Подводя небольшой итог того, что было содержанием второй лекции, еще раз обращаю ваше внимание, что главное, что мы здесь устанавливаем, – это в некотором роде принудительная логика всяких рассуждений, которые, внятно или скрыто и недостаточно артикулированно, носят сопоставительный характер, то есть в них предполагается, что мы даем характеристику чему-либо не просто через его качество, но через сравнение с тем, из чего оно (нас интересующее нечто) появилось, из чего возникло. Как только мы стали на эту дорогу, как только сказали, что мы не просто нечто характеризуем, но характеризуем его как второй, последний член некоторой дихотомии, то мы (я не буду говорить, что мы попали в ловушку, потому что для некоторых это не ловушка, а ресурс теоретизирования, но я скажу по-другому) оказались вынуждены делать некоторые теоретические шаги.
И дополнительное примечание о том, ради чего это рассказывается не только про Руссо, но и про других больших социологов. Большой социолог, философ, теоретик отличается от маленького тем, что маленький – абсолютно свободный человек. Он что хочет, то и лепит. Как правило, у него нет никаких проблем. Если ему хочется, чтобы нечто было в его рассуждениях, он это туда и кладет. Большинство работ, которые нам приходится читать, именно такие – в них все вкусное, но есть это одновременно нельзя и класть одновременно нельзя, и тем более нельзя это приготовить. Великие мыслители в этом смысле, как ни странно, куда менее свободны. Потому что они чувствуют принуждение, оказываемое теоретической логикой. Эта железная неумолимая поступь теории, когда, может быть, все твои убеждения, привычки, все приятное, что тебе обещала когда-то жизнь и что тебе хотелось бы сохранить не как простому человеку, но как теоретику, все это куда-то отступает на задний план, и вместо этого у тебя громыхает какая-то машина, которую ты, когда начинал ее собирать, придумал как то, что будет чем-то хорошим и приятным. Но получился, как в том анекдоте про советское производство, все тот же автомат Калашникова. Великие мыслители собирают разные конструкции, а наша проблема и задача в том, чтобы увидеть: то, что они собирают, например как автомат, не является результатом произвола, – они могли не планировать собрать этот автомат, их привела к нему логика теоретического высказывания.
Кончаем лирическое отступление и смотрим на устройство аргумента в знаменитом трактате Руссо «Об Общественном договоре». Что в первую очередь мы констатируем? Что противопоставление естественного и искусственного, природы и общества в этом сочинении Руссо приобретает несколько иной характер по сравнению с тем, который оно имело в более ранних трактатах о «возрождении наук и искусств» и «О происхождении и основаниях неравенства между людьми». В чем тут дело? В том, что он с невероятной жестокой радикальностью гения говорит: с того момента, как произошло это объединение людей в обществе, как появился общественный договор, как появился общественный организм, – происходит перелом. Этот перелом мы однажды уже видели у Гоббса. Гоббс говорит: до общества, до общественного договора, до указов суверена нет различия между справедливым и несправедливым, между правовым и неправовым. До того, как появляется государство, все естественные законы (которые могут быть дедуцированы при помощи разума) не обладают важнейшим качеством настоящих законов, а именно: не обладают принуждающей силой, потому что они не могут быть подкреплены государственным авторитетом.
Как рассуждает Руссо? Он говорит: да, вот эта сила, превосходящая возможности, способности каждого отдельного человека до такой степени, что то, что она ему диктует, принимается им безоговорочно, то, что она ему диктует безусловно, появилась за счет того, что люди соединились между собой, в связи с тем, что есть общественный договор, появляются государство и суверен. И тут Гоббс, говорит Руссо, был безусловно прав. Прав он был также в том, что человек, вступая в общественный договор, и отказывается от своей естественной свободы. А в чем Гоббс ошибся (не говоря о том, что он ошибся по поводу войны всех против всех, и обстоятельства заключения договора были иные)? В трактате «Об Общественном договоре» Руссо говорит, что в результате договора появился суверен, однако этим сувереном не может быть репрезентативное лицо. Суверен – это не человек.
