачества, прочитанных для украинофильского кружка в 1897 г., вновь упоминает о «вечевом начале».
Впрочем, именно Антонович проложил путь к новой схеме украинской истории, ставшей в дальнейшем основополагающей. Еще в 1850-е гг. между Максимовичем (1804–1873) и Погодиным шел спор о том, кто были жители Киевской земли до татарского нашествия и было ли после него запустение Киевщины – согласно Погодину, первоначальное население говорило на языке, родственном великорусскому, а последующая, в XIV в., колонизация Киевщины осуществлялась с запада, из Галицко-Волынских земель. Напротив, Максимович отстаивал континуитет в истории Киевщины – и этот тезис вместе с детальной разработкой при помощи многочисленных учеников истории южных земель стал одним из основных предметов научных усилий Антоновича. Если учитель избегал широких обобщений, то его ученик, которого он вместо себя предложил на новооснованную кафедру украинской истории в Львовском университете, М. С. Грушевский (1866–1934), к началу XX в. предложил новую концепцию, противопоставленную русской: сжатое и яркое ее изложение он дал в известной статье 1903 г. «Обычная схема „русской“ истории и вопрос рационального упорядочения истории восточного славянства» – как отмечает С. Плохий, фактически Грушевский предложил гранд-нарратив, схожий с концепцией русской истории, сформированной трудами С. М. Соловьева (1820–1879) и его продолжателей, «перевернув» привычное соотношение. Если предшествующей проблемой украинского национального исторического нарратива была его относительная хронологическая неглубина и проблема обоснования исторического единства земель, мыслимых как Украина, то Грушевский, включив в состав истории «Украины-Руси» Киевскую Русь, напротив, хронологически укоротил историю «России/Великороссии», начиная с момента колонизации земель будущих Ростовского, Муромского и Суздальского княжеств – теперь уже история «Великороссии» в определенный момент «отпочковывается» от единого древа истории восточных славян, оказывается новым историческим образованием – в том числе и территориально, поскольку ее ядром становятся земли колонизируемые. Историческая древность и постоянность этнокультурного состава оказываются принадлежностью истории Украины, как и собственно имя «Руси». Сочетание, с одной стороны, фундаментальной исторической проработки, а с другой – удовлетворения национальному запросу обеспечило схеме Грушевского быстрое принятие и долговременное влияние: Украина, которая мыслилась как национальная и территориальная общность, в том же своем составе оказывалась обретенной в прошлом – тем самым прошлое подтверждало настоящее и давало веру в будущее, а настоящее придавало дополнительную убедительность интерпретации прошлого.
Отмеченная выше «левизна» украинофильства и преобладание социалистических настроений в украинском движении, в частности почти исключительно социалистический характер украинских партий в Наднепрянской Украине, были заложены базовыми условиями, из которых исходило украинское национальное движение (показательно, что все попытки образования украинских центристских и правых партий оказались малорезультативны – если не считать временного успеха «хлеборобов», но здесь решающим обстоятельством была внешняя, германская и отчасти австро-венгерская поддержка в 1918 г. – вплоть до 1920-х гг., когда наступает время «новых правых», «правого радикализма», сочетающего правые и левые лозунги, как, например, в итальянском фашизме и других аналогичных явлениях межвоенного двадцатилетия).
На Украине, как в большинстве стран Восточной Европы, потенциальная «национальная» структура во многом совпадала с сословной, постепенно преобразующейся в классовую, – этнизация (а та в свою очередь оказывалась в связке с конфессиональной принадлежностью) сословий создавала ситуацию, в которой большая часть землевладельцев-дворян была либо поляками, либо русскими, население городов и местечек состояло во многом из евреев, к которым затем – в качестве чиновников, купцов и мещан (в дальнейшем, по мере промышленного развития, – рабочих) активно добавлялись русские, причем как за счет миграции из великорусских губерний, так и за счет смены идентичности – переселяющиеся в города крестьяне, получающие ремесленное обучение, поступающие в мастерские или на фабрики, расценивали себя зачастую как русских, аналогичным образом идентификация и самоидентификация помещиков была во многом независима от происхождения (в связи с чем среди сторонников как русского, так и украинского национализмов XIX в. был популярен термин «ополяченная шляхта»). Примечательно, как И. Франко описывает переход В. Б. Антоновича в «украинство»:
«Вл. Антонович, поляк по рождению, который позднее принял православие […]».
