Книга: Подмастерье. Порученец
Назад: ПЯТНИЦА Смерть от диких животных
Дальше: ВОСКРЕСЕНЬЕ Смерть от косы

СУББОТА
Смерть от удушья

Семь очей на семь вымён
Проснулся я муравьем.
Меня временно выпустили из мешка. Семь дней мне позволили двигаться в строгих границах лесной поляны. Я выполнял работу Агентства под присмотром Смерти. Если ослушаюсь, меня раздавят.
Я оделся и поспешил по коридору в столовую, чувствуя себя Грегором Замзой из «Превращения». Добравшись до двери, я не услышал ни разговоров, ни движений. Легонько постучал.
Никакого ответа.
Открыл дверь. В столовой было пусто. Хлопья к завтраку и фрукты мне оставили, как обычно, на месте Глада, там же стояла полусъеденная плошка йогурта. Глад читал «Ежедневный телеграф», заголовок на второй странице невыразительно гласил: «Требуется усилить безопасность на ярмарке». На стуле Раздора валялись «Оксфордские времена», с таким же скучным заголовком: «Исчезнувшее тело озадачивает полицию».
— Кхм-кхм-м-м! — прокряхтел чей-то голос. Я подскочил на пару дюймов, сшиб стул и неудачно приземлился на свою трехпалую правую ступню. Оглядев комнату в поисках обидчика, я с облегчением обнаружил, что это Дебош.
Попытался сказать спокойно:
— Что, простите?
Он дважды хрустнул яблоком, которое держал в руке, высосал сок из откушенного и сглотнул.
— Я сказал: «Ой, это вы».
— Это я.
— Сядьте. Пожуйте. — Он лихорадочно замахал руками, показывая на мою тарелку, после чего вернулся в кухню.
— Где все?
— Уже поели, — ответил он лаконично.
— Правда? — Я задумался, который теперь час.
Он высунулся из-за распашных дверей и улыбнулся.
— Совещания по субботам ранние.
То, что меня пригласили на совещание в среду, а сегодня из него исключили, не очень-то меня беспокоило. Я никогда не считал, что меня жаждут видеть, если был официально куда-нибудь зван, и что меня отвергают, когда не был.
Эми относилась к этому иначе. Она как-то раз объясняла мне, что приглашение есть знак, что ты известен где-то еще, что ты не просто отдельный холмик земли в архипелаге из пяти миллиардов островов. С ее слов, это впрямую противоречит тому, что нам не раз говорили, — что мы случайная форма жизни, населяющая незначительную планету, которая вращается вокруг невыразительной звезды на краю галактики, содержащей миллионы одиноких солнц во Вселенной, заполненной одинокими галактиками.
Но меня она не убедила. Даже сейчас мне, ходячему мертвецу, уютнее с мировоззрением мертвых. Одиночеству они рады, потому что оно неизбежно. Они отказываются тревожиться о том, чего им, возможно, недостает, и думают только о том, что у них есть.
Жизнь, допустим, — праздник, а их не позвали, ну и что?

 

— Обсуждают что-нибудь важное?
Дебош вернулся и сел, держа связку минибананов.
— В основном дела. Смерть свел цифры последнего месяца по продажам сувенирки с Семиоким агнцем. Конфиденциальные сведения — поэтому меня и не позвали. — Он очистил первый банан, держа его за черенок вверх тормашками и быстро двигая запястьем. — Хотя, спроси меня, я б сказал, что мое мнение им бы не помешало. Вся эта апокалиптическая херня и так уже слишком громоздкая, скоро кирдык ей.
Я безмозгло улыбнулся.
Какое-то время ели молча. Уже наступил жаркий день, из открытого окна доносился прерывистый шум транспорта. Между ложками хлопьев я наблюдал, как мой сосед запихивает себе в глотку банан за бананом.
— Эй, — произнес он наконец, — хотите скажу кое-что странное про Семиокого агнца? Что Иоанн забыл упомянуть в Откровениях?
Я промямлил согласие, доскребая остатки хлопьев из плошки.
— Ну… — Он содрогнулся. — Штука в том, что у него и вымён семь. Гадость, а?
Я уставился на него, а он принялся за последний банан, огладил живот, рыгнул.
— Вы не знаете, что мне сегодня предстоит? — спросил я.
Он улыбнулся.
— У вас, С. и Г. по плану П. З. Глад присоединяется, чтобы помочь со всяким уморением от голода. Простейшая наблюдательская задачка вообще-то. — Я понятия не имел, что такое «П. З.», но Дебош продолжил прежде, чем я успел спросить. — А, да — Смерть говорит, чтоб вы прочли Дело жизни у Шефа в кабинете, как в четверг. Если вам понятно, о чем речь.
Я кивнул.
— Сказал, что не промахнетесь — папка прямо на столе. — Он сунул руку в карман пижамной куртки, извлек маленький ключ и кинул его мне, затем глянул на часы. — Пора мне одеться. Я нужен Раздору на детской игровой площадке. Устроим несколько утренних субботних драк. Может, родителей втянем. — Он потер руки и встал, бросив недоеденное яблоко в плошке с йогуртом.
Когда он открыл дверь, я принял важное решение. В отличие от Грегора Замзы, я решил обратить свое превращение вспять. Не мог я оставаться насекомым и при этом выжить.
— Помните, что вы говорили в четверг? Дескать, вероятно, у вас есть такое, что может уберечь меня от гроба?
Лицо у него осталось невозмутимым.
— Конечно.
— Я бы хотел узнать, что это.
— Вечером потолкуем, — сказал он.
Пустой покойный
Я отпер дверь в кабинет Шефа и уже собрался войти, как услышал громкие голоса из Переговорной. Искушение оказалось слишком сильным. Подслушивать — одна из сторон детективной работы, которая меня интересовала сильнее прочих, пока я был жив, поскольку всегда можно гарантировать, что подозреваемые под наблюдением говорят о своих поступках разным людям разное. Захватывающе оказывалось и предъявлять обманщику его обман. Он либо начинал отчаянно примирять противоречащие утверждения, либо отпираться от того или другого, или же просто ломал обвинителю нос.
Сейчас я не боялся ни одного из этих исходов, но из привычки проверил лестницу и коридор, после чего приложил ухо к двери. Первым услышал голос Смерти.
— …футболки и молочные продукты — на двадцать пять процентов, благодаря погоде. Продажи бейсболок, мягких игрушек, кухонных полотенец и кружек остаются стабильными. Продажи грелок ожидаемо упали. На будущее маркетинговые исследования подсказывают, что брендированная линейка апокалиптических детских игрушек в это время года будет идти хорошо. Что-то в духе «Семиокий агнец против Зверя» или же ролевки «Семь печатей». Шеф предполагает, что может быть потенциал даже для коллекционных фигурок Четырех всадников с соответствующим оружием и свитой. Целесообразными окажутся сопутствующая видеопродукция и компьютерные игры — когда главные персонажи станут опознаваемы.
— Это все очень интересно, — перебил Мор, — но нельзя ли все же двинуться дальше? Мне до обеда еще нужно несколько анализов провести.
— Правда? — огрызнулся Смерть. — И как там кровоподтек поживает?
— Почти исчез. А что?
— Не сработало то есть?
— Я все еще на стадии испытаний. Исходные результаты были чрезвычайно положительными. Лучше, чем кто угодно из нас мог предсказывать.
— Но не сработало?
— Распространение было очень впечатляющим. Почти полное покрытие торса. И чрезвычайно болезненное.
— А затем все исчезло?
— Да.
— То есть не сработало?
— В окончательном смысле — нет.
Я отвернулся. Единственная неувязка с подслушиванием: чересчур часто оказывается, что ничего интересного не слышишь.