Эта сила, превосходящая каждого отдельного человека, появляется лишь за счет соединения всех людей. Но тогда на каком основании эта сила, это право, это качество суверенности может быть приписано хотя бы кому-нибудь? Она образуется только из совместности: люди совместно образуют общественный организм. У этого организма есть важнейшее качество, которое Руссо называет «общей волей». И это очень хитрая штука. Общая (лучше бы назвать всеобщей!) воля, она же «volonte generale», – это новое агрегатное состояние воли. Есть воля отдельных людей; сначала у каждого есть своя воля как у человеческого существа; движимые волевыми побуждениями, люди решают образовать ячейку – даже самая малая ячейка может быть названа обществом. Но когда она становится общественным организмом, у нее появляется собственная воля. То, что у нас устанавливается через социологический опрос, когда мы видим результаты так называемых социологических исследований, – это не общая воля. Руссо называет это другим термином – «воля всех», «volonte de tous». Воля всех – это арифметическая сумма отдельных, частных волений. Один хочет одного, другой – другого. Собралось 1000 человек на вечевом поле и начали решать о предпочтениях касательно шоколадок. Провели опрос, проголосовали, каждому выдали конфеты в тех пропорциях, в которых проголосовали: кому «марс», кому «сникерс». Но сама возможность мирно собраться и узнать мнение друг друга о предпочтениях, сама возможность свободно решить, что по результатам голосования будут распределять сладкое, гарантии распределения и свободы изъявления воли и многое другое – это результат предшествующих решений, природа которых совсем иная. Это конститутивные вопросы социального организма, решение которых затрагивает его природу.
Если та же орава собралась на вечевом поле и решает вопрос, записать ли в конституцию поедание «сникерса» как признак гражданина (меньшинство любителей «марса» объявлено врагами народа), ставить ли изображение «сникерса» на знамени, не объявить ли войну соседнему селению, которое поедает «марс», – это уже признак другого типа воли. Это уже всеобщая воля. Почему? Что произошло? Если их не 1000, а 100 000 – никакое поле их не вместит. Нужно как-то иначе справляться. Принимать решения, как учит нас история западной представительной демократии, лучше избранному меньшинству. Руссо же говорит: представительности вообще быть не может. Суверен не может быть репрезентирован. Откуда такое рассуждение?
Представим, что есть некое одушевленное целое, называемое общественным организмом. Вы говорите, что оно не целое, – но тогда это не общественный организм, тогда там нет общей воли, тогда там договор не состоялся. А если он состоялся, то люди превратились в частицу некой общности. Каждый человек по отдельности стал частицей некой общности. Маяковский говорил: «Я счастлив, что я этой силы частица». Но тебя не спрашивают, счастлив ли ты. Главное – ты частица. Если это целое, значит ли, что из него может быть выделена частица, которая объявляется равной целому? Репрезентирующее лицо может быть такой частицей. В ответ на это Руссо говорит: «Люди, которые называют себя представителями народа, – узурпаторы». Потому что, если ты то же самое, что и народ, то зачем ты себя называешь репрезентантом и выделяешься? А если ты не то же самое, то на каком основании ты ему что-то диктуешь?
Часть проблемы решается здесь на путях полу-утопических, полу-терминологических. Полу-утопических в каком смысле? Руссо, как я специально вначале упомянул, – уроженец Женевы. В Швейцарии (Женева, правда, в те годы еще не входила в Швейцарию) граждане одного кантона близко знают если не каждый каждого, то хотя бы через родственников или общих знакомых. Очень большая связность, которую, кстати, отмечал в свое время Макс Вебер. Это сравнительно небольшие образования, обозримые. Для Руссо государство численностью больше 10 000 человек уже плохо устроенное. Поэтому он, предлагая дизайн наилучшего государства, говорит, что оно слишком большим быть не должно. Это благие пожелания, хотя и не без опоры на то, что есть в реальности. Отчасти у него вопрос решается терминологически. Во-первых, необходимо тех, кто выполняет управленческие функции, называть порученцами, временными уполномоченными, но ни в коем случае не представителями. Выполнил поручение – и пошел прочь. Он не является сверхъестественной персоной, в которой сосредоточен, как говорили за 100–150 лет до Руссо, «raison d'Etat». Нет никакого «разума государства», нет высших рациональных резонов управления, которые известны правящим. Руссо глубоко не понимает объективных задач государственного управления и того, зачем нужны наиболее компетентные управленцы.