Соответственно, когда украинское национальное движение стало выходить за пределы небольших, связанных между собой групп националистически настроенной интеллигенции и пытаться найти опору в каких-либо социальных слоях и группах, то для него не было альтернативы, кроме украинского крестьянства, – а так как для последнего основным вопросом, способным мобилизовать, был аграрный, то социалистическая ориентация украинского национализма оказывалась в этот период предопределенной.
Особенность украинской ситуации, дававшей еще один аргумент в пользу социалистической ориентации, заключалась в невозможности увязать конфессиональную принадлежность с национальной. Если славянофильский национальный проект по существу представлял из себя конвертацию конфессионального в национальное – и эта логика выходила далеко за пределы славянофильства, в частности, на ней основывалась поддержка правительства просветительских усилий Ильминского среди татар-кряшенов, православие здесь если не уравнивалось, то предельно сближалось с «русским» (и, напротив, никакое овладение русской культурой без принятия православия не позволяло считать индивида «русским»), то для украинофильства подобная логика была невозможна в силу по меньшей мере двух причин: во-первых, тогда, проводя грань между поляками и украинцами, она одновременно ликвидировала границу между малороссами и великороссами, и, во-вторых, вся Галиция, Буковина и Холмщина оказывались за пределами образуемого при подобном критерии сообщества, как принадлежащего к греко-униатскому вероисповеданию.
Таким образом, украинский национальный проект мог быть – в рамках «большой Украины» – только внерелигиозным (и, кстати, делал неприемлемой существенную часть исторического нарратива Костомарова, интерпретировавшего борьбу Козаков с Польшей в рамках как официальной доктрины, так и традиций козацкой историографии как борьбу за православие против латинства и унии). Одновременно подобная интерпретация делала куда более значимым культурный и языковой вопрос – если с точки зрения конвертации конфессионального в национальный вопрос строгой унификации языка, «языкового пуризма», сохранения и культивирования национальных традиций стоял не столь остро, допуская (по крайней мере, потенциально) более или менее широкое разнообразие, то в ситуации, когда именно культурные факторы становились основополагающими, язык выходил на передний план – равно как и верность каким-либо воспринимаемым как знаковые чертам поведения, костюма, прически и т. д.
Другим вариантом была биологизация различий – однако, хотя отчасти Н. И. Костомаров, говоривший, например, в 1861 г. в «Двух русских народностях» о природных отличиях «южноруссов» от «великоруссов», а в еще большей степени, например, В. Б. Антонович, читавший университетский курс по антропологии и выстраивавший различия антропологических, психологических и культурных характеристик поляков, украинцев и великороссов, отдали дань подобному биологическому укоренению национальных различий, в украинской ситуации, при отсутствии сколько-нибудь значительных, общих и легко фиксируемых биологических признаков, на которые могло бы опереться такого рода размежевание, оно оказывалось малоэффективным как критерий идентификации, хотя время от времени использовалось как критерий стигматизации.