 

Я взобрался по винтовой лестнице и вошел к Шефу в кабинет. Утреннее солнце слепило сквозь мансардные окна, и от кипенной яркости комнаты я сощурился. Направился к письменному столу, где сегодня располагался компьютер, принтер и зеленый вкладыш с документами — и всё. Огонь в камине давно умер. Стойка с папками исчезла.
Во вкладыше содержалось Дело жизни. Я открыл его, изучил три ряда цифр, закрыл. Не в силах был читать еще двести страниц сухой статистики. Сунул документы обратно во вкладыш, затем прогулялся немножко по кабинету, не размышляя ни о чем в особенности, просто радуясь одиночеству. Крутнул ручку лотерейного барабана и послушал, как тарахтят шарики. Десяток раз опустил и поднял жалюзи на окнах. Сел за компьютер, но не ощутил никакого позыва извлечь еще данных — ни о себе, ни о своих нанимателях. Не мог объяснить почему. Вяло и пусто мне было.
Мертвые так себя все время и чувствуют: пусто. Иногда они желают заорать об этом, напугать живых, порвать мир в клочья. Но их никто не слышит. И поэтому они просто продолжают чувствовать себя пусто.
Но сейчас было иначе. Ощущалось как меланхолическая пустота живого.
Я лег на теплый лоскут солнца на ковре, закрыл глаза и поплыл — то прочь из сознания, то обратно. Вообразил себя сновидцем в «Перле» — семисотлетней поэме, которую я читал в школьной библиотеке, где в видении открываются религиозные и философские истины. Пересказал себе историю Лазаря, заменив Иисуса Смертью, а старика — самим собой. Вспомнил персонажа по имени Билли-Враль из книжки с таким же названием, защищавшего себя от невыносимой действительности живым воображением. И, неизбежно, смытый с борта морской груз моего личного крушения всплыл на поверхность.
Я вспомнил последний случай, когда разговаривал с Эми еще как ее возлюбленный. Мы были в шестидесяти трех милях друг от друга, потому что она переехала в Лондон и устроилась на работу, подробности которой я больше не помню. Мы говорили по телефону, я не видел ее уже два месяца — после нашей последней беседы в кафе «Иерихон». В конце разговора я сообщил ей, что наше насильственное расставание опустошило меня изнутри. Пытаясь заполнить хоть малую часть этой пустоты, я добавил, что люблю ее.
— Зачем? — спросила она.
И я положил трубку, потому что не смог придумать ответ.
По-прежнему не могу, даже теперь.

 

Я двигался вспять все дальше, и на меня плыло все больше смытого.
Впервые мы с Эми поговорили в доме у общего друга. Шла большая вечеринка для публики из нашего класса, и пригласили всех — даже меня. Помню старый магнитофон, обилие алкоголя и блевотину на коврике в туалете. Примерно в середине вечера я заметил ее: она сидела на полу, скрестив ноги, спиной ко мне. На ней были синие джинсы и белая футболка. Мы замечали друг друга и в школе, но я был слишком замкнутым, чтобы с ней заговорить, а она никогда не выказывала чрезмерного интереса. Она обернулась и застукала меня — что я на нее смотрю.
— Привет, — сказала она и улыбнулась.
— Привет, — сказал я.
— Я Эми.
— А я… очень рад познакомиться.
Она рассмеялась, хотя я не собирался ее веселить.
Ее смех спас мне жизнь, потому что накануне я помышлял о самоубийстве. Такое с подростками случается настолько часто, что и упоминать об этом не стоило бы, да только в тот раз все было очень серьезно. Дело не только в отсутствии смысла, в чувстве, что мое будущее несет меня к хаосу, и в ощущении, что распались все очерченные элементы моей жизни, — это все в порядке вещей. У меня же случилось внезапное и всепоглощающее осознание, что бытие — не уютный, узкий взгляд, в какой я верил, глядя на родителей. Мне открылось: я увидел будущее не как неизбежное продолжение безусловно счастливого детства с его ясными нравственными границами и простыми решениями, а как устрашающую гидру, что проступает в густом тумане. Ответственность, сексуальность, совесть, многосложность, власть, самоопределение, смертность — эти слова перестали быть абстрактными понятиями, какие обсуждают в читанных мною книгах, и сделались единой злобной тварью с семью рептильными головами, от которой мне никак не удрать. И ужас ее заставил меня желать себе смерти. Помню, шел я в уборную и повторял: «Это чересчур… Это чересчур…» Хотел вскрыть себе вены и растаять в забвении — мысленным взором я уже видел, как течет кровь. Но когда я добрался до уборной, обнаружилось, что мой отец недавно переключился на электробритву, и мне пришлось остаться в живых еще на целый день — день, который принес мне смех Эми, затем ее дружбу, а в конце концов — ее любовь… Но с того кошмарного мига откровения и далее я всегда осознавал, что гидра прячется где-то в тумане, и счастье мое навсегда осталось условным.
Видимо, я имел суицидальные наклонности, поскольку был букой. Все подростковые годы я себе казался несуразным, неслышным и незримым. Часто шутил так, что никто не смеялся, сердился и за это бывал высмеян, делал заявления, которых никто не слышал, входил и выходил из помещений незамеченным. И у меня не нашлось никаких больших талантов. Я был пытливым книгочеем, но не одарен интеллектуально, а из-за болезней в детстве до выдающегося образчика физической силы так и не развился.
А вот и совсем старые плавучие обломки. Совсем маленьким я болел, потому что мама держала меня в стороне от других детей. В результате у меня получился никчемный иммунитет, и, когда меня сдали в детский сад, я цеплял любую заразу. В больницу попадал через месяц и в три года едва не умер — на двадцать пять лет раньше срока.
Почему же я родился? Единственный осмысленный ответ: потому что мои родители меня хотели. Без этого желания я бы никогда не был ни хворым, ни пытливым, ни суицидальным, ни онемелым, ни счастливым. Я бы не познакомился с Эми, не имел бы любовниц, не стал бы сыщиком. И не соскользнул бы по мокрому скату крыши в Оксфорде однажды поздним летним вечером, вопя от ужаса.
Окончательный вывод неизбежен: мне было суждено умереть лишь потому, что мои родители желали, чтоб я жил.
Это и есть весь смысл бытия?
На крыше
Я дернулся к слуховому окну, однако лишь без толку захлопотал руками по осклизлой краске. Тысячу мгновений, содержавшихся в той единственной первой секунде, мне казалось, что я смогу затормозить, но мое тело скользило вниз по крыше все быстрее, по серой черепице, по крутому склону, скольжение ускорялось, ветер и дождь секли меня по лицу. Я бил руками и ногами по мокрому скату, надеясь задержаться, пытаясь замедлить нисхождение, но отчаянный юз продолжался.
Пока мои штаны не зацепились за отставшую черепицу.
Застрявшая ткань штанины дернула вверх левое колено. Край черепицы заскреб по голени, обдирая кожу, остальное тело продолжило движение вниз, и всего меня свернуло в узел. Я крутнулся вбок, чтобы избежать кувырка, но из-за этого лишь перекатился и теперь лежал спиной к краю. Моей импровизированной гимнастикой выломало черепицу, и я ощутил, что скольжу дальше. На сей раз головой вперед и на спине.
Я закричал.
Даже зная, что того и гляди нырну в восьмидесятифутовую пустоту над площадью, я первым инстинктом закрыл голову руками. Кратко попытавшись создать хоть какое-то трение пятками, но крыша оказалась слишком скользкой, и мои попытки лишь усилили ощущение падения, подчеркнули беспомощность. Я закрыл глаза и распахнул рот, как младенец, — но никакого звука не вырвалось.
Уклон делался более пологим: нижняя часть крыши впивалась мне в верхнюю часть позвоночника. К тому времени, как я осознал, что происходит, все мое тело сползло в неглубокий желоб. Я тут же вжал руки и стопы в черепицу, уцепился изо всех сил. На краткий миг я висел между жизнью и неминуемой гибелью, между воскрешенной надеждой и отчаянием — мое движение к краю замедлилось. Я опустил голову на грудь и смотрел, как удаляется конек крыши, пока постепенно и счастливо не замер, упершись плечами в шершавую угловатую кромку.
Я был в таком ужасе, что едва дышал. Видел белизну своих костяшек на фоне черепицы, ощущал, как выгибаются ступни в ботинках. Проливной дождь промочил мне одежду насквозь, бедра — черное «V» на фоне неба. Я чуть-чуть расслабился и опустил голову — облегчить напряжение в шее. Но там, где рассчитывал на кромку крыши, оказалась пустота, и миг спустя черепица, которую я расшатал штаниной, доехала до меня и стукнулась в левый ботинок.
Я запаниковал.
От неожиданности вскрикнул, и это усилие ослабило сцепку моего тела с крышей. Через мгновение та же черепица ударила меня по руке, и я инстинктивно отдернул ее. Утратив крепкую хватку, перевернулся и скользнул вбок, призывая на помощь. В последней отчаянной попытке спастись, я бешено замолотил руками, ища хоть что-нибудь, что поддержало бы мой сместившийся вес.
Почувствовал, как все тело переваливается через край. Но беспорядочные махи руками спасли меня: локоть застрял в водостоке, и этого рычага хватило аккурат для того, чтобы прервать падение. Давление у меня в груди и горле было таким громадным, что, казалось, оно меня раздавит. Вновь опустив голову и глядя дальше своих ступней, я увидел, что, прокатись я еще на дюйм — нырнул бы к собственной погибели.
Попытался двинуться, но всякая храбрость меня покинула. Нужно было что-то делать, но все до единой мышцы у меня в теле казались водой, как бумага, размоченная ливнем. Я сознавал, что первый же сильный порыв ветра оторвет меня от моих хрупких зацепок и перевернет на бок. Ничто в моем теле немощным приказам мозга не подчинялось.
Я закрыл глаза и подставил лицо дождю, смутно понимая, что кто-то смотрит на меня из слухового окна — и хохочет.
Рентгеновское зрение
Поездка получилась самой долгой за всю неделю. Всего три-четыре мили — но для кого-то, засунутого в гроб на много лет, это равносильно полету на Луну. Смерть вел, открыв настежь все четыре окна, Глад сидел тихо на пассажирском сиденье. Я улегся сзади и предался грезам, размышляя о дреме в кабинете у Шефа. Вверх глянул лишь раз и увидел кладбище, где умер в среду наш клиент.
— Куда мы едем?
— В лес Уайтем, — бодро отозвался Смерть. — Знаменитый местный живописный уголок. Я лично предпочитаю Кабаний холм, куда мы ездили вчера, но Шеф считает, что Уайтем гораздо прелестнее.
На Смерти была бежевая рубашка-поло, кремовые джинсы и ботинки-«катерпиллеры». Глад нарядился в побитую молью черную майку, черные джинсы и спортивные туфли. Помимо обычного моего облачения я выбрал лиловые трусы в петуниях, лиловые носки, вышитые зелеными морскими звездами, и лиловую футболку. Сегодняшняя надпись на ней: «МОЯ СЕМЬЯ ПОБЫВАЛА В АДУ, А МНЕ ДОСТАЛАСЬ ЭТА ЧЕРТОВА ФУТБОЛКА».
Мы ехали на запад к кольцевой, а я вновь провалился в грезы. Воспоминания окрашивали теперь каждый миг моего бодрствования. Я не мог их унять. Да и не хотел: они делали меня живее, чем когда бы то ни было с тех пор, как я пробудился в гробу. И мое желание жить крепло день ото дня. Я закрыл глаза и увидел ряд тонких черных деревьев.
* * *
Мы с Эми идем под снегом по западному берегу Темзы, к северному краю Портового луга. Темные сосны топорщатся на белизне вокруг нас, как иглы дикобраза. Снег неглубокий, скрипит под ногами, нехожен, нетронут. Золотой вечерний свет слепит сквозь прогалины между стволами, сверкает на льду набрякшей реки.
— Я просто не понимаю, как это может получиться, — говорит она. — Что-то не то, по ощущениям. Уже не то.
— А как должно быть то по ощущениям? — отзываюсь я.
— Лучше, чем сейчас.
Было время, когда мы росли, как эти деревья, соединяя ветви, деля свет, простирая корни, пока они не сплелись, как руки. Когда дул ветер, мы делались сильнее. Мы крепко проникли друг в друга, ничто не могло нас задеть. Но деревья росли все выше и толще, кора у них сделалась старой и узловатой, а соперничество за солнце и почву стало мешать росту.
— А чего ты хочешь? — спрашиваю я.
— Чего угодно, кроме этого. Чего угодно.
На краю темного леса у набрякшей Темзы мы говорим шифрами, что сотворили наши предки, и не упоминаем слова, в точности являющие, что мы чувствуем. Я до сих пор вижу резкие черты Эми, они застыли в отчаянии. Все еще слышу, как у нее постукивают зубы, кратко, забавно.
Смотрю, как черные волосы падают ей на глаза.
И она отбрасывает их в сторону.
* * *
— Что вам известно о нашем клиенте? — спросил Глад, обернувшись. Голова маленькая, лысая, тело птичье, одет в потасканное черное — похож на хворого грифа. Ум у меня все еще полнился снегом, и я помедлил, но чуть погодя осознал, что, вообще-то, ответить мне нечего.
— Не дергай его, — вклинился Смерть. — У него была трудная неделя.
За вмешательство, спасшее мне лицо, я был ему благодарен. За полчаса перед этим он обнаружил меня лежащим в полусне под мансардным окном у Шефа в кабинете. Он ни рассердился, ни озаботился, а попросту спросил:
— Закончили?
Я поглядел в заднее окно и в тени бузины увидел Эми.

