Книга: Ужасные дети. Адская машина. Дневник незнакомца
Назад: О расстояниях
Дальше: О поведении

О дружбе

 

Люблю я тех, кем я любим,

А прочих  – нет, но им не враг.

И миру всех желаю благ

И власти Разума над ним .

 

Шарль Орлеанский


Странствие, совершаемое нами между жизнью и смертью, было бы для меня невыносимо без дружеских связей.

Любовь также относится к области приказов, которые дает нам природа. По своей расточительности она злоупотребляет наслаждением любовного акта, толкающим живые существа друг к другу, но этим обеспечивает надежность своего царствования. Иногда она делает это вроде бы нехотя, хотя стерильная любовь гарантирует ей экономичность. Человеческие законы называют пороком ту величайшую осторожность, с которой природа избегает перенаселения. В то время как истинная дружба является творением человека. Величайшим из всех.

Единственной моей политикой была политика дружбы. Весьма непростая программа для эпохи, в которую политика как таковая разделяет людей, и так что можно прочесть где-нибудь, что девятая симфония Бетховена – гимн коммунизму. Беречь дружеские связи считают соглашательством. Вас настоятельно зовут либо в один, либо в другой лагерь. От вас требуют порвать сердечные узы, если они тянутся к обеим сторонам баррикады. И все же, мне кажется, что все мы принадлежим к партии ищущих друг друга одиночеств. Такая политика теперь не в чести. Воззрения уничтожают чувства, и верность, если мнения расходятся, выглядит как атавизм. Что до меня, то я упорствую в своей политике, и пусть уж лучше меня ругают за сердечное постоянство, чем за систему идей.

К несчастью, силы, о которых я пишу, против некоторых дружеских привязанностей, захватывающих нас и препятствующих воздействию этих сил тем, что отвлекают нас от работы. Видимо, поэтому так длинен список моих потерь, поэтому меня лишили друзей, скрашивавших мое странствие. Уж лучше соблюдать в отношениях осторожность. Как бы ни велика была моя склонность ставить дружеский долг превыше моей основной задачи, я ей противлюсь, опасаясь, как бы все не началось снова, и меня бы опять не наказали за то, что я пожертвовал одиночеством, чтобы служить друзьям.

Дружба – не инстинкт, а искусство, более того, искусство, требующее постоянного контроля, поэтому существует много недоверчивых, которые ищут в дружбе мотивов, движущих ими самими. Они ищут сексуальный интерес или выгоду. Общество возмущается, если друзья спасают нас от его ловушек, и заключает, что они поступают так корысти ради. Бескорыстие кажется подозрительным, это пустой звук. Бескорыстие похвально только у животных. У них оно представляется триумфом рабской преданности. И вот рождаются трогательные истории и высказывания типа «животные лучше нас». Известна одна история про служебную собаку из Биаррица, которая, будучи в наморднике и видя, что ее маленький хозяин тонет на глазах беспомощной няньки, позвала на помощь собаку без намордника и заставила ее спасти ребенка.

Один пудель каждый день встречал на вокзале провинциального городка своего хозяина. Случилось так, что в Париже хозяин неожиданно умер, но пудель продолжал его ждать. Прошло несколько недель, и пудель тоже умер. Жители этого городка поставили пуделю памятник, выразив свое удивление.

Памятник пуделю меня, разумеется, трогает. Я люблю животных и знаю, чему они нас учат. Но правит ими не то искусство, о котором я говорю. Животные привязываются к человеку, который их ласкает или бьет. Человек наделяет животных красивыми качествами, чтобы сделать красивее себя самого. У каждого есть собственное замечательное животное. Это порождает взаимное ослепление.

Дружбе свойственна прозорливость. Она допускает недостатки, которые не желает видеть любовь. Поэтому дружба животных по сути своей – любовь. Животные нас боготворят и не стремятся исправлять наши недостатки, мужественно исправляя свои, ни избавляться от своих недостатков, чтобы подать нам пример, – что является верхом дружеского искусства.

Памятник пуделю – то же, что памятник Тристану. Это не памятник Пиладу.