Языковой критерий без противоречий входил в логику социалистических течений последней трети XIX в. – так, Драгоманов отстаивал права на культурную автономию, образование на национальном языке и т. д. на том основании, что на нем говорит простой народ – и, следовательно, использовать его язык необходимо и потому, что это дает возможность обратиться к нему, донести до него свою политическую и социальную программу, и потому, что облегчает народу получение образования. С этой точки зрения Драгоманов последовательно отвергал наименование себя националистом, поскольку настаивал, что язык в данном случае – не говоря уже о народной культуре и т. п. – не самоцель, а инструмент, национальная принадлежность – не врожденное качество, а культурное, а сама нация является историческим феноменом. Свои цели он определял как универсальные, космополитичные – но именно для того, чтобы иметь возможность реализовать их в определенном месте и в определенное время, они должны быть выражены на языке и в формах этого места и времени: собственно, именно у Драгоманова впервые появляется затем благодаря И. В. Сталину ставшая канонической формулировка – национального по форме и социалистического по содержанию. Чтобы социалистическая программа могла прийти к украинскому крестьянину, она должна быть выражена на понятном ему языке – национальные и социальные требования в условиях Восточной Европы оказывались тесно переплетены в силу отмеченных выше особенностей социальной структуры. Эта двойственность проявлялась и в аргументации Драгоманова – обращаясь теперь уже к украинофилам, он убеждал их в необходимости социальной программы, социального действия, поскольку чисто национальные требования (т. н. «культурничество») не способны получить сколько-нибудь значительной поддержки и, следовательно, шансов обрести политическую силу – чтобы достигнуть первых, украинским националистам надлежит обратиться ко вторым, равно как и социалистам, желающим действовать на Украине, надлежит поступить ровно наоборот: продуктивное, политически ощутимое движение оказывается возможным как национальное и социалистическое одновременно.
История событий 1917–1921 гг. еще лучше, чем опыт Галиции предшествующих десятилетий, продемонстрировали принципиальную правоту Драгоманова – до тех пор, пока украинская нация оставалась нацией, не обладающей полной социальной структурой, национальное движение не имело шансов стать значительной политической силой, не опираясь на крестьянство – поскольку для других социальных слоев, за исключением интеллигенции, его лозунги не имели привлекательной силы.
Отметим, что впервые – правда, на тот момент не вызвав сиюминутно глубокой рефлексии, – эта ситуация проявилась в полемике украинофильского журнала «Основа» в 1861 г. с еврейской одесской газетой «Слово»: последняя, выступая за ассимиляцию, понимала под этим ассимиляцию в состав общерусской культуры, тогда как «Основа», в лице в первую очередь Костомарова, мысля в логике связки национального и территориального, соответственно, считала возможным требовать от одесских евреев ассимиляции в состав украинской культуры.
Если это объясняет, почему украинофильство и украинство в целом было непривлекательно, например, для евреев – оно не давало им выхода в большое социальнокультурное пространство, а, напротив, замыкало в еще более узкую, с очень ограниченным социальным репертуаром, ситуацию, то, с другой стороны, это же объясняет привлекательность украинского национализма для выходцев из других этнических групп. Напомним о том, что целый ряд лидеров украинофильства и последующего украинства по происхождению принадлежали к другим сообществам (что типично для большинства восточноевропейских национальных движений). Так, Н. И. Костомаров, к концу 1850-х гг., по словам А. Н. Пыпина (1833–1904) сделавшись «натурализованным в малороссы», еще в период Кирилло-Мефодиевского общества определял себя как великоросса, «обращение» в украинство Ф. Рыльского и В. Антоновича сделалось предметом горячей публичной полемики на страницах «Основы» в 1861–1862 гг., где Антоновичу пришлось в «Моей исповеди» отвечать на упреки известного польского публициста Падалицы в «ренегатстве»; Драгоманову стоило большого труда и целенаправленных усилий приучить себя говорить и писать по-украински, причем и у позднейших публицистов (несмотря на то, что он внес один из крупнейших вкладов в формирование политической и научной украинской прозы) находились поводы упрекнуть его в «русицизмах»; Грушевский уже в 17 лет начинает изучать язык, первоначально по книгам, живя в Тифлисе, где его отец преподает в гимназии, – и определяет себя как украинца; история семейства Шульгиных, представители двух ветвей которой сделались один известнейшим русским националистом (Василий Витальевич, 1878–1976), а другой, приходившийся первому племянником, соответственно, украинским (Александр Яковлевич, 1889–1960) – отнюдь не исключительна.
