Книга: Мэри Бартон
Назад: ГЛАВА XV
Дальше: ГЛАВА XVII

ГЛABA XVI

ВСТРЕЧА ФАБРИКАНТОВ С РАБОЧИМИ

 

Кто б ни был ты, презрительным не будь.
Не знаешь ты, как словом, тоном, взглядом
Ты можешь сердце брата уязвить
И породить в нем горечь и вражду.
«Откровения любви».

 

Настал день, назначенный хозяевами для приема депутации рабочих. Встреча должна была состояться в зале гостиницы, и часам к одиннадцати туда начали съезжаться владельцы фабрик, получившие заказ из-за границы.
Разговор, конечно, начался с погоды, хотя мысли всех были заняты другим. Отдав должное всем дождливым и ясным дням, выпавшим на прошлой неделе, они заговорили о том, что свело их вместе. В комнате находилось также около двадцати джентльменов (включая и тех, кто, собственно говоря, не имел права на такое наименование), которых решение главного вопроса прямо не касалось, хотя и представляло для них известный интерес. Они разделились на несколько группок, которые, впрочем, далеко не во всем были между собой согласны. Одни стояли за совсем незначительные уступки – нечто вроде леденца, который дают капризному ребенку ради покоя и мира. Другие решительно и упорно возражали против того, чтобы уступить даже самую малость, ибо это создаст опасный прецедент. Это все равно, что научить рабочих, как они могут стать хозяевами. И после какое бы сумасбродное требование ни пришло им в голову, они будут знать, что достаточно им объявить забастовку – и их требование будет выполнено. К тому же двое или трое из присутствующих только что вернулись из тюрьмы, где судили одного из забастовщиков за зверское нападение на бедного ткача-северянина, согласившегося работать за низкую плату. Они были справедливо возмущены жестокой расправой с беднягой, и их возмущение (как это часто бывает) вылилось в стремление к жестокой мести. Нельзя уступать людям, которые способны так расправляться со своими же товарищами-рабочими, уж лучше совсем отказаться от выгодного заказа, и пусть рабочие еще больше страдают. Они забывали, что забастовка была следствием голода и нужды и что рабочие – пусть неразумно и необоснованно – считали эти бедствия величайшей несправедливостью. Этим и объяснялась их озлобленность. Но злобой не уничтожишь злобу – это непререкаемая истина. Ее можно на время приглушить, однако в ту минуту, когда вы станете ликовать по поводу своей мнимой победы, смотрите, как бы зло не вернулось вновь с семью другими духами, злейшими себя.
Никому и в голову не пришло отнестись к рабочим, как к братьям и друзьям, и, воззвав к их разуму, откровенно и ясно изложить во всех подробностях те обстоятельства, которые вынуждают предпринимателей стать, как им кажется, на наиболее разумный путь – самим пойти на жертвы и просить рабочих так же кое-чем пожертвовать.
Переходя от группы к группе, можно было услышать такие разговоры:
– Бедняги! Боюсь, что они чуть не умирают с голоду. Миссис Олдред каждую неделю варит суп из двух коровьих голов, и люди издалека приходят за этим супом. Если так будет продолжаться и дальше, придется помочь им. Но нельзя, чтобы нас к этому принудили силой!
– Набавить им шиллинг-другой ничего не стоит, а они решат, что добились своего.
– Вот потому-то я и возражаю. Они, конечно, так и подумают, и потом, какие бы неразумные требования у них ни возникли, они начнут бастовать.
– Но, право же, это приносит им куда больший ущерб, чем нам.
– А по-моему, наши интересы нельзя разграничить.
– Этот мерзавец плеснул кислотой бедняге на лодыжки, а вы знаете, как плохо заживают такие раны. От боли он, естественно, не мог шелохнуться, ну и, конечно, оказался во власти негодяя, который принялся бить его по голове и так изуродовал беднягу, что теперь он и на человека не похож. Неизвестно даже, выживет ли он.
– Хотя бы из-за этого я буду твердо стоять на своем и не уступлю, даже если это грозит мне разорением.
– Вот и я ни фартинга не уступлю этим зверям – это не люди, а дикие животные.
(А от кого зависело сделать их иными?)
– Послушайте, Карсон, пойдите и расскажите Данкому об этом новом факте их возмутительного поведения. Он колеблется, но я думаю, что это убедит его.
В эту минуту открылась дверь, лакей доложил, что рабочие ждут внизу, и спросил, угодно ли джентльменам принять их.
Джентльмены ответили согласием и быстро расселись вокруг стола, уподобляясь римским сенаторам, ожидающим появления Бренна и его галлов.
По лестнице загрохотали грубые башмаки, и через минуту в зал вошли пять рабочих, на чьих изможденных лицах читалось волнение. Джона Бартона, спутавшего назначенный час, среди них не было. Будь они шире в плечах, вы назвали бы их худыми, как щепки, а так они выглядели просто заморышами, и бумазейная одежда болталась на их высохших от голода телах. К тому же, выбирая своих депутатов, рабочие больше думали об уме и красноречии, чем о приличной одежде. Судя по ветхим курткам и панталонам, в которые были облачены эти по-своему выдающиеся люди, могло показаться, что избравшие их знакомы с мнением достойного профессора Тейфельсдрека, изложенным в «Sartor Resartus». Давно уже рабочие забыли о такой роскоши, как новая одежда, и их костюмы были все в дырах. Кое-кто из хозяев счел себя оскорбленным тем, что перед их благородным взором предстали такие оборванцы. Но что было до этого рабочим!
По просьбе джентльмена, поспешно выбранного председателем, глава делегатов пронзительным голосом прочел нараспев бумагу, где были изложены точка зрения рабочих на все происходящее, их жалобы и требования, причем последние не отличались умеренностью.
Затем его попросили вместе с остальными делегатами удалиться на несколько минут в соседнюю комнату, чтобы хозяева могли обсудить свой ответ.
Как только рабочие покинули зал, фабриканты начали шепотом совещаться, причем каждый настаивал на своем ранее высказанном мнении. Те, кто стоял за уступки, одержали верх, но большинством всего в один голос. Меньшинство высокомерно и во всеуслышанье выражало свое несогласие с принятым решением даже после того, как делегатов впустили в зал. Их слова и взгляды были подмечены наблюдательными рабочими, а имена запечатлелись в их полных горечи сердцах.
Хозяева не могли согласиться на такое повышение заработной платы, о каком просили рабочие. Они могли дать лишь на шиллинг в неделю больше того, что предлагали раньше. Уполномочены ли делегаты принять такое предложение?
Они были уполномочены принять или отклонить любое предложение, сделанное в этот день хозяевами.
Но, быть может, им следует посовещаться, прежде чем объявлять о своем решении. И рабочие снова вышли.
Но ненадолго. Скоро они вернулись и заявили о своем решительном отказе от какого-либо компромисса.
Тут вскочил мистер Гарри Карсон, глава и вдохновитель воинствующей группы хозяев, и, не стесняясь присутствием хмурых рабочих, предложил председателю поставить на голосование резолюцию, которую он и его единомышленники состряпали за время вторичного отсутствия депутации.
Они, во-первых, брали назад только что сделанное предложение и объявляли о прекращении всех переговоров между хозяевами и данным союзом; во-вторых, объявляли, что впредь ни один хозяин не станет нанимать рабочего, пока тот не даст подписки, что он не принадлежит ни к одному из союзов и обязуется не вступать и не записываться ни в одно общество, ставящее своей целью посягательство на права хозяев; и в-третьих, они обязывались защищать и поддерживать рабочих, согласных работать на условиях и за плату, предложенную в самом начале. Люди, угрюмо выслушавшие эту резолюцию, были руководителями союза, и она, естественно, могла вызвать у них только озлобление, но, не довольствуясь чтением ее, Гарри Карсон в самых оскорбительных выражениях принялся описывать поведение рабочих, – с каждым произносимым им словом лица их все больше бледнели, а глаза все яростнее метали молнии. Один из них хотел было что-то сказать, но глава депутации сурово взглянул на него, стиснул ему руку, – и он промолчал. Мистер Карсон сел; тогда один из его друзей тотчас поднялся и поддержал внесенное им предложение. Оно было принято, но далеко не единогласно. Председатель объявил о результатах делегатам (которых снова выдворили из комнаты на то время, пока шло голосование). Они выслушали его мрачно, в глубоком молчании, и, не произнеся ни слова и даже не поклонившись, вышли из комнаты.
Во время этой встречи произошел один как будто незначительный эпизод, о котором не упомянули манчестерские газеты, поместившие отчет об официальной части переговоров.
Когда рабочие, войдя в зал, остановились у двери, мистер Гарри Карсон вынул серебряный карандашик и набросал очень язвительную карикатуру на этих изможденных, оборванных, отчаявшихся людей. Под этой карикатурой он сделал весьма язвительную подпись, воспользовавшись строкой из знаменитого монолога толстого рыцаря в «Генрихе IV». Он передал листок одному из своих соседей, который сразу уловил сходство и послал рисунок по кругу, – все заулыбались и закивали. Когда листок с рисунком, на обороте которого было какое-то письмо, вернулся к своему владельцу, тот разорвал его надвое, скомкал и швырнул в камин, но, тут же забыв о нем, не заметил, что бумага упала, не долетев до всепожирающего пламени.
За всем этим внимательно наблюдал один из рабочих.
Он подождал, пока хозяева уйдут из гостиницы (некоторые из них, выходя, смеялись и шутили), и, когда все ушли, вошел в нее.
– Один из джентльменов бросил там наверху картинку, – сказал он признавшему его лакею, – а у меня есть сынишка, который очень любит картинки. Если позволите, я схожу наверх и подберу ее.
Добродушный лакей проводил его наверх, и, когда рабочий поднял бумажку и развернул ее, он заглянул ему через плечо и, убедившись, что это в самом деле всего лишь «картинка», дал ему унести свой трофей.
В тот же вечер, часов около семи, немало рабочих пришло в зал трактира «Герб ткача»,- предназначенный, как писал, открывая свое заведение, хозяин, для «торжественных событий». Но – увы! – в этот вечер ткачи собрались там не для того, чтобы отпраздновать какое-либо торжественное событие. Голодные, озлобленные, отчаявшиеся люди собрались выслушать ответ, который утром дали хозяева их делегатам, после чего, как было указано в оповещении об этом собрании, джентльмен, прибывший из Лондона, будет иметь честь сообщить о том, как складываются отношения между нанимателями и рабочими или (как он предпочел их обозначить) между классом бездельников и классом тружеников. Зал был невелик, но из-за отсутствия мебели казался очень просторным. Газовые рожки без абажуров ослепляли входивших, и худые, грязные рабочие, остановившись на пороге, жмурились от яркого света.
Они расселись на скамьях и стали ждать депутатов. Последние злобно и угрюмо изложили ультиматум хозяев, не добавив ни единого слова, и тем большее впечатление он произвел на этих исстрадавшихся людей.
Затем появился «джентльмен из Лондона» (которому заранее сообщили решение хозяев). По его виду было трудно решить, кто он такой и насколько образован. Выглядел он, во всяком случае, чрезвычайно самоуверенным и несерьезным по сравнению с окружавшими его взволнованными, озлобленными, сосредоточенно хмурившимися людьми. Он мог бы быть и недоучившимся студентом-медиком вроде Боба Сойера, и актером-неудачником, и развязным приказчиком. Впечатление он производил неблагоприятное, хотя вы затруднились бы сказать, почему.
Он слащаво улыбнулся в ответ на их грубоватые приветствия и сел. Затем, окинув взглядом своих слушателей, он спросил, не угодно ли будет присутствующим джентльменам спросить себе пива и трубок, и добавил, что угощает он.
Подобно тому как человек с образованным вкусом, любящий чтение, жадно набрасывается на книги после долгого воздержания, так эти бедняки, чьи вкусы, предоставленные сами себе, влекли их к табаку, пиву и другим подобным же удовольствиям, просияли, услышав предложение лондонского делегата. Табак и пиво заглушают муки голода, дают возможность забыть о нищете, царящей дома, о безрадостном будущем.
Теперь рабочие были расположены слушать его. Он почувствовал это, встал, вытянул, как заправский оратор, правую руку и, заложив левую за жилет, заговорил искусственным, театральным голосом.
После красноречивого вступления, в котором он смешал деяния старшего и младшего Брутов и возвеличил неодолимую мощь «манчестерских миллионов», приезжий спустился с облаков и перешел к делу, и надо сказать, что тут он вполне оправдал доверие тех, кто послал его сюда. Народные массы, когда им предоставлена свобода выбора, умеют отыскать человека, обладающего природным даром, – жаль только, что они обращают так мало внимания на его характер и принципы. Лондонский делегат продиктовал резолюции и предложил меры, которые надлежит принять. Он написал красноречивый призыв для расклейки на стенах. Он посоветовал направить делегатов в другие города, чтобы просить помощи у других союзов. Он открыл подписной лист щедрым пожертвованием от союза, с которым был связан в Лондоне, и – что совсем уж необычно! – выложил эту сумму настоящей звонкой монетой – блестящими золотыми соверенами! Им было на что употребить эти деньги, но прежде чем распределять их между нуждающимися, небольшие суммы были розданы делегатам, которым через день-другой предстояло отправиться в Глазго, Ньюкасл, Ноттингем и другие города. В большинстве своем это были члены депутации, которая утром ходила к хозяевам. Написав несколько писем и сказав еще несколько взволнованных слов, джентльмен из Лондона отбыл, предварительно попрощавшись со всеми за руку. Многие поднялись вслед за ним и поспешно покинули и зал, и самый трактир.
Вновь назначенные делегаты и еще двое или трое присутствующих задержались, чтобы поговорить о возложенной на них миссии и обменяться мнениями на более простом и привычном языке, к которому они не решались прибегать при лондонском ораторе.
– А он человек из редких, – начал один из них, ткнув большим пальцем в сторону двери. – И язык у него хорошо привешен!
– Да, уж он-то знает, о чем говорит. Гляди, как он втолковал нам насчет этого самого Брута. Надо же, убить собственного сына!
– А я бы своего убил, если б он стакнулся с хозяевами. Правда, он мне не сын, а пасынок, но это все едино, – заметил другой.
Но тут все умолкли и посмотрели на члена депутации, возвращавшегося утром в гостиницу за карикатурой на рабочих, которую так удачно набросал Гарри Карсон.
Головы сдвинулись: рабочие разглядывали рисунок, стараясь уловить сходство.
– Это Джон Слейтер! Его всегда узнаешь по большому носу. А этот – да ведь это вылитый я: мне как раз пришлось заколоть жилет булавкой, чтоб не видно было, что на мне нет рубашки. Пакость какая! Ну нет, я этого так не спущу.
– М-да, – заметил Джон Слейтер, признав сходство между своим носом и нарисованным. – Хоть меня и изобразили тут этаким уродом, я бы мог посмеяться над шуткой не хуже любого из них, если б не подыхал с голоду (его глаза наполнились слезами; это был несчастный, исхудалый человек, с изможденным лицом, выражение которого отличалось мягкостью и грустью). И если бы мои ребятишки не голодали. Но в ушах у меня звенит их голодный плач, и я боюсь идти домой, – я давно бы утопился в канале, если б был уверен, что не услышу их крика. Вот почему мне не до смеха. Грустно даже подумать, что есть люди, которые могут устраивать забаву из того, о чем они и понятия не имеют, могут рисовать такие издевательские картинки на тех, у кого душа вся изныла, как у нас.
Тут заговорил Джон Бартон; все повернулись к нему и стали слушать его с большим вниманием.
– А мне не просто грустно. Сердце горит во мне, как подумаю, что есть люди, которые могут потешаться над теми, кто пришел просить, чтобы дрожащая от холода старуха могла погреться у огонька; чтобы бедняжка жена рожала не на сырых каменных плитах, а в постели, укрытая одеялом; чтобы у детишек, настолько ослабевших от голода, что у них нет сил даже громко плакать, была еда. А ведь именно об этом, братья, просим мы, когда просим, чтобы нам больше платили! Не нужны нам лакомства – была бы только сытная еда! Не нужны нам франтовские фраки и жилеты – была бы теплая одежда, а из чего она сделана, нам все равно. Не нужны нам их особняки – была бы крыша над головой, чтобы укрыться от дождя, снега и бури. И не только самим, а вместе с беззащитными существами, которые льнут к нам, когда свищет ветер, и спрашивают глазенками, зачем родили мы их на свет для таких страданий! – Тут его бас понизился до шепота: – Я знавал отца, который собственными руками убил свое дитя, лишь бы не видеть, как оно голодает. А добрее его не сыскать было человека. – И прежним, обычным тоном он продолжал: – Мы приходим к хозяевам с открытой душой, чтобы просить их о том, о чем я уже говорил. Мы знаем, что у них есть деньги, которые мы для них заработали; мы знаем, что дела у них поправляются и они получили большие заказы, за которые им хорошо заплатят; и мы просим выдать из этих денег причитающуюся нам долю, потому что, говорим мы, если хозяева получат ее, деньги эти уйдут у них на слуг да на лошадей, на еще большую роскошь и на наряды. Ладно, нравится вам быть дураками – дело ваше, но будьте справедливы. Свою долю мы должны получить и получим – мы не позволим себя провести. Нам эти деньги нужны на хлеб насущный, на то, чтобы жить. И не о нашей жизни мы печемся (я, к примеру, знаю, что многие из здесь присутствующих, как и я, были бы рады и счастливы лежать в могиле, лишь бы не видеть этот постылый мир), а о малышах, которые еще не знают, что такое жизнь, и боятся смерти. Так вот, приходим мы к хозяевам и говорим, чего мы хотим и что мы должны получить, прежде чем согласимся на них работать, а они говорят нам: «Нет!» Вроде бы и этого хватит, но нет! Они еще в насмешку рисуют нас уродами! Я бы тоже, вроде бедняги Джона Слейтера, мог посмеяться над тем, как они меня изобразили, но для этого нужно, чтобы на сердце было легко. А сейчас я знаю только, что готов отдать последнюю каплю крови, лишь бы отомстить этому бесчувственному щеголю, который издевается над исстрадавшимися людьми.
Раздались гневные восклицания, но возмущение рабочих еще не вылилось в слова. И Джон продолжал:
– Вы, наверно, удивляетесь, ребята, почему я не пришел сегодня утром. Я скажу вам, где я был. Тюремный священник прислал за мной и попросил, чтобы я навестил Джонаса Хиггинботэма – того самого, которого забрали на прошлой неделе за то, что он плеснул в лицо штрейкбрехеру кислотой. Я, конечно, пошел, только я не думал, что задержусь так надолго. А Джонас, когда я пришел к нему, был точно сумасшедший: говорит, нет ему ни днем, ни ночью покою – все стоит у него перед глазами лицо того бедняги, которого он облил. Такой он был изголодавшийся, больной и ноги стер в кровь, пока добрался до города, а дома, может, думает Джонас, семья ждет от него вестей, а вестей все нет и нет, и вот вдруг узнают, что он умер. Словом, Джонас столько думал об этом, что совсем потерял покой, – ходит по камере из угла в угол, точно дикий зверь в клетке. Наконец придумал он способ, как помочь этому человеку, и попросил священника послать за мной. А сказал он мне вот что: человек этот лежит в больнице и он просит меня взять серебряные часы, которые ему подарила еще мать, продать их, как смогу дороже, отнести деньги в больницу (сегодня как раз туда пускают) и просить беднягу штрейкбрехера послать их своим близким в Бэрнли, а кроме того, передать ему, что Джонас смиренно молит простить его. Так я и сделал, как Джонас просил. И клянусь жизнью, никто из нас никогда не стал бы обливать человека кислотой (во всяком случае, штрейкбрехера), если бы он видел то, что увидел сегодня я. Малый этот лежал с забинтованным лицом, так что самого-то страха я не видел, но все тело его дергалось от боли. Он бы искусал себе все руки, чтобы не стонать, да не мог этого сделать, – так болело у него лицо при каждом движении. Он, наверно, ничего не понял, когда я стал рассказывать ему про Джонаса, но когда я зазвенел деньгами, схватил меня за руку. А когда я спросил, как зовут его жену, он как закричит: «Мэри, Мэри, неужто я тебя никогда больше не увижу? Мэри, радость моя, они выжгли мне глаза за то, что я хотел работать для тебя и для нашего маленького. Ох, Мэри, Мэри!» Тут пришла сиделка, сказала, что он бредит и что я только повредил ему своим приходом. И боюсь, что так оно и было, но уж больно не хотелось мне уходить, не узнав, куда посылать деньги… Вот почему я задержался, ребята.
– Ну и узнал ты, где живет его жена? – спросило сразу несколько взволнованных голосов.
– Нет. Он все говорил и говорил с ней, а меня его слова точно ножом по сердцу резали. Я тогда попросилсиделку узнать, кто она и где живет. Вам же я все это рассказал вот почему: во-первых, я кочу, чтобы все вы знали, почему я не пришел сегодня утром; а во-вторых, что я достаточно насмотрелся и не стану больше трогать штрейкбрехеров.
Послышались неодобрительные возгласы, но Джон не обратил на них внимания.
– Нет, я не трус, – сказал он, – и я предан нашему делу до мозга костей. А хочу я сражаться с хозяевами. Кто-то из вас назвал меня трусом. Что ж, каждый имеет право думать, что ему угодно, но я много размышлял над этим сегодня и решил, что все мы ведем себя точно трусы, нападая на таких же, как мы, бедняков, на тех, кому никто не поможет и которые вынуждены выбирать между серной кислотой и голодной смертью. Это-то и есть настоящая трусость. Нет, уж если что-то делать, так нападать на хозяев! – И он крикнул еще раз: – Нападать на хозяев!
Немного погодя он снова заговорил, но уже тише, и все затаив дыхание слушали его:
– Хозяева причинили нам все эти беды, хозяева и должны за это расплачиваться. Тот, кто назвал меня сейчас трусом, может испытать, трус я или нет. Пошлите меня отплатить хозяевам и посмотрите, испугаюсь ли я.
– А хозяева-то, пожалуй, струсят, если хоть одного из них избить до полусмерти, – заметил кто-то.
– А то и до смерти, – буркнул кто-то еще.
И вот в словах и во взглядах, говоривших больше, чем слова, возник смертоносный план. Все таинственнее и мрачнее становились их речи – каждый вставал и хриплым шепотом высказывал свое мнение, глаза сверкали, обращенный на соседа взгляд выдавал страх перед собственными мыслями. Сжатые кулаки, стиснутые зубы, побледневшие лица – все говорило о том, как трудно им идти на преступление, свыкнуться с мыслью о нем.
Затем все произнесли одну из тех страшных клятв, какими связывают себя члены рабочего союза во имя какой-то определенной цели. После чего все снова сгрудились у яркого газового рожка, чтобы обсудить дальнейшие шаги. С недоверием, порождаемым чувством вины, каждый подозрительно косился на соседа, каждый боялся предательства. То самое письмо, на обороте которого утром была нарисована карикатура, разорвали на кусочки и один из них пометили. Затем все клочки сложили одинаково и бросили в шляпу. Газ в рожке прикрутили, и каждый вынул из шляпы бумажку. Затем газ выкрутили снова. Каждый отошел подальше от остальных и, ни слова не говоря, с застывшим, ничего не выражающим лицом, развернул свою бумажку.
Затем все так же молча взяли шляпы и разошлись по домам.
Тот, кто вытянул помеченный клочок бумаги, вытянул участь убийцы! И ведь он поклялся поступить согласно вытянутому им жребию! Но никто, кроме бога и собственной совести этого человека, не знал, кому выпал жребий.
Назад: ГЛАВА XV
Дальше: ГЛАВА XVII