Другое предлагаемое терминологическое решение – упомянутое различение между «volonté générale» и «volonte de tous». Дело в том, что «volonte de tous» тоже есть, как мы это видели на примере гипотетического голосования про сладости. И во всех тех случаях, когда речь не идет о принципиальных вопросах, общая воля не активирована. Она активирована всегда, но она не активирована по отношению к частным мелким вопросам. Есть много вещей, касающихся всех, но касающихся не на фундаментальном уровне. Некоторые решения не определяют весь характер народной жизни, всю судьбу общественного организма на долгие годы. Да, здесь разноголосица, арифметические подсчеты, различия во мнениях, так что усредненные характеристики могут быть в ходу.
Но есть вещи другого рода. Я уже упомянул о них выше, это вопросы конститутивные. Они касаются самой судьбы сообщества, самого устройства государства в его принципиальных, основополагающих чертах. Это решается только общей волей. Здесь мы попадаем, однако, опять-таки в очень тяжелое положение. Мы видели, что человек из своего естественного состояния переходит в извращенное, он рождается свободным, но повсюду в цепях, говорит Руссо. То же самое мы обнаруживаем здесь. Есть некое множество людей, есть обобщенная характеристика, которая называется «volonte generate», и есть реальность повседневной жизни, которая говорит, что люди часто бывают не согласны между собой, в том числе и по конституционным, конститутивным в указанном смысле вопросам. То есть вы понимаете, в чем состоит вся хитрость аргумента, и он для нас как для социологов имеет первостепенное значение; если мы этого не понимаем, мы вообще не понимаем устройства одной из принципиальных линий, присутствующих в социологической аргументации по сей день.
Если бы вопрос стоял так: найдите, покажите свое единогласие путем обычного опроса. Например: подавляющее большинство, 112 %, проголосовали за президента той или иной республики. 99,7 – уже не так хорошо, но все равно. Если подсчеты такого рода возможны – то зачем вам эта странная терминологическая игра во всеобщую волю и волю всех? Зачем вам это специальное разъяснение, что всеобщая воля применима только к конститутивным вопросам? Зачем рассказывать, что это другое агрегатное состояние воль, которое не равно их сумме?
Как хорошо было старику Гоббсу – у него был суверен, зримое единство. Но здесь это не получается: всякое такого рода единство – это отделение, отчленение, противопоставление. Значит, распознавание единства воли через наглядное представление, через чувственно воспринимаемое представление (вот он, единый суверен, посмотрите, вот он король) – не срабатывает. Чувственность здесь отказывает – суверен не видим, не слышим, его нельзя коснуться.
Здесь работает мысль, воображение, воля. То есть тот, кто находится в обществе, опознает себя как член суверена. Гражданин опознает в себе члена суверена, значит, его воля опознается им как воля суверена; то есть то, что он считает должным делать совершенно свободно, опознается им как воля суверена, потому что в результате общественного договора он сменил естественное на гражданское (и его свобода из естественной стала гражданской). И вот он ставит себе вопрос: Чего я хочу? Хочу ли я объявления войны Англии? Хочу ли я, чтобы народное собрание собиралось раз в неделю или три? Хочу ли я, чтобы судебная коллегия состояла из 500 членов? Это важнейшие вопросы. Я чего-то хочу, но я обнаружил, что другие хотят другого. Как так? Я член суверена, и как таковой я могу хотеть только того же, чего хочет суверен, но случайно захотел не того. Руссо объясняет, что, ежели гражданин захотел не того, чего хочет всеобщая воля, то на самом деле он только думал, что он свободный и свободно решил. Потому что свободно он решил бы то, что хочет общая воля, потому что это соответствует гражданской свободе. Приходится его принуждать, чтобы он мог быть свободным.