Привлекательность украинского национализма с точки зрения российской интеллигенции заключалась в том, что, будучи социалистическим и народническим, т. е. разделяя представления и стремления, общие для большей части интеллигенции, он был избавлен от внутреннего конфликта, в котором оказывался русский социалист или радикал. Протестуя против существующего порядка и отстаивая, как он, по крайней мере, считал, благо народа, он в то же время оказывался вынужден признать, что существующий строй является производным от исторической жизни его народа, созданным им – он сам, выступающий против, является частью этой культуры и этого общества, вызывающего его отторжение. Выбор украинства оказывался избавляющим от подобного противоречия – теперь эксплуатирующие классы, деспотический режим и вызывающая скорбь история оказывались чужим, внешним – угнетатель и угнетаемый, деспотизм и его жертвы противопоставлялись друг другу, он мог защищать вторых и принадлежать к ним без всякой двойственности, с чувством морального алиби и совершенной моральной правоты.
Обвинение в сепаратизме в адрес украинофилов было впервые гласно и громко высказано М. Н. Катковым (1817–1887) летом 1863 г., увязавшим украинофилов с «польской интригой». Впрочем, не говоря уже о деле КМТ, на аналогичные упреки Костомарову уже приходилось отвечать, например, в частном порядке в 1861 г. – когда их высказывала весьма влиятельная при дворе фрейлина гр. А. Д. Блудова (1813–1891), дочь председателя Государственного Совета гр. Д. Н. Блудова (1875–1864). В данной ситуации обе стороны имели собственную правоту – Катков и те, кто разделял его воззрения, указывали на объективную логику украинофильства как национального движения – оно находилось в принципиальном противоречии с проектом строительства «большой русской нации», а складывание таковой мыслилось как необходимость в процессе «национализации» Российской империи, образовании национального ядра. Украинофильство представлялось одновременно и угрозой русскому национальному и имперскому проектам, которые не находились в конфронтации, а фактически были двумя динамическими частями единого процесса трансформации империи. Логика национального движения в пределе вела к обретению национальной независимости, образованию национального государства, т. е. представляла угрозу одновременно и целостности империи, и попытку выделить из «русского национального тела» одну из его частей.
Вместе с тем и большинство украинофилов с той или иной степенью добросовестности отвергали подобные упреки – если не говорить о политических мечтаниях и свободных фантазиях в рамках серьезного обсуждения, не говоря уже о действиях в этом направлении, никто из украинофилов вопрос о национальной независимости не ставил – хотя бы в силу отсутствия какой бы то ни было серьезной поддержки на местах, почти исключительно интеллектуальном характере движения (собственно, последнее активно и стимулировало вольные фантазии – и одновременно не давало никаких возможностей выхода их в реальность).
В политическом плане союз с Польшей был гораздо менее желателен в украинофильской оптике, чем достижение какого-либо компромисса с Москвой. Во-первых, польское национальное движение не менее жестко и прямо, как общерусское, конкурировало с украинским за одни и те же территории. Во-вторых, «Польша» как союзник была не только проблематична (в силу тесной увязанности польского национализма с программой возрождения Речи Посполитой), но и слаба – фактически речь шла о достижении согласия с польскими политическими группами в России, самими не имеющими значительного влияния, и с польскими партиями, контролирующими Галицию, – даже в лучшем случае подобное соглашение давало результат, весьма далекий от любых украинофильских (как позднее и украинских стремлений). В результате можно видеть, прежде всего, крайнюю нестабильность подобных периодов относительного «согласия» (попытки Кулиша в начале 1880-х, соглашение 1890–1894 гг.) и его весьма ограниченные пределы – в сторону Польши деятелей украинского движения подталкивала жесткая позиция со стороны российского правительства.
Для ситуации последней трети XIX – начала XX в. сепаратистский вариант представлялся практически не актуальным, поскольку предполагал в качестве базового условия своего осуществления радикальную перекройку всех политических отношений Центральной и Восточной Европы – понятно, что без Первой мировой войны говорить о подобном не приходилось, а катастрофические последствия последней мало кому приходили в голову еще в 1914 г., ограничиваясь скорее областью перекройки государственных границ. Предположить, что в результате мирового столкновения с лица земли исчезнут Российская, Австро-Венгерская и Османская империи, возникнет целый ряд новых государств, а оставшиеся зачастую принципиально изменят свой облик – было за пределами рационального обсуждения.