 

Мы стоим вместе в мокрой траве на южном краю луга, после отчаянного рывка в попытке сбежать из гущи весенней грозы. Спрятались от ливня и хохочем истерически, неостановимо, взахлеб и припадками.
Смотрим, как дождь лупит по реке перед нами. Вода от него кипит и бурлит. Мы чувствуем капли, они проникают сквозь прорехи в листве. Слушаем полет грозы по деревьям. Все, что мы в этот миг скажем, будет иметь значение: интересно ли оно нам, знаем ли мы об этом хоть что-то — все равно. Мы в силах наполнить воздух словами любых очертаний, мыслями любых размеров, утверждениями, заявлениями и намерениями всех сортов.
— Я люблю тебя, — говорю я ей, притягивая к себе.
— И я, — отвечает она.
Мы обнимаемся, время схлопывается, и мир сжимается до поцелуя.
Бежим обратно через луг к городку; обратно по переулкам; обратно к кафе. Все никак не прекратим смеяться, болтать и вопить, мы усаживаемся, и люди смотрят на нас угрюмо. Эми высовывает язык хмурому человеку возраста моего отца, поворачивается ко мне.
— Ты правда меня любишь? — спрашивает она.
— Да.
Мы смотрим, как дождь струйками бежит по оконному стеклу, наконец умолкаем, а свет начинает меркнуть.
— А давай жить вместе? — спрашивает она и добавляет: — Давай возьмем и съедемся.
Дождь прекратился, и мы вновь на лугу, бредем босые по сырой траве. Вновь целуемся, более страстно, обволакиваем друг друга собою, стремимся к электрошоку прикосновения друг к другу, желаем давления атома на атом. И любовь заражает нас. Угоняет наши кровяные тельца, несется во все уголки наших тел, открывает огонь в кончиках пальцев на ногах.
Я коротко вскидываю взгляд и вижу, как солнце медленно тонет у нее за спиной — один из сотен разных закатов, какие будут у нас на двоих, тысяч разных небес.
* * *
«Метро» заскулил, когда мы съехали с кольцевой и начали взбираться на маленький крутой холм. На вершине Смерть свернул на гравийную автостоянку и заглушил двигатель. Нас окружало отлогое редколесье, спускавшееся позади и возносившееся впереди. Купы лиственных деревьев тихонько шептались на мягком ветерке.
— Так, — сказал Смерть. — У нас долгий путь до реки — там нам предстоит найти земляной бугорок с тонкой трубочкой-воздуховодом. — Мы двинулись по короткой каменистой тропе за кромку холма вдоль по лесистому склону, пока земля не вышла полого к шеренге плакучих ив. — Боюсь, я не помню в точности, где она захоронена, — объявил он, расхаживая туда-сюда по тропинке. — Сэкономим время, если разделимся.
Он направился сквозь ивы к реке. Глад принялся карабкаться по крутому заросшему деревьями склону — чтобы оглядеться. Я сколько-то прошел по тропе вдоль берега, затем остановился. Наконец осознал, что Дебош имел в виду за завтраком, сказав, что наш клиент — П. З. С учетом описания того, что мы ищем, это могло быть лишь одно и ничто иное: преждевременное захоронение.
Меня пробрало холодом, и я содрогнулся.

 

Снежное покрывало делает все, нам когда-то знакомое, неузнаваемым. Никаких указателей или опознавательных знаков — лишь хрусткая, белая земля, тонкая пелена павших хлопьев. Воздух жгуче холоден.
— Дурацкая была затея, — говорит Эми. — Не надо было тебя слушать.
— Нам уже не вернуться. — Позади нас деревья сомкнулись стеной темноты.
— Почему? Мы идем в никуда.
— Когда выберемся на другую сторону, узнаем, где мы.
— Бесполезный ты. Ничего никогда не делаешь, как надо.
Снег трещит и повизгивает у нас под сапогами. Сосны прорываются сквозь белизну, словно щетина у великана подбородке. Золотой вечерний свет слепит сквозь прогалины между стволами, словно солнечное сияние на воде. Мы медленно бредем вперед, незащищенные, стынем лицами на ледяном ветру.
— Какой смысл продолжать?
— Смысл есть всегда.
— Что-то не то, по ощущениям.
— А как должно быть по ощущениям?
Я гляжу на нее, записываю ее лицо в памяти. Вороные волосы, рот-порез, ведьмин нос, карие глаза-кинжалы. Зубы у нее постукивают. Черты застыли. Черные пряди соскальзывают.
Я архивирую воспоминание и оборачиваюсь. В зазоре между деревьями вижу холмик снега. Вздымается как волна, как дюна.
— Мост.
Она следует взглядом за моим указательным пальцем и кивает, но отчаяние остается. Мы — личности, разделенные временем и пространством. Она была одинокой свечкой в темной комнате, сияла, как звездный свет, была смерчем летящим, была морем и берегом, птичьей песней — и я был для нее всем этим. И я — задутая свеча, черная дыра, слабеющий ветер, пересохшее русло реки и долгий, громкий стон.
И она для меня — все это.

 

Бледная болезненная фигура Глада быстро шла по снегу у меня в голове. Сухие сосновые иглы усыпали его майку. Его появление застало меня врасплох. Я шагнул назад и вверх по склону и споткнулся о корень.
— Незачем так нервничать, — отметил он, протягивая мне руку.
— Незачем подкрадываться к людям, — возразил я.
— Нашли что-нибудь?
— Нет.
— И я нет. — Он остановился и коротко вгляделся в меня. Открыл и закрыл рот, как рыба. — Не читали Дело жизни, верно?
Я покачал головой.
— Не беда. Не очень-то и нужно, в самом деле. Простое похищение с выкупом. — Он поджато улыбнулся. — Нам главное добиться, чтобы все пошло не так.
— Я устал от всех этих смертей, — пожаловался я.
— Всегда непросто… Но привыкаешь. — Взмахом руки он позвал меня с собой по тропе. — Сегодня, к примеру, мне предстоит наблюдать процедуру уморения голодом. Убедиться, что тело истощило все запасы гликогена и жира. Если клиент выказывает серьезное истощение, под угрозой оказываются тканевые белки. Хороший признак. — Желтые глаза разъехались в разные стороны, как у ящерицы, затем вернулись на место. — И придется удостовериться, что воды она не получает… И что голод она действительно ощущает. — Он остановился. — Не любите все это, но и не отвергайте — делать все равно придется. Приказы Шефа.
— Смерть, похоже, думает так же, — предположил я.
— Ему, Смерти, — как мне, а возможно, даже хуже. Устал от всего этого. — Он умолк и вздохнул. Мы присели на клочок травы под плакучей ивой. — Работать на Агентство непросто. После первой тысячи лет начинаешь распознавать закономерности. Закономерности, что затем повторяются, и повторяются, и повторяются тысячелетиями. Трудно не заскучать напрочь. — Он вновь вздохнул. — Все прекращения разные, но все, по сути, одинаковы. Все, чего мы добиваемся творчески, — приятное дополнение… Но у Смерти нагрузка серьезнее. Не сами особенности работы допекают его, а причина ее. — Он поскреб безволосую голову длинными черными ногтями. — Мор и Раздор — другие. Всегда от своей работы получают удовольствие. Не задумываются.
— А Дебош?
— Новенький. Все еще задорный. С большими затеями. — Глад улыбнулся. — Может быть опасен.
Мы пошли по тропе обратно к тому месту, где исчез Смерть.
— Шеф пытается устраивать нам прекращения поувлекательнее… Но ему недостает сострадания. Никакого опыта взаимодействия с живцами лицом к лицу. — Он нахмурился. — Если б прочитали Дело жизни, как я, вы бы знали, что сегодняшнее прекращение нашему клиенту совершенно не подходит. Она не прожила свою жизнь так, чтобы подобную смерть заслужить. — Мы остановились в затененной живописной точке над сонной серой рекой. — Такое чувство, что Шеф режиссирует прекращения. Мухлюет с данными, какие мы собрали, чтобы получалась работа, удовлетворяющая его на личном уровне. У такого могут быть очень серьезные последствия.
— Почему вы с ним об этом не поговорите?
— Я бы хотел. Но ни разу с ним не разговаривал. Я никогда его не видел. — Он кратко хихикнул. — Иногда сомневаюсь, что он существует.
Издали донесся возглас:
— Сюда. — Вниз по склону, левее от нас, у реки.
Смерть стоял у размытого участка берега, окруженного деревьями. Узкий бурый бумеранг илистой воды изгибался к нам и от нас гладкой дугой, ее концы изрыгал и заглатывал лес. Приблизившись, мы увидели тонкую пластиковую трубочку, торчавшую над низким холмиком сырой земли.
— Еще жива? — спросил Глад.
— Едва, — ответил Смерть.
Он полез в передний карман джинсов и достал оттуда три пары солнечных очков, похожих на те, что я видел у него на рубашке-поло в понедельник утром. Вручил по паре мне и Гладу, последнюю оставил себе.
— А это зачем?
— Примерьте, — предложил он.
Я оглядел очки, держа их в руке. Толстый пластик, черные линзы. Простая оправа. Ничего необычного. Я пожал плечами и надел их.
Снял их тут же — испугался увиденного.
— Все в порядке, — успокаивающе сказал Смерть. — У всех так поначалу.
— Что произошло?
— Наденьте. Не снимайте. Поймете.
Я нацепил очки еще раз, и снизошел мрачный полусвет. Двое серых пришельцев лыбились среди смутного пейзажа призраков. Все было тенью, ничто не имело плотности. Я взбудораженно снял очки.
— Я не понимаю…
— Они помогают нам наблюдать, — пояснил Смерть. И на нем, и на Гладе очки были, и глаз их за черными линзами я разглядеть не мог. — В таких вот случаях очень полезны — когда нужно записывать точный миг прекращения. Но в целом мы применяем их, чтобы убедиться, что нашли правильную могилу, когда людей выкапываем. Взгляните сами. — Он показал на холмик.
Я надел очки в третий раз, и мир утратил цвета, скользнул в измерение мерцающих призраков. Словно верхний слой бытия содрали и явили угрюмую серую архитектуру под ним. Я посмотрел на скелета-великана рядом с могилой. Просвечивающие насквозь слои переменчивых узоров плавали по всему его телу: сумрачные одежды трепетали над пепельной плотью, плоть скользила по бледным мышцам и жиру, бесцветные органы висели внутри сетчатых корзин кровеносных сосудов. Пасмурный остов жемчужных костей скреплял все это существо воедино.
— У нас их в конторе целая коробка, — объявил он с гордостью.
— Как они действуют? — спросил я.
— Кто знает?..
Стоявшая рядом с великаном фигура была по сравнению с ним крошечной, но ее прозрачная хрупкость оказалась не менее неприятной. Он болталась передо мной, рот открыт в зубастой ухмылке. От складок белого мозга и от чахлого биения изможденного сердца мне стало мерзко.
— Потрясающе, верно? Смотрите дальше. Привыкнете.
У пейзажа не было глубины. Его черты лежали поверх друг друга внахлест чередой плоскостей. Я обернулся. Испещренная рыбой река оказалась грязно-серой тряпкой, скользившей меж двух плоских берегов. Я снова повернулся. Увидел тысячу футов склона холма и леса, смутно плававших в пространстве. Глянул вниз. Показалось, что я стою на воздухе. Сделаю шаг — и провалюсь к центру Земли.
Видение было отчетливее, чем на рентгене, но темнее дневного света. Чем дальше от меня, тем размытее.
Все равно что смотреть в прошлое.
Наконец я повернулся к могиле. Увидел земляной холмик, шесть футов почвы, деревянные стенки гроба. Увидел семь футов пластиковой трубки — от головы в гробу до скелетных стоп Глада. Увидел тело высокой молодой женщины, одежду, укрывавшую его, панику у нее на лице, тяжкое биение ее темного сердца сквозь водянистые прутья ребер. Увидел руки, сжатые в кулаки. Увидел серых червей, копавшихся в почве под нею, выжидавших.
И сквозь путаницу кожи, почвы и скелета я осознал — с ужасом, — что мы знакомы.
Белоснежка и три Агента
Мой мозг неупокоенного отказался усваивать эти данные и вновь переключился в режим выдачи фактов. Напомнил мне, что я когда-то параноически боялся быть похороненным заживо, поскольку такой вид смерти не оставлял возможностей побега: те, кто тебя хоронит, считают, что делают доброе дело, и обычно не выкапывают тебя каждую четверть часа, чтобы удостовериться, не ошиблись ли. Не я один боялся такой участи. Я знал, что существует около двадцати запатентованных приборов, разработанных, чтобы избежать неприятностей случайного погребения.
Я никогда не мог понять психов, которые в самом деле желали быть похороненными заживо — ради какого-нибудь рекорда. Такие люди есть. Они выработали два строгих правила, чтобы им во время подземного заключения было как можно менее уютно: гроб должен находиться не менее чем в двух метрах от поверхности и иметь максимальный объем в полтора миллиона кубических сантиметров; чтобы претендент на рекорд выжил, позволительна трубка для сообщения и питания с диаметром не более десяти сантиметров.
Как раз перед тем как умереть, я вычитал, что самое долгое добровольное погребение продлилось сто сорок один день.
А вам слабо?
* * *
— Приступим, — сказал скелет-малютка.
— Согласен, — согласился скелет-великан.
Я знал, кто это. Во вторник я ее видел еще живой. Вчера утром меня парализовало воспоминанием о ней. Это Люси. И я не мог усмирить воображение — вновь вспомнил миг, когда выбрался из своей раковины в кафе «Иерихон».
— Мне кажется, я в тебя влюбляюсь.
— И мне, — ответила она.
Когда мы познакомились, я решил, что она из тех людей, кто бросит тебе веревку разговора и потащит на ней в трясину собственной беды. В первые несколько недель я пытался заговорить с ней о чем-нибудь другом, но у нее случалась временная глухота. Она едва слышала, что я говорю, и частенько совершенно пренебрегала вопросами, которые я задавал; а когда все же отвечала, ответы эти выдавали глубочайшее непонимание вопроса. Просто общаться было испытанием — испытанием, которое мне показалось неотразимо притягательным.
Но с того мига, когда я впервые вылез из своего панциря, я обнаружил, что она умела быть и самым потешным и обаятельным человеком, с каким вообще можно мечтать познакомиться. Она рассказывала мне анекдоты, какие когда-то любил отец: безобидные, фантасмагорические и краткие. Однажды она рассмешила меня так, что у меня потом судороги в животе не проходили целый час. Такими вот воспоминаниями и дорожат ходячие.
И мы стали любовниками. Мы хотели, потому что были очень счастливы. Но то была ошибка, и все продлилось девять дней. Я не заявлял, как в свое время Эми, что оно «по ощущениям не то». Не искал в Люси таких ползучих признаков отвержения, как бывало с другими, какие убедили бы меня, что надо убираться, пока меня не выгнали. Даже не придирался к мелочам — вроде сильного телесного запаха или вони изо рта (за такое сочетание труп отдал бы жизнь, не будь он уже мертв). Напротив — и не сознавая этого, и даже сознательно не предполагая, что конец окажется так близок, — я обнаружил другое эхо моих отношений с Эми.
Весь наш роман прошел в постели. Мы ели всякую дрянь, спали наскоками, часто занимались сексом. Воплощали любое предложение — и Люси, и мое. Мы казались идеально совместимыми. И я помню все подробности ее комнаты — от горок мягких игрушек во всех углах до покрывала с леопардовым рисунком, от белого косматого ковра до артексного потолка. Помню, как лежал полуголый утром последнего дня и глазел на застывшие узоры сталактитов, словно мелкие белые звезды, собранные в безумные созвездия. Я даже помню эти узоры: зверей, еду, лица и беспорядочные вихри солнц. Мне было уютно и расслабленно, я был волен воображать что угодно или ничего, как это часто случалось давным-давно у отца в кабинете.
Наши отношения виделись такими открытыми и естественными, что, казалось, я мог предложить ей что угодно, и меня, лежавшего в постели, глазевшего в потолок, посетила мысль. Обычно я бы подождал несколько недель, прежде чем заикаться о своих необычных половых предпочтениях, но фантазия подогрела желание, а желание потребовало удовлетворения. Я откинул покрывало и встал.
— У меня для тебя сюрприз, — сказал я.
Она сонно улыбнулась.
Я ушел из спальни и добрел до кухни, где повторил игру, когда-то предложенную мне Эми. Добыл пластиковый пакет и широкую резинку. Вернулся со всем этим к ее двуспальной кровати, надел пакет на голову и обмотал резинкой шею. Почувствовал, что очень возбуждаюсь; заговорил, и пакет втянулся мне в рот.
— Сними, когда начну отключаться, — сказал я.
Но она не ответила — через миг я снял пакет и резинку и отшвырнул в сторону. Увидел, как она встает с кровати, отвернувшись от меня. Как принялась одеваться.
— Что случилось? — спросил я, глубоко дыша, чувствуя, как краснеет у меня лицо.
— Ты, нахер, больной, — ответила она.
И я не понимал почему. Я похоронил покойников прошлого. И потому просто сказал ей то, что часто повторял себе самому, веря, что это правда, надеясь, что это поможет:
— Как ты узнаешь, чего хочешь, пока не попробуешь?
Она не стала слушать. И я усилил это небольшое расхождение между нами, пока оно не стало поводом для расставания. Как и все прочие, эта связь истлела до горки сухих костей и пригоршни праха.
Вновь невредим.
Жалок.
* * *
— Что вы творите? — спросил я у скелета-крошки. Его белые зубы сомкнулись в ухмылке вокруг кончика серой дыхательной трубки.
— Будит в ней голод, — отозвался скелет-великан.
— Сильный голод, — подтвердил скелет-крошка.
— Зачем? — спросил я.
Оба скелета повернулись ко мне и, насколько это доступно скелетам, перестали улыбаться.
— Приказ Шефа, — сказали они хором.

 

Чтобы описать Люси, смотреть на могилу не требовалось — меня накрыло шквалом случайных воспоминаний. Шесть футов два дюйма ростом. Лицо угловатое, но не костлявое. Ее конечности в движении смотрелись, как шевелящиеся щупальца у осьминога. Она не переносила лук; у нее были тысячи друзей; ей нравился секс, и она привольно им делилась. Сейчас у нее на правой скуле был синяк, на губе — красная царапина, и то и другое, судя по всему, — подарочек от мужчины с глубоко посаженными черными глазами. Я вспомнил, как он за мной наблюдал. Не очень-то терпимый тип, видимо.
— О чем вы думаете? — спросил скелет-великан. Голос у него был скорбный, но череп смеялся.
— Я ее знаю, — сказал я.
— Так часто кажется, когда прочтешь Дело жизни.
— Нет, в смысле я ее уже видел.
Он кивнул, но все равно понял не так.
— Неудачный оказался день для знакомства с будущими клиентами — вторник.

 

Когда не дышал в трубочку, скелет-крошка мурлыкал мелодию, которую я не узнал. Я наблюдал, как маленькие серые легкие сжимаются и расширяются у него в серой груди. Он дышал и мурлыкал, дышал и мурлыкал в неровном ритме, повторяя одну и ту же мелодию на фоне птичьего пения и журчавшей реки, пока это его дыхание и мурлыканье не вывели меня, к чертям, из себя.
— Что это за музыка? — спросил я, попытавшись разорвать круг.
— Похоронный марш из «Эхнатона», — сказал он, повернувшись ко мне. — Филип Гласс. Представляется уместным. — И он продолжил мурлыкать.
Я отчаянно пожелал еще раз поговорить с Люси. Всего в нескольких словах: «Всё не так плохо». Или, может, успокоить ее: «Не бойся. Умирание — худшая часть». Просто поговорить. Но я не хотел, чтобы она умирала вот так. Я скользнул к могиле. Скелеты глянули на меня, но продолжили заниматься своим делом: скелет-великан наблюдал, скелет-крошка дышал.
— Я могу как-то участвовать? — спросил я.
— Можете смотреть, — предложил великан. Он протянул ко мне две кости рук, тронуть меня за плечо, но я отпрянул в страхе. Все еще не привык к действительности, показанной мне через очки.
Глянул вниз, сквозь кости своих стоп, сквозь почву. Над смутной белизной черепа и под сенью гроба серое лицо Люси застыло в гримасе. Руки и ноги подрагивали. Белые глаза широко распахнулись. Я чувствовал, что тут что-то не так, и скелет-крошка подтвердил это, резко прекратив полоумное мурлыканье.
— Знаете, бывают дни, когда все спорится? Когда гордишься достигнутым? Когда попросту знаешь, что хорошо поработал?
Скелет-великан вздохнул.
— Ага.
— Не тот сегодня день.
— Что стряслось?
— Вот что. — Скелетик показал на темно-серую закупорку примерно в двух третях вниз по длине трубки.
— Что это?
— Закупорка.
— Я вижу. Из-за чего?
— Листок, может. Не могу сказать.
Великан постукал костлявыми пальцами по черепу и сделался уныл в той мере, в какой уныл любой череп. Поглазел на могилу, затем на нас, после чего огласил решение.
— Ничего не поделаешь, — сказал он.

 

Я снял очки и убрал их в карман. Мир восстановился в цвете и трех измерениях. Скелеты погасли, сделались вновь Смертью и Гладом. Оба стояли у земляного холмика, из которого перископом торчала желтая трубочка. Смотреть, как умирает моя подруга, я больше не мог. Рад был, что не вижу больше ужаса на ее бледном лице, как сводит ей руки и ноги.
— Ей не хватает воздуха, — отметил Глад, вперяясь в землю.
— Но она все еще дышит, — сказал Смерть. — Полагаю, будет милосерднее, если мы полностью перекроем ей подачу, но пока на пару часов рановато. Не знаю, какие могут быть последствия. Шеф ничего на этот счет не говорил.
Мне стало тошно. Я вспомнил тепло ее тела рядом с моим. Мог бы очертить каждый дюйм ее тела руками, даже теперь. Вспомнил сладкий запах ее рта, острые уголки кривоватых зубов, темно-синий блеск ее глаз. До сих пор слышал ее смех: когда она смеялась, рот у нее раскрывался, как цветок, и являл все, чем она была, приглашал внутрь. Она не стремилась никого узнать поближе, но это не имело значения.
«Ты, нахер, больной».
Я глазел на холмик и представлял ее глубоко под землей. Лицо напряглось до предела, посинело; рот распахнулся, она хватает воздух; ладони скрутило в кулаки, они подергиваются. Больших подробностей не было нужды представлять: Смерть и Глад комментировали по ходу действия.
— Борется за дыхание, — сказал Глад без выражения. — Грудь ходит ходуном.
— Хорошо.
— На шее вздулись вены. Начинает биться. Нужно ускорить процесс.
Я был не в силах шевельнуться. Смотрел на них, мечась взглядом с одного на другого. Нужно сделать хоть что-нибудь. Сейчас же сделать. Сделай что-нибудь. Шевельнись. Хотя бы пошевелись. Шевельни хоть рукой, ладонью. Пальцем. Любое подтверждение, что я жил, дышал и мог двигаться. Взгляд у меня застыл, уперся в Смерть. Я не мог пошевелиться. Не мог решить, что предпринять. У Смерти был горестный вид; Глад невозмутимо ждал. Она переживала медленный, удушающий конец. А я не мог пошевелиться. Она не заслужила такую смерть. У нее не было врагов, она не сделала ничего дурного. Шевелись. Укладывалось ли у нее в голове, что происходит? Или все потонуло в кошмарной, задышливой, беспамятной муке? Я постигал ее муку. Ну хоть кончиком пальца. Ее дыхание бесконечно истрачено. Она вдыхала прошлое, выдыхала будущее. Чем больше хотела, тем меньше оставалось. А я не мог пошевелиться. Чем больше хотела, тем меньше… я не мог. Чем больше, тем меньше. Я желал шевелиться, орать, шевелиться, вопить, материться, шевелиться, шевелиться, шевелиться.
«Бесполезный ты, — говорила Эми. — Ничего никогда не делаешь, как надо».
— Колотится в крышку гроба, — хладнокровно сообщил Глад. — Костяшками. Всё по классике.
Я слушал. Это все, на что я был способен. Даже смотреть не мог. Через трубочку до меня долетел приглушенный стук, поначалу быстрый, затем тише, медленнее. Ощущение от ее кожи у меня под пальцами. Рот у меня открылся. Она умела одним словом рассмешить всех. Язык у меня втянулся вглубь рта. Ее глаза. Я почувствовал, как мне сдавливает горло.
— Нельзя? — прохрипел я.
Смерть посмотрел на меня растерянно.
— Нельзя ей помочь разве?
Он снял очки и опустил ладонь на трубку.
Я хотел освободить ее от кошмарных мгновений ухода. Я знал ее. Все еще мог ее чувствовать. Некая остаточная память нервных окончаний. Далекий пульс, с хоженой тропы. Я желал скрести землю руками, грести почву над ней, выкопать ее. «Бесполезный ты». Но отзывались у меня одни лишь глаза. «Нахер, больной».
— Кровоточит, — объявил Глад безразлично. — Пока только из-под ногтей, но уже что-то. Скребет дерево. Лупит по нему. Мотает головой.
Я не мог ни слушать, ни действовать. Хотелось разнести весь берег в клочья. Бесноваться на нем бурей. Зарываться в теплую землю. Принести воздух — как дар. Но я был ходячий мертвец, по-прежнему держался за труп в себе самом. У мертвых нет желаний, они ничего не делают. И внутри меня имелась ужасная мертвенность. Бесполезный.
— Прекратила стучать, — сказал Глад. — Дерет теперь себя. Типичное поведение. Царапает себе лицо… Руки… Живот. Бьет в грудь. — Он примолк. — Начала кусаться. Грызет себе тыльную сторону ладони.
Я непроизвольно потряс головой. Шевелиться так, чтобы трясти головой, чтобы отрицать, я мог. Ни одного положительного движения у меня не получилось. Нужно было шевелиться, или же я сломаюсь.
— Колотится. — Голос Глада заторопился. — Нехватка воздуха.
Я потряс головой. Вообразил ее, как она бьется выброшенной из моря рыбой, силится вдохнуть, не находя, что.
— Синяки на лице. Порезы на шее и руках.
Я тряс головой.
— Перестала дышать.
Я тряс.
— Без сознания.

 

Смерть опустился на колени рядом с холмиком и с силой потащил трубочку вон, пока вся она не вышла наружу. Походила на косу без лезвия. Он бросил ее в воду, посмотрел, как ее тихонько унесло течением, затем заговорил со мной.
— За семьдесят лет река размоет последнюю почву в этой части берега. То, что останется от гроба и от ее тела, окажется на поверхности. Никто не будет знать, что человек, которого мы видели во вторник, похоронил ее здесь и зачем он это сделал. Его не накажут ни за это преступление, ни за все прочие, которые он совершит. И не наше дело — судить. — Он обернулся к Гладу. — Сердце еще бьется?
— Пока да. — Глад глянул на меня. — Страдание окончено.
— Сколько еще? — прошептал я.
— Зависит. В любой момент. — Он всмотрелся в холмик. — Сердце… затихает. Перебои. — Он ждал с разинутым ртом. — Затихает. — Я слышал песни птиц с деревьев, мягкий плеск реки о берега. — Остановилось.
— Уверен? — спросил Смерть, сверяясь с часами.
Глад кивнул.

 

Я не мог пошевелиться. Глаза пекло, горло перехватило. Отчего-то жгло кожу на лице, по обеим сторонам от носа. Шевелись. Я поднес руку почесаться — и отдернул в изумлении. Кончики пальцев намокли.
Я плакал.
Последнее, что я видел
Лежа на краю крыши, я открыл глаза и сощурился под дождем. Избежал искушения повернуть голову и глянуть вниз, но попытался вообразить точные очертания всего вокруг. Я был в нескольких ярдах от слухового окна, у кромки круглой башни. Позади меня мокрая черная черепица загибалась и смыкалась в конце концов с основной кровлей здания — с крутой прямой наклонной ее частью, в которой находился технический лаз.
Я отодвинул от тела правую руку — ради пущего равновесия, уперся стопами и сдвинулся на пару дюймов к относительной безопасности главного здания. Левая рука беспорядочно подергивалась, но мне удалось совладать с нею так, чтобы сместить локоть вдоль желоба: сначала скользнув содранной, саднившей кожей по канавке, забитой грязью, а затем прижав ее изо всех сил, чтобы как-то держаться. Выгнул спину и, извиваясь всем телом, сдал назад. Повторил все то же самое — удерживая равновесие и цепляясь правой рукой, подвигаясь ногами, скользя левой рукой и смещая основной вес спиной — пока, дюйм за кошмарным дюймом, не оказался в канавке между низом основной крыши и конусом круглой башни.
— Заебись молодец.
Я повернул голову вправо и увидел темный контур на фоне светившегося слухового окна. Различить черты я не мог, но его фотокарточка была у меня в кармане пиджака — фотокарточка, которую Эми выдала мне семь недель назад.
— Поглядим, далеко ль ты уползешь.
— Помогите мне, — сказал я.
— Сам, блядь, себе помогай.
Я медленно повернул голову обратно и мельком увидел ждавший меня обрыв — первая моя ошибка. Дождь повел мой взгляд вниз, каждой каплей потащил меня к площади внизу. Я закрыл глаза и подождал, пока пройдет слабость в руках и ногах, пока прекратится судорожная дрожь. Очень нескоро я поднял голову, заставил себя разлепить веки и осмотреть оставшееся пространство крыши.
Водосток, спасший мне жизнь, оказался пластиковой полутрубой. Помимо черной грязи в ней лежала теперь и оторвавшаяся черепица, которая меня чуть не убила. Позади восходил скат основной крыши, поначалу полого, а затем — под пугающе крутым углом, пока не упирался у конька в возвышавшийся над поверхностью технический лаз. Перед собой я видел верхушку конуса башни и слуховое окно, из которого выбрался несколько минут назад. Даже если бы у меня нашлось смелости проделать заново весь этот путь, это все равно оказалось бы ужасной ошибкой. Слева подо мной блеклый простор площади, светившийся луной и ливнем, показался крошечным. И безлюдным.
— Дальше некуда… — Он хохотнул. — Ток’ вниз.
— Я не могу шевельнуться, — сказал я.
— Тогда лучше никуда не уходи.
Он исчез из окна.
Дождь хлестал меня по голове, отскакивал от промокшей одежды, его сдувало беспорядочными порывами ветра. Шум ливня отзывался эхом крику из-за стен самой башни: голос Эми, тон — между мольбой и оправданием. Я осознал: необходимо что-то предпринять.
Выбор казался немыслимым.
Я перекатился на живот и постепенно сел на корточки. Затем, не дав себе времени осмыслить, быстро встал и пробежал пару ярдов вверх по осклизлому склону основной крыши. Почти тут же почувствовал, что теряю сцепление, и бросился ничком на черепицу. Сердце у меня спешило, и я едва видел сквозь бешеный дождь. Не смогу. Упаду. Бесполезный. Но умирать я не хотел.
Медленно, ни разу не глянув вниз, я двинулся вперед. Подняв голову, отчетливо разглядел люк, всего в пяти ярдах. Вцепился руками, толкнулся коленями, уперся торцами ботинок, попытался дышать поменьше — чтобы движение груди не вывело меня из равновесия. Но чем ближе я оказывался, тем сильнее, похоже, бил меня дождь и тем недосягаемее виделась цель.
Три ярда. Я уже прошел долгий путь от края крыши, но соскользни я хоть самую малость — всё. Прежде одежда меня выручила — замедлила падение из слухового окна, но теперь на теле не осталось ни единого сухого места. Мерещилось, что я держусь за крутой склон одними лишь ладонями.
Один ярд. Угол крыши — более сорока пяти градусов; дождь и ветер пытались отлепить меня от ската; черепицы, казалось, покрыты тонкой черной пленкой масла. Дальше я двигаться не мог. Не доберусь. Быстро потянулся, чтобы схватиться за металлическую ручку люка, но бросил, почувствовав, что теряю равновесие. Не смогу. Но я продвигался вперед, медленнее, чем раньше, смещаясь по одной восьмой дюйма, понимая, что выбора у меня нет — лишь пытаться выжить. Я видел лишь стену черепицы перед собой, не воображал ничего, кроме последней оплошности и падения.
Почти получилось. Моя голова оказалась на одном уровне с люком. Я цеплялся за крышу кончиками пальцев и весом тела. Схватиться за ручку и подтянуться — на это у меня единственный шанс. Я не был уверен, что мне достанет сил что бы то ни было сделать — лишь на то, чтобы держаться где стою, отсрочивая падение; но я знал, что надо пробовать. Как можно погибнуть таким молодым? Это так случайно, так глупо, так неудачно.
И я бы не дал этому случиться.
От страха мне стало тошно. Граница между жизнью и смертью оказалась такой хрупкой. Она зависела от крошечного шевеления, от скорости движения руки. Она зависела от людей вокруг, от собственных порывистых решений, от порядка обстоятельств настолько обыденных, что никто не мог бы предсказать их исход. Она зависела от дурацких игр, в которые играл со мной отец, когда я был маленьким, и от карьеры, которую он избрал. Она зависела от старого романа, от случайной встречи. Она зависела от погоды.
Я попытался вообразить, как дотягиваюсь до ручки, хватаюсь за нее, втягиваю себя внутрь.
Но люк открылся прежде, чем я успел что-либо предпринять.

 

Так я впервые увидел Дермота лицом к лицу. Его фотография ему льстила, видеозапись сгладила острые углы: толстая шея, красная от ярости, квадратные челюсти крепко стиснуты, глянцевые черные волосы окроплены дождем. Шрам от левого уха до уголка рта розов и отвратителен. Сломанный нос изогнут под невозможным углом, словно по нему ударили сбоку молотком. А в маленьких глубоко посаженных глазках я не увидел ничего, кроме ненависти и торжества.
Он осклабился, сверкнув мне золотым зубом.
— Собрался куда-нть? — сказал он.
И я упал.
Я соскользнул по скату, ударился о черепицу, покатился боком. Я орал от ужаса, хватался руками за последние зацепки… Но ничто не могло удержать меня. Когда крыша кончилась и подо мной остался лишь воздух, я пережил мгновение блаженства: мощное освобождающее ощущение, что я умею летать. Но оно было быстротечно, и последним, что я увидел перед смертью, оказалась зелено-белая полосатая маркиза кафе на автобусной станции, что стремительно мчала мне навстречу.
Волшебное зелье
Сидя за письменным столом Дебоша, я пялился в окно на улицу внизу. На другой стороне домов не было — лишь кирпичная стена и пешеходная тропа вдоль канала. Все до единой живые и неживые поверхности отражали желтое зарево уличных фонарей. Я потянулся вперед и посмотрел вправо, где дорога пересекала длинный мост через канал и железнодорожные пути, после чего вырождалась в сухую каменистую грунтовку, уходившую на луг. Именно этой дорогой мы часто ходили с Эми — и, вероятно, по ней же ушел Ад солнечным воскресным утром семь недель назад.
На обратном пути к машине я безудержно рыдал. Я столько лет не плакал. С тех самых пор как мама нашла меня в ресторане за два года до моей смерти. Горе возвращалось ко мне краткими набегами и всхлипами всю нашу поездку к Агентству, пока лицо у меня не превратилось в распухшую водяную бомбу, готовую взорваться в любой миг. Я все еще ощущал на нем соль, чувствовал жар и влагу. Это переживание опустошило меня.
Смерть проводил меня до комнаты, но дверь не запер, словно учуяв мое новое настроение. Я никуда не собирался, конечно, — однако и покойницкой нужды в затворничестве у меня не осталось.
Все это время я таращился в окно, смотрел, как темнеет небо, как зудят и светятся фонари, провожал взглядом праздных прохожих. По правде сказать, из того, что происходило снаружи, видел я мало что. Слишком увлекся мыслями о своем будущем.
Я знал, что смерть от преждевременного погребения я к завтрашнему вечеру не предпочту. Да, в покойницком сообществе это один из самых высоко почитаемых способов закончить жизнь. Труп, заявляющий, что его похоронили до срока, — особенно если обитает он в том же гробу, в каком его преждевременно закопали, — вызывает у всех уважение. Он почти избранный. Но мне такой способ показался глубоко отталкивающим. Более того, я вряд ли придумал бы смерть хуже.
Важнее другое: у меня было одно всепоглощающее желание, и из-за него любые прочие решения делались бессмысленными, — желание, из-за которого я просидел весь вечер, раздумывая, как его воплотить.
Я хотел жить.
Но выхода не видел. Меня связывал договор, и варианты в нем прописаны отчетливо: дальнейшая работа подмастерьем (маловероятно), прекращение (нежелательно) или хранилище (неведомо). Четыре часа я пытался выдумать убедительную альтернативу. Но ее не находилось.
Дебош оставался моей последней надеждой.

 

Послышался вежливый стук в дверь.
— Кто там?
— Мор.
— И Дебош.
Я остался сидеть. На дно глубокого колодца внутри меня упала капля воды. Не можешь шевелиться — открой рот.
— Войдите.
Дверь распахнулась. Вошел Мор, поддерживая помощника Раздора под руки. Дебош, похоже, был слегка пьян, он ввалился в комнату и рухнул на нижнюю койку, безостановочно хохоча. И лишь когда он наконец сумел притихнуть на пару секунд, я разглядел огромный клубничного цвета нарыв у него на лбу.
— Мой дружочек, — сказал Мор мерзко, — помогал мне с одним экспериментиком. К утру будет как новенький — хотя наверняка никогда не скажешь, конечно. — На задворках моего ума меня грыз вопрос, но вылезать из своего потайного места не желал, и я решил, что это подождет до завтра. — Новая линейка фурункулов, — продолжил Мор, — причиняемых новой разновидностью стафилококка. Подробности совершенно поразительные, но, боюсь, сейчас у меня нет времени их излагать.
Он коротко поглядел на меня, возможно, предвкушая, что я все равно поинтересуюсь или же (и того лучше) начну умолять о рассказе. Никакого отклика от меня не последовало, он громко прицокнул языком, резко развернулся и ушел.
— Идиот, — сказал Дебош, когда дверь закрылась. — Все они. Жизни людей — в руках у болванов.
— Как вы себя чувствуете?
— Как говно, пропущенное через мясорубку. — Он дотронулся до нарыва и поморщился. — Подкрался ко мне в конторе. Я был на девятом уровне в «Тетрисе» и не обратил внимания. Мерзавец воткнул мне иголку в руку, а следом извинился. Сказал, что элемент неожиданности совершенно необходим. — Он рассеянно погладил себя по предплечью. — Хуже всего, что я почти побил рекорд.
Я встал, дошел до стола у дальнего окна, глянул на канал. Больше ждать не мог.
— Помните, что мы с вами сегодня утром обсуждали.
— Мы много чего обсуждали.
Я обернулся. Лицо у него было серьезное. Я не мог понять, нарочно ли он включил тупицу или просто забыл.
— Мне нужно выбраться отсюда, — сказал я.
Он улыбнулся, подступил к столу, и на один краткий причудливый миг я подумал, что он на самом деле собирается меня убить. Он же попросил меня подвинуться, взял синюю фигурку лебедя и перевернул ее. Толстыми большим и указательным пальцами влез в полость внутри и изъял оттуда ампулу с бесцветной жидкостью. Положил ее на ладонь и протянул мне.
— Что это?
— Партия нуль-три-дробь-девяносто-девять. — Игриво сжал руку. — Одолжил в Лаборатории несколько недель назад. Мощная штука.
Я вопросительно уставился на него.
— И?
— Это Шефово высшее достижение. Одна капля убивает что угодно — хоть живое, хоть мертвое — за секунды. — Он подбросил ампулу себе за плечо и ловко поймал у себя же за спиной. — В основном применяем к своим же Агентам. Иногда они поднимают бузу, или им неймется обратно к живым, или просто слетают с катушек и устраивают тарарам. Искушений в полевых условиях хоть отбавляй. — Лицо его сделалось кислым. — Но последствия для Агентства бывают ужасающие. Неуправляемых Агентов приходится устранять.
— Я не понимаю, к чему вы.
— Еще бы. — Он сухо улыбнулся. — Сейчас проясню. Я вас прошу об… одолжении. А взамен сделаю одолжение вам. — Он вновь раскрыл ладонь, на сей раз позволив мне забрать ампулу. Я запоздало осознал, что она была точь-в-точь как те, что я видел во вторник в Лаборатории. — Завтра, когда Смерть огласит оценку вашей работе, он с вами выпьет. Такова традиция. — Я вгляделся в жидкость: она смотрелась совершенно безобидной. — Вам нужно будет вскрыть ампулу, вылить чуточку ему в бокал — и вы свободны.
У меня в голове не помещалось, что он подразумевает. Я отшатнулся от него — опасно близко к раненому кактусу.
— Вы хотите сказать то, что, как мне кажется, вы говорите? — Он слегка склонил голову, что могло быть — а могло и не быть — кивком. Меня окатило потоком адреналина. — А как же последствия? Будущее? — И маленький эгоистичный червячок все же вылез: — Как же мой договор?
— Никто ваш договор не видел с утра среды. Вероятно, вам повезло. Вероятно, он потерялся… — добавил он с намеком. Предложил мне вернуть ампулу, но я в нее вцепился. — Кроме того, у Агентства найдутся более срочные дела, чем устраивать охоту на одного ходячего… И я всегда могу поклясться на собственной бляхе, что Смерть уложил вас в гроб до того, как был убит.
Я усомнился в этом, но в его доводах дыр не нашел. Кроме того, выбор у меня был небогат.
— А вам с этого что?
— Немедленное повышение по службе, — ответил он просто. — Когда вас обоих не станет на пути, я буду претендовать на высокую должность.
Я вновь отвернулся к окну, вцепившись в волшебное зелье. Капля воды, падавшая в колодец внутри меня, превратилась в струйку, в поток, в потоп.
— Я не могу, — возразил я.
Он сочувственно возложил мне руку на плечо.
— Это единственное решение, если хотите убраться отсюда… Жаль, что нет иного.
Назад: ПЯТНИЦА Смерть от диких животных
Дальше: ВОСКРЕСЕНЬЕ Смерть от косы