Последней у нас сегодня – литература.
Мы курим, почти не скрываясь, чуть сбоку от крыльца школы. Восьмой класс, конец апреля. Взрослые пацаны.
Тепло, орут воробьи, землей пахнет вовсю. Асфальт давно уже сухой. Снег еще лежит плоскими кучками на спортплощадке и под заборчиком школы – серый, грязный, как и сам забор.
Сверкает на солнце, сворачивая в Безбожный переулок, трамвай. Блестит витрина магазина «Овощи-Фрукты». Там всегда в продаже «Салют», по два пятьдесят.
Высокое весеннее небо.
Пиджаки наши распахнуты. Димка Браверман некурящий, но стоит с нами. Щелкает себя по комсомольскому значку.
– Ну что, весна пришла, да, Лысый? – спрашивает он профиль Ильича на железном флажке.
Ильич делает вид, что не слышит.
Ринат Хайретдинов достает из кармана синенький «пятифан», складывает его, чуть подминая, и вместо слов «Пять рублей» получается зубчатый кружок со словом «Пей» внутри.
– Медаль пьяницы! – поясняет Ринат. – Ну что, срываемся?
– Хуясе… Откуда? – говорит Вовка Конев, не отрывая взгляда от «пятифана».
Ринат улыбается:
– Где было, там нет больше, Коняра!.. Я не понял, идем или нет? Щас на обед закроют, и че потом? Их угощаешь – они мнутся, стоят тут! Чек, ты как?
Ринат смотрит на меня с надеждой. Я самый рослый в компании, и, когда мы покупаем бухло, в магазин всегда захожу я.
– Ну, давай, – легко соглашаюсь я.
Едва мы успеваем докурить, на крыльце появляется Лобзик, наш трудовик. Лысый и поддатый слегка, как обычно.
Лобзик хитро щурится, разглядывая нас, и вдруг громко, раскатисто пердит.
Мы ржем как кони.
– Че, бля, смешно, да? – обижается вдруг трудовик. – Щас отведу к директору за курение, там смеяться продолжите… Звонок не для вас был, что ли? А ну, на урок все живо! Приду проверю, у вас что щас?
– Пение, – отвечает Конев под общий смех. – А директор болеет.
– Хуение! – багровеет Лобзик. – По расписанию найду и проверю. Кого не будет – к завучу с родаками завтра.
Мы поднимаемся на крыльцо. Если на Лобзика находит «воспиталово» – туши свет…
Один за другим мы исчезаем за дверью. Я захожу последним.
Оглядываюсь и вижу трудовика. Он щурится на витрину «Овощи-Фрукты».
По дороге в класс материм Лобзика и обсуждаем сиськи Оли Подобедовой. Они у нее самые большие в классе. Наша гордость – на Подобедову даже десятый класс засматривается.
– А Чеку Танюха больше нравится – «дэ два эс», бля! – подначивает меня Конев, но мне по барабану.
Танька Оленина, конечно, симпотная, но у нас с ней ничего нет. Так, помацал ее слегонца на восьмимартовском «огоньке»…
Сисек у Таньки совсем нет, тут Конь прав.
Идем по коридору третьего этажа. С портретов на стене нас разглядывают классики. Лицемеры Толстой и Горький – сурово и осуждающе, зануда Достоевский – равнодушно. Беспутный Пушкин, специалист по женским ножкам, с интересом прислушивается. Чехов смотрит сквозь пенсне с тем же выражением, с каким осматривал, наверное, сифилитическую сыпь у крестьян в бытность свою врачом.
Из-за двери нашего класса слышен обычный на уроках Пластиглаза галдеж.
Такой у него метод – по алфавиту назначать читающего вслух. Я иду в журнале сразу после Хайретдинова и всегда веселюсь, если урок заканчивается на нем, а не на мне.
Пока кто-то читает, другие занимаются, чем хотят, – Пластиглазу на это положить. Хоть ходи по классу, что Конь или Ринат часто и делают.
Странный он, этот Пластиглаз.
Физрук говорит – контуженый. Глаз ему в Афгане не то выбили, не то осколком задело.
Пластиглаз не старый. Мужик как мужик, только квелый какой-то. И протез этот его глазной… Лучше бы повязку носил. Был бы Пиратом.
Конев, как самый наглый, стучит в дверь и всовывает голову:
– Можно?
Ответа не следует. Мы проходим на свои места. Пластиглаз даже не смотрит на нас. Отмечает что-то в журнале и своим бесцветным голосом произносит:
– Груздева, спасибо. Гусев, дальше.
Толстый Гусев, подперев руками оба подбородка, начинает бубнить вторую главу «Капитанской дочки».
Мы киваем друг другу на Подобедову – она за второй партой у окна, рядом с тощей Груздевой. Нам видна только Ольгина спина, легендарные сиськи скрыты. Но мы-то знаем, что они никуда не делись, и перемигиваемся.
Танька Оленина сидит прямо передо мной.
«Ну и пусть „дэ два эс“», – думаю я, разглядывая Танькины волнистые черные волосы. «Вырастут, куда денутся…»
Танька неожиданно оборачивается, показывает мне язык и, усмехнувшись, утыкается в хрестоматию.
Галдеж в классе стоит знатный – Гусева вообще не слышно. Пластиглаз смотрит одним своим глазом, настоящим, куда-то в окно. Другой, мертвый, смотрит в пустоту.
Солнце наискось бьет по окнам. Рамы плотно закрыты, заклеены еще с зимы.
– Спасибо, Гусев, – говорит Пластиглаз.
Гусев облегченно вздыхает, закрывает хрестоматию и укладывает на нее голову.
Ежова приготавливается читать и уже устраивает перед собой поудобнее книгу, как Пластиглаз вдруг произносит:
– Сегодня ровно пять лет, как погиб, не умерев до конца, мой друг Саша Ковалев.
Те, кто расслышал, осекаются на полуслове. Я толкаю локтем в спину Рината, трущего о чем-то с Конем, и кореш испуганно поворачивается.
Показываю ему в сторону учительского стола.
Пластиглаз встает и смотрит на нас обоими глазами. Блин, носил хотя бы очки темные, что ли…
– Саша мечтал стать музыкантом. В Афганистане он успел написать несколько песен. Их и сейчас поют там. И здесь. Те, кто вернулся…
– Э, заткнулись там!.. – шипит вдруг Бравер на склонившуюся к уху Груздевой Подобедову. – Сисек много, ума мало, – уже совсем тихо добавляет Димон, но все слышат.
Некоторые ржут, но тут же осекаются.
Подобедова окидывает Димона презрительным взглядом и отворачивается к окну.
Пластиглаз, не обращая внимания, продолжает:
– Трудно за то короткое время, что осталось у нас до звонка… Трудно рассказать вам, что за человек был Саша Ковалев. Как мы подружились с ним в учебке. И как попали в одну роту в Кундузе. Или какие замечательные у него папа с мамой. Я не буду рассказывать вам, как Саша попал в плен. Я вообще не знаю, имею ли я право рассказывать вам про него…
Голос Пластиглаза теряет свою бесцветность, дрожит.
– Его подбросили через несколько дней после взятия в плен. Ночью. Скинули метрах в двухстах от наших палаток. Часовые заметили движение, открыли огонь. «Духи» – так в Афганистане называют душманов – ушли. «Душман», кстати, в переводе означает «враг». Они нас называют «шурави», то есть – «советский». Вот так вот – мы их «врагами», а они нас «советскими». Мы для них хуже врагов. Мы для них вообще не люди.
«Хорошо, – думаю я, – историчка не слышит… Член партии, со стажем…»
– «Духи» ушли, а Сашка остался на камнях. Я долго думал… Наверное, было бы лучше, если б часовые тогда попали… Хотя бы в Сашку.
Пластиглаз говорит тихо, но мы слышим каждое слово.
– Они отрезали ему все, что можно отрезать у человека. Язык, нос… Прокололи барабанные перепонки и отрезали уши. Выкололи глаза. Отрезали половые органы… Они четвертовали его – оставили лишь обрубки вместо ног и рук. Совсем короткие… Среди них был хороший медик – перетянул, где надо, жгутами, где надо – прижег… Остановил кровь… Обколол морфием даже. Очень хотелось им, чтобы Сашка не умер.
Пластиглаз замолкает.
Никто из нас не шевелится.
Пластиглаз подходит к окну и долго – кажется нам – смотрит на улицу.
– Сашка выжил. Его отправили в Ташкент. Таких ребят, без рук и ног, у нас называют «самоварами». У которых из всего, что было, один крантик и остался… У Сашки не осталось ничего. Сейчас он у родителей, под Калугой. Я ездил к ним на выходные. Сашке недавно исполнилось двадцать пять. Это совсем немного. Чуть больше, чем вам сейчас.
Пластиглаз дергает верхний и нижний шпингалеты, рывком – слышен треск бумаги – открывает одну раму, за ней – другую.
В класс врывается шум улицы. Серый тюль занавесок выгибается парусом.
– Зачем я это вам рассказал?.. – пожимает плечами Пластиглаз и достает из кармана пиджака пачку «Родопи». Чиркает спичкой и закуривает прямо в классе, выпуская дым в окно. Весенний ветерок заносит дым обратно.
Пластиглаз разгоняет его рукой, тушит сигарету о подоконник и выбрасывает в окно.
– Наверное, чтобы вы ценили то, что у вас есть. «Капитанская дочка» очень нравилась Сашке. Он учился в педагогическом. Любил рассказывать о Пугачеве…
Пластиглаз стоит у окна, и мы вдруг понимаем, что он плачет. Своим единственным глазом.
– Урок окончен. Домашнего задания нет, – привычным бесцветным голосом говорит Пластиглаз. – Можете идти.
Никто не встает.
Мы сидим, не глядя друг на друга.
Танькины плечи – прямо передо мной – мелко подрагивают.
С улицы доносится трамвайная трель.