В этом отношении показателен выбор, сделанный одним из лидеров уже собственно украинского, а не украинофильского, национального движения, М. Грушевским в 1914 г. – по объявлении войны он, будучи профессором Львовского университета, направился в Киев, полагая, что в начинающейся войне интересы украинства совпадают с интересами Российской империи: в случае победы союзников она должна была приобрести Восточную Галицию, т. е. осуществить воссоединение украинского народа, – и дальнейшее политическое развитие украинства мыслилось им уже в рамках внутреннего реформирования Российской империи. Стремление найти компромисс с Российской империей, мышление в ее рамках подпитывалось и собственно национальной компонентой украинского национального движения – ставящего своей целью «собирание», «воссоединение» украинского народа. Поскольку задача образования независимого украинского государства в ситуации конца XIX – начала XX в. в глазах всех реалистических наблюдателей выступала фантастической, то, за исключением радикалов, вопрос оставался лишь в том, какая из империй способна реализовать задачу «воссоединения» – политическая логика давала лишь один возможный ответ на этот вопрос, делая Российскую империю политическим игроком, способным осуществить («закончить») собирание украинского народа. Отметим прямое продолжение здесь логики не столько даже Костомарова, сколько Максимовича, еще в 1858 г. писавшего о необходимости завершения собирания «Русского мира» и возможности для украинского национального движения выступать союзником имперского центра, как, например, в борьбе против польского влияния в юго-западных губерниях или поставляя кадры для администрации Царства Польского после восстания 1863 г.
Собственно, аналогичную позицию занимал и Драгоманов в 1880-е – 1895 гг., правда, не мысливший необходимым, хотя в принципе и желательным, территориальное соединение всех украинских земель в пределах одного политического целого. Поэтому речь шла не о перспективах отделения, а о возможностях такого политического преобразования Российской империи, которое сделало бы возможным достижение целей украинства. В этой перспективе особенно отчетливо заметно единство деятельности Драгоманова – одновременно как участника русского либерального, конституционалистского движения, обращенного к общероссийским проблемам, и как деятеля украинского национализма, поскольку достижение вторых целей мыслилось им через либерализацию и федерализацию Российской империи.
Необходимо отметить, что зачастую рассмотрение украинофильства и последующего развития украинского национального движения в 1840-х – начале XX в. определяется ретроспективной логикой – как ведущее к образованию самостоятельного национального государства. Здесь логика противников и обличителей украинофильства и украинства и национальный нарратив совпадают (с предсказуемой разницей в знаках). Однако вплоть до 1914–1917 гг. для подавляющего большинства лидеров украинства определяющей рамкой их мышления оставались существующие имперские структуры – только полное обрушение публичного порядка, наступившее в 1917 г., и динамика последующих лет принципиально изменили повестку – империя из угрозы и одновременно из силы, обеспечивающей гражданский порядок, превратилась в политическое прошлое, от которого все, кто имел такую возможность, стремились дистанцироваться. То, принадлежность к чему раньше давала преимущества (или грозила карой в случае отказа), теперь превратилось в обременение, к тому же бессильное поддержать себя. Пьер Паскаль, один из служащих французского посольства в Петрограде в 1917 г., записывал в дневнике о разговорах с фронтовыми офицерами (в данном случае с юго-западного фронта), один из которых теперь определял себя как «кавказца» и противопоставлял себя «русским»: «Они больше не хотят быть русскими: знаю эти грустные речи» (запись от 8.IX. 1917 н. с.). Это быстрые смены идентичности эпохи распада – никто не желает принадлежать к проигравшим – масса «польских», «украинских» и т. п. солдат и офицеров на улицах Петрограда, поток в посольство вспомнивших о своих «французских корнях». Когда Мих. Рябушинский после революции, в декабре 1917 г., добрался до Харькова и там собрался восстанавливать свое банковское дело, то, несмотря на то что был одним из владельцев (вместе с другими членами семейства Рябушинских) Харьковского земельного банка, он встретил сопротивление со стороны как Державного банка (так теперь называлась бывшая Харьковская контора Государственного банка), так и ряда других теперь уже украинских банковских учреждений, ссылавшихся на «заграничный характер» деятельности и т. п., будучи незаинтересованными в появлении нового игрока с большими связями в финансово-промышленном мире.