Если гражданин должен идти на войну, его там могут убить. Объявлять ли войну? Просить ли мира у противника? Вопросы войны и мира – это конститутивные вопросы. Войны ведут все государства – и государство Руссо, и государство Гоббса. Гоббс говорит про войну, что человек при заключении договора подписывался не на нее – он подписывался на безопасность. Значит, пока свой суверен страшнее, чем чужой, подданный хранит ему верность. Но если ты очнулся после ранения в плену, то ты уже присягаешь на верность новому суверену, прежний не имеет над тобой власти. А что говорит по этому поводу Руссо? По мнению Руссо, если суверен, всеобщая воля сказала: «Пойди и умри», – ты должен пойти и умереть, потому что до сих пор ты оказывался жив, поскольку находился в гражданском состоянии. Кто принуждает человека? Всеобщая воля, которая поселилась внутри него. Внешнее принуждение – это продолжение того, что у человека внутри. Подлинное «мы» и подлинное «я» не обязательно должны совпадать с эмпирически данным. То есть от имени всеобщей воли можно творить внешнее насилие и принуждение.
А все начиналось так хорошо. Как рассуждает Руссо? – В естественном состоянии возникают некоторые напряжения, которые не могут быть преодолены дообщественными средствами. Общество образуется как нечто цельное, как единый организм, чтобы решить эти проблемы, преодолеть напряжения, но обретает мощь, превосходящую силы отдельного человека, становится неизмеримо выше индивида и начинает предписывать ему не только понятия о справедливом, почетном, прекрасном, об истинном и неистинном. Это все было и у Гоббса. Но у Руссо оно начинает также определять вещи, относящиеся к ключевым вопросам, которые Гоббс, как ни старался, не мог сделать целиком и полностью прерогативой суверена: вопросы жизни и смерти ему удалось лишь отчасти решить в политической теологии, составляющей содержание третьей и четвертой частей «Левиафана», но это решение никого не удовлетворило, о нем забыли. А политико-юридические решения, которые есть в первой и второй частях его труда, были всегда очень популярны у либералов, несмотря на их внутреннюю противоречивость. Если суверен пытается казнить подданного, тот может сопротивляться. Человека нельзя убедить в том, что он не должен сопротивляться тем, кто собирается лишить его жизни. Если бы геометрические теоремы затрагивали чьи-то интересы – они бы опровергались. Они не опровергаются потому, что они никому не нужны, ничего не меняют в соотношении сил. Так у Гоббса. У Руссо все наоборот: нет никакой научной истины, которая могла бы не зависеть от решения суверена. Нет никакого индивидуального представления о счастье и спасении. Если государство велит гражданину умереть на войне, он пойдет и умрет, потому что он жил до сих пор лишь благодаря тому, что принадлежал к общественному организму. Здесь есть две стороны. Одна – политическая в чистом виде. Чувствительный Руссо, поборник свободы и любитель природы, вдруг оказывается по существу теоретиком диктаторского, чуть ли не тоталитарного, режима. Террор и идеология Французской революции, идеология народной власти, которая запускает машину уничтожения несогласных с гораздо большей эффективностью, чем королевская власть, – в своей теоретической части наследует Руссо. Другая сторона – социологическая.
Обратите внимание, что если мы возьмем то же самое повествование Руссо не с точки зрения политических решений, а с точки зрения характеристик социальности, которые мы благодаря этому повествованию получаем, то обнаружим, что социальность, или общество, если мы вознамеримся охарактеризовать его как единство, должно обладать неким качеством в части общих убеждений, принципов (моральных, эстетических, политических, религиозных), которые являются именно характеристиками целого и не могут быть получены целиком и без остатка из наблюдения за неким множеством людей и приведением затем данных этого наблюдения к некоторому пропорциональному распределению, либо к некоторому среднему, которое мы выводим различными хитрыми способами. Дело не в том, что там, говоря очень грубо, в среднем, а в принципиальном качественном аспекте совместного существования. Руссо отдает себе отчет в том, что жизнь людей течет своим чередом. Но из этой повседневности нельзя убрать звучащий в каждом голос общей воли.
Почему это важно? Давайте подойдем со стороны эмпирико-социологической. Допустим, нам было велено произвести замер общественного настроения. Мы все расписали – мы знаем моментальное состояние в такой-то момент. Но нас интересует тренд – мы начинаем исследовать то же самое, но длительное время. Можем ли мы, тем не менее, как честные ученые сказать, что при некотором кардинальном изменении обстоятельств здесь ничего не развернется самым категорическим образом? Либо да, либо нет. Если развернется – то зачем нам этот тренд? Он работает только то время, пока обстоятельства кардинальным образом не изменились. Если он не развернется, то оказывается, существовало какое-то устройство типа социального гироскопа или кибернетического устройства обратной связи, которое возвращает все в равновесие, в то же самое русло, в которое укладывались наши наблюдения предшествующего времени. Но тогда зачем мы изучали все эти эмпирические составляющие, если только мы не сделали вывод о характере этого социального гироскопа? Может, нужно было получить знание о том, что давало о себе знать в тех или иных голосованиях, результатах опроса или других эмпирических данных, что давало о себе знать, но не сводилось к ним целиком? Помимо прямо наблюдаемого есть нечто ненаблюдаемое, несводимое к одним только наблюдениям. Значит, задача состоит в том, чтобы от наблюдаемого шагнуть к ненаблюдаемому, совершить логический шаг, который, как говорит Руссо, требует размышления, работы с абстракциями. Без абстракций вы не поймете, как оно устроено по-настоящему. Если вы этого не поймете, вы не только плохой ученый, но и плохой гражданин. Но кто уполномочен опознать ненаблюдаемое как подлинное качество, кто может свидетельствовать о состоянии общей воли?
Поскольку не все граждане могут быть одинаково хорошими, требуются те, кто выражает общую волю, даже тогда, когда большинство против. Значит, должны быть те, кто и является привилегированным меньшинством, кто устраивает все это с самого начала как мудрый законодатель и кто разбирается в этом деле впоследствии, как лучшие люди своего народа разбираются в том, чего народ хочет на самом деле, даже если он голосует вопреки их собственным ожиданиям. Некая управляющая аристократия… называть их представителями народа – упаси бог. Просто они суть те, кто воплощает всеобщую волю. Так работают аргументы.
Итак, мы устанавливаем очень важную вещь. Мы устанавливаем, и это оказывается важным для социологии, что, по Руссо, социальность может характеризироваться в своих принципиальных чертах некими фундаментальными, прямо не наблюдаемыми характеристиками, результатом отдельных волений, трансцендирующим эти отдельные воления в новом агрегатном состоянии, которое называется общественным организмом. Это и есть общество, это и есть то, что называется социологизмом: сводить все, что мы находим в обществе, к обществу, объяснять социальное социальным, как скажет потом Дюркгейм.
Будущий социолог указывает, таким образом, как он будет все объяснять. Что бы ни попало в его поле зрения – геометрические теоремы, суждения о прекрасном, конституции, моральные принципы – все он будет соотносить с тем социальным целым, которое Руссо называет общественным организмом. Причем в одной перспективе, политической, которая здесь менее важна, будет видно принуждение, будет видно внешнее по отношению к человеку, которое станут называть его подлинным желанием и волей. А в другой перспективе, социологической, это будет именно модификацией самой воли, когда человек действительно будет думать, хотеть, оценивать, считать что-либо истинным в соответствии с тем, как того желают все. И он даже жизнь свою перестанет рассматривать как безусловную точку отсчета.