* * *

Истинной дружбе не ведомы ссоры, – если только размах ссоры не выдаст чувства, заходящего в область любви и повторяющего ее бури.

В дружбе между Ницше и Вагнером Вагнер сыграл незавидную роль. Требовательность Ницше не находила удовлетворения, поэтому разрыв отношений и упреки заключали в себе всю справедливость и несправедливость страсти. Эта грандиозная ссора была любовной в том смысле, что Ницше хотел, чтобы Вагнер превратился в его собственность. А Вагнер желал подчинить себе Ницше. Только Ницше пытался перенести в духовную область сплетение тел, в котором возлюбленные ищут слиться, растворившись в едином крике. Различие их сущности проявилось в Байрёйте, когда Вагнер отказался подписывать манифест Ницше о сборе средств, упрекнув его в недостаточно внятном призыве.

Роль, которую сыграл Ницше, ярче всего свидетельствует об одиночестве души, не удовлетворенной любовью, ведущей к браку. Эта душевная страсть обращена, увы, к женской натуре, которую влечет не буря, а суетный мир. Письмо Пеги к Даниэлю Алеви (граф Виктор-Мари Гюго) и вагнеровский случай дают нам два удивительных образчика любовных признаний. Малейший упрек свидетельствует о страсти, его диктующей.

Я думаю о том, не следует ли видеть в случае с Ницше и Вагнером еще одно доказательство холодной и злобной ревности работы. Не являются ли эти двое одной из тех пар, у которых невидимое не терпит вторжения мешающих ему сил и уподобляется человеку, не способному выносить вид чьего-нибудь взаимного согласия, делающего его собственное присутствие ненужным. Потому что, когда между двумя бурными личностями рождается дружба, то редко бывает, чтобы буря дохнула только однажды. Ее дыхание раздваивается, и возникает опасность, что одно из них пересилит, а другое окажется в подчинении. Вот тогда дружба принимает форму любви и начинает бороться не только со своими микробами, но и с внешними обстоятельствами, ей угрожающими.

Истинная дружба развивается в ином регистре. Я называю ее искусством, потому что она ищет и сомневается, то и дело вносит поправки и хранит мир, избегая любовных войн.

Возможно, когда я стал жертвой дружбы, мои друзья также стали ее жертвами, потому что я вышел за пределы регистра. Хотя в целом, мне кажется, наши работы с дружбой мирятся. Они ее используют.

В ней они видят способ закабалить нас полнее, потому что дружба подталкивает нас к испытаниям очень ответственным, она убеждает нас, что мы работаем ради того, чтобы стать достойными наших друзей. Но этот способ не срабатывает, когда дружба превышает свои права, когда к одному подчинению добавляется другое, которое оттесняет нашу тьму и мешает ее поглощенности собой. Страстность «Тристана и Изольды» объясняется страстью, которую Вагнер испытывал к той, что его вдохновляла, но, кроме того, его страстью к собственной персоне. Произведение свидетельствует порой о том, что его творец составляет с кем-то или чем-то пару, что эту чудовищную пару снедает страсть, и что лихорадка внешнего происхождения – только ширма, скрывающая невидимое.

* * *

Опыт сделал меня изощренным в искусстве дружбы и в тех муках, на которые оно нас обрекает. Встречи, с которых начинается весь церемониал, не должны быть страстью с первого взгляда, но скрупулезным исследованием душ.

Нельзя же устраивать дома склад взрывчатки.

Только дружба может найти взгляд или простые слова, чтобы залечить наши раны, – раны, которые мы сами бередим с ожесточенностью больных, знающих, что они неизлечимы и ищущих спасения в боли, доведенной до предела. Сила, равноценная нашей, не может излечить эти раны – лишь покинуть нас или последовать за нами в крайности, чтобы сгинуть там с нами вместе.

Дружба не претендует на роль вдохновительницы. Ей не доставит удовольствия поддерживать наш пламень, подливать в него масла, участвовать в каком-нибудь грандиозном пожаре и выступать на нашем пепелище.

Она взирает на нас бесстрастно. Спокойствие она сохраняет исключительно ради того, чтобы мы сохраняли наше. Я, по крайней мере, именно так вижу ее прекрасное и строгое лицо.

Можно себе представить, насколько отсутствие зрелищности разочаровывает жадный до зрелищ мир, алчущий созерцать нашу трагедию из своего кресла в первых рядах партера. Не дождавшись от нас трагедии, он начинает искать подвох в добром согласии. Он сам сочиняет интригу, а если наскучит, соболезнует нашему спокойствию и ищет другой, будоражащий театр. Ничто так не обманывает ожидания, как наша невозмутимость в ответ на нападки. Мир ждет кровопролития. Я не раз встречал людей, сожалевших о моей сдержанности в деле, касающемся «Вакха». Они ожидали от меня большего. Чтобы я изничтожил Мориака, а его единомышленники изничтожили бы в ответ меня. Суть ссоры их не интересовала. Их интересовала ссора как таковая, они ждали, что мы все окажемся на скамье подсудимых.

Бывает, наши пикадоры обращаются к жертвам, не способным, на их взгляд, дать отпор. Так случилось, когда, отведя душу на моей пьесе, они обратились к «Британнику», шедшему в «Комеди-Франсез» с блистательным Маре в главной роли. Зрители были от спектакля в восторге. Но мир, о котором я говорю, решил расправиться со мной через Маре и начал осыпать его насмешками, рассчитывая, что расхлебывать мы будем оба. Этот мир не учел дружбы, которая нас связывала, и того, что наши морали друг другу не противоречат. Потом другие арены отвлекли внимание зрителей от этой бескровной корриды. Пикадоры направили свои бандерильи и пики на других быков, быстрее впадающих в предсмертную агонию.

* * *

Группу музыкантов, именуемую Шестеркой, объединяет дружба, являющаяся для нее единственным этическим критерием. Я был историографом этой группы. Я сам отвечал за свои идеи. Никакой дисциплины я не навязывал. Поэтому двадцать лет спустя, в 1952 году, мы, связанные прежними узами, снова оказались вместе на празднике, который издатель Гейгель перевозил из столицы в столицу. Удары, поразившие многих наших друзей, до сих пор обходили нашу группу, и даже если однажды они попадут в цель, то все равно теоретические споры никогда нас не поссорят. В нашей дружбе не было никакого насилия. Каждый развивался самостоятельно. Мы ни разу не уступили многочисленным попыткам разлучить нас.

Иначе сложилась моя дружба со Стравинским, ее искривили переломы. Но она по-прежнему жива, хоть мир и надеялся, что от нее ничего не останется.

* * *

Я занимаю крепость, в которой часовые охраняют дружбу. Эта дружеская крепость дает мне приют с 1949 года. Мне грустно говорить, что она выстоит, а если и падет, то лишь перед высшими силами, против которых у нас нет оружия. Хорошо уже то, что она стоит вдалеке от больших маневров. Когда маневры приближаются, мы спасаемся на корабле, где дружба сплачивается теснее.

А если мне случается покинуть крепость и неосмотрительно ввязаться в какие-нибудь перепалки, то я непременно возвращаюсь обратно и запираю за собой ворота – или сажусь на корабль.

В этой крепости я нашел доказательство, что дружба побеждает превратности любви – в отличие от Triebschen (влечения), в котором перемешано слишком много противоречивых стремлений: этакая начиненная порохом бомба. Да что я говорю?

В Triebschen распадалась сама материя души. Но наш металл хорошо закален, и ни разу ни одна соринка не нарушила его структуры.

Я хорошо понимаю, что такой дар судьбы дорого стоит. Я готов заплатить по счету, я знаю цену везению: какую баснословную сумму за него ни заплати, все равно оно стоит дороже.

Тысячи губительных волн просачиваются к нам во все щели.

И если сиюминутное не одурманивает нас, мы должны немедленно отстраниться от его вихрей. Наше школярское, невежественное время, в каком-то смысле средневековое, со всей мощью веры в чудо разрушает и строит заново. Для него характерно идолопоклонство и иконоборчество. Эта чудесная и опасная эпоха возвеличивает и губит человека. Чтобы сохранить спокойствие, надо спрятаться в невидимое, которое лукавит с нами (я уже рассказывал, как оно норовит нас подставить) и пытается убедить нас, что мы на карантине и что нам пора вылезти из своей норы.

История показывает, насколько рискованно переоценивать благородство противников, которые только и ждут, чтобы отправить нас в ссылку. Было бы безумством путать их ссылку с той, что мы выбрали сами – или думаем, что выбрали, если невидимое решило за нас и воспользовалось нашим желанием одиночества.

* * *

Совершенная дружба, не отравленная любовью, питается силами, чуждыми тем, которые я исследую. Я настаиваю на том, что когда вмешиваются тайные силы, нарушается линия границ. И если я говорю об искусстве дружбы, то имею в виду искусство, в котором человек чувствует себя свободно, – а не то, рабом которого он является.

Нетрудно догадаться, какое отдохновение это искусство дает мне от другого искусства, как я рад, когда тьма перестает преследовать меня. Только важно быть внимательным и не нарушать определенных правил, за пределами которых коварный механизм снова вступает в силу.

Смирившись с тем, что как художник я безответствен, я бережно отношусь к долгу сердца. Вот, скажут наши судьи, пример покорной, без искорки, жизни. Признаюсь, тление этого угля я предпочитаю огню радости.

Молодая хозяйка, приемный сын, редкие гости – вот вам тихое уединение. Но дружба свободно течет вдали от взрывоопасных верстовых столбов, которые западная скука расставляет вдоль дороги, чтобы как-то скрасить ее унылость. В дружбе время течет по-восточному. Ошибка Востока, пожалуй, состоит в том, что он переоценил Запад с его синкопами. Теперь пришла очередь Востока посылать на Запад своих миссионеров.

* * *

Дружбу обычно путают с товариществом, которое всего лишь ее набросок и должно было бы составлять основу «Общественного Договора». Что же тогда сказать о нетрадиционной дружбе? Монтерлан и Пейрефит описывают потемки этих первых любовных опытов, относящихся к возрасту, когда чувства еще не проснулись и не ведают о запретах, касающихся чувственности.

Товарищество и влюбленность не похожи на взаимоотношения Ореста и Пилада, Ахилла и Патрокла. Жаль, что монахи сочли эти связи подозрительными и уничтожили произведения Софокла, Эсхила и Еврипида, которые могли бы просветить нас на этот счет. Греческая любовь в том смысле, в каком ее понимают моралисты, то есть интимно-эротические отношения между учениками и их учителями, не имеет ничего общего с прочными душевными узами. И если герои преступали дозволенные границы, то это не добавляет никаких отягчающих улик к процессу. Именно поиски такого рода связей питают войны и влекут огромное количество мужчин прочь от унылого семейного очага, в котором больше нет любви, но оставить который они могут только прикрывшись патриотизмом.

* * *

Мне случалось общаться с товарищескими парами, в которых недостатки одного добавляются к недостаткам другого. Первый считает, что второй является для него поддержкой, в то время как на самом деле второй использует первого. Эти пары держатся за счет беспорядка, который они возводят в ранг литературного романа. Они становятся воплощенным развитием сюжета и презирают покой. Их поддерживают спиртные напитки. Между ними происходят такие неистовые сцены, каких не бывает даже у самых бурных супружеских пар.

* * *

Я знаю одну невероятную историю, только жаль, что не могу назвать имен, хотя это придало бы ей убедительности.

Одним архитектором из Гавра, женатым на молодой прелестной женщине и не страдавшим никакими сексуальными отклонениями, внезапно овладело неодолимое желание переодеться женщиной. Он был уже не очень молод и решил принять облик вполне пристойной дамы соответствующего возраста. При помощи одной нашей общей знакомой он осуществил задуманное. Теперь у него было две квартиры, две машины и целый гардероб платьев, которые он заказывал и примерял у портных, введенных им в обман.

Все его фантазии исчерпывались разговорами с сообщниками, которым он заявлял, к примеру: «Надо бы мне выйти замуж. Надо найти мужчину постарше, который не зарился бы на мое состояние». Его молодая жена ни о чем не догадывалась, хотя, впрочем, скорее бы согласилась обнаружить порок, чем правду.

Комедия длилась пять лет, двойная жизнь стала тяготить архитектора, и кончилось все тем, что он проигрался как мужчина ради женщины, в которую периодически превращался.

Он покончил с собой в своей женской квартире. Тело его, в мужском костюме, осталось лежать на кровати с письмом в руке: «Я разорился из-за себя самого. Я разорил мою жену, которую очень люблю. Если бы она могла меня простить».

Вот пример исключительной пары. Он достаточно хорошо иллюстрирует товарищеские пары, в которых нет места ни любви, ни дружбе.

* * *

Зная моих современников и соотечественников, я, бывает, предупреждаю молодежь о том, какими сплетнями чревато общение со мной. Замечательно, что страх перед этими сплетнями заставляет их пожимать плечами – в отличие от тех, кто сплетен ищет. Эти лишь делают вид, что боятся, а сами стараются исподтишка дать для них повод. Они без колебаний пачкают грязью себя и нас, чтобы похвастаться потом близкими отношениями с нами.

Молодежь надо прежде всего уважать, а поскольку уважение – редкая птица, то сердечные порывы молодежи мир без стеснения интерпретирует по-своему и приклеивает ей порочащий ярлык.

Любое полицейское донесение воспринимается как доказательство. Никому не советую давать к нему повод. Этот мир, не подозревающий о тонком устройстве души и сердца, учиняет омерзительные допросы, а с теми, кому защищаться мешает застенчивость, обходится как с душевнобольными. Застенчивость становится уликой. Подозреваемые краснеют. Этого достаточно, чтобы им предъявили обвинение и подвергли постыдному медицинскому осмотру. Я знаю случаи, когда несчастные не выносили такого унижения. Чтобы избежать его, они кончали с собой, и этим давали полиции еще одно лжесвидетельство своей виновности. Все это очень грустно. И даже если у обвиняемого действительно наблюдается склонность к тому, что общество расценивает как порок, то он мучительно воспринимает свое несоответствие норме и отношение к нему семьи, которая видит в нем монстра.

В последнем случае дух противоречия приводил к худшему. От одного издевательства к другому, от осмотра к осмотру жертва постепенно доходила до того, что единственным спасением для нее становилась смерть.

Мы не собираемся переделывать мир. Это дело науки. Наши разъяснения могут убедить только справедливцев, которые и без того убеждены.

Остается лишь цель этого абзаца. Беседовать с теми, кто меня читает, как если бы я беседовал с ними с глазу на глаз.

Я часто замечал, что даже самые светлые умы воспринимают всерьез непристойный вздор, который распространяет пресса. Никогда не помешает внести в это кое-какие разъяснения. Разумеется, не для того, чтобы оправдаться. Нет людей пошлее, чем те, что пытаются оправдаться, или те, кто с гордостью заявляет, что защищал нас. Я восхищен мадам Люсьен Мюльфельд, к которой однажды явилась молодая дама и воскликнула: «Я только что из дома, где защищала вас». Мадам Мюльфельд выставила ее за дверь и просила никогда больше не приходить.

Люди не догадываются, что не следует защищать тех, кого мы любим, по той простой причине, что те, кто нас любит, не должны общаться с теми, кто дурно о нас отзывается. Если они все же с ними общаются, то одно их отношение к нам должно останавливать толки. Я горжусь тем, что в моем присутствии ни один злой язык не смеет сказать ничего дурного. Едва только кто-то открывает рот, я тут же выхожу из-за стола или из комнаты. Пусть отводят душу без меня. А в моем присутствии пусть молчат. Это статья моего морального кодекса. И никогда, насколько я помню, меня не заставали врасплох.

* * *

Дело Уолта Уитмена не относится к разряду любовной дружбы. Оно заслуживает особого места. Стараясь замаскировать Уитмена, переводчики его обвиняют. Но в чем? Он рапсод дружбы, в которой слово «товарищ» обретает, кажется, свой истинный смысл. Его гимн намного возвышенней хлопанья по плечу. Он воспевает слияние сил. Уитмен восстает против отношений, в которых признавался Жид. Жаль, что, вступаясь за малоизведанную область, Жид ограничивается ее наброском. Уайльд со светским изяществом ее идеализирует, а Бальзак, подсказывая Уайльду (диалог Вотрена и Растиньяка в саду пансиона Воке) модель диалога между лордом Гарри и Дорианом Греем в саду художника, демонстрирует нам еще одну силу, противостоящую слабости – той слабости, что проявляется, когда Рюбампре обличает у Камюзо своего благодетеля.

Пруст берет на себя роль судьи. Красота его произведения теряет от этого возвышенное значение. Жаль, что страницы, посвященные маниакальной ревности, не раскрывают нам ее во всех подробностях.

* * *

Вернемся к стержню нашей главы – к дружбе, незапятнанной домыслами, в которых ее обвиняет общество. Она облагораживает и мужчин, и женщин – при том, что женщины гораздо больше мужчин подвержены ревности. Однако, если это дружба, ревности нечего делать на сцене. Напротив, она служит чувствам другого регистра. Ей не нужно подозревать, шпионить, досаждать упреками. Ее роль состоит в том, чтобы смотреть – вместо тех, кого ослепляют экстравагантности любви, помогать им в счастье, если оно к ним приходит, и в несчастье, если оно на них обрушивается. Однако соединяться с любовью дружба должна осторожно, иначе ее помощь может принять видимость ухищрений, рассчитанных на самоутверждение.

Я получаю много писем, в которых мне предлагают дружбу. Многих удивляет, что я не спешу принимать эти предложения и на порыв отвечаю сдержанностью. Я объясню. Искусство дружбы выражено в китайской поговорке: «Уменьши свое сердце», которую вовсе не следует понимать как «Не давай волю своему сердцу». Эта поговорка означает: «Не выходи за начерченный мелом круг». Свои дружеские связи я долго испытывал. Одной больше – и круг переполнится. Моя осторожность вовсе не означает, что я запираю дверь на три оборота. Дверь моя всегда распахнута. Но в сокровищницу ведет другая дверь.

* * *

Человек слишком быстро начинает употреблять слово «дружба», ласкать, говорить «ты» – а потом вдруг какое-нибудь незначительное событие разрушает это прекрасное здание. Мои подлинные дружбы я берегу, и только смерть может их оборвать. Если к старым друзьям добавятся новые, то прежде всего я позабочусь о том, чтобы как можно подробней рассказать им о прошлом, которого они не знают. Так старые и новые привязанности смогут соединиться, не образуя зазоров, и новые не останутся в стороне.

Как выясняется, металл, из которого сделана дружба, не поддается порче. Я могу перечислить друзей, которых пытаются убедить в небылицах на мой счет и которые прекрасно знают, способен я или нет на те или иные слова и приписываемые мне поступки. Но это в том случае, если они позволяют злословить за моей спиной – чего бы не должно быть, и что, увы, бывает. Я со своей стороны бегу этого как огня и, поднимаясь против склона злословия, вижу, что разочаровываю моих сотрапезников, которым хотелось бы, чтобы я скатился по этому склону кубарем.

* * *

Не следует думать, что дружба не подвержена испытаниям непогодой. В этой книге я рассказал о некоторых разочарованиях.

Я уже говорил про длительное испытание, предваряющее дружбу. Прозорливость, которую, в отличие от любви, она нам дает, должна была бы открыть нам глаза в ту самую минуту, когда дружба начинает перерождаться, но это непросто, потому что дружба снисходительна и надеется преодолеть недостатки. Но если эти недостатки по сути своей вовсе не недостатки, а чрезмерная чувствительность, то незаметно воцаряется беспорядок. В равновесии истинной дружбы есть элемент счастливой случайности. Никто не защищен от потрясений, которые выводят нас из этого равновесия и диктуют свои непредсказуемые директивы. Если таких потрясений не происходит, то это везение равноценно везению игрока, который выигрывает в рулетку несколько раз подряд, ставя на одну и ту же цифру.

Тем не менее, со временем мы становимся проницательными. Мы научаемся помогать счастливой случайности, и тогда она служит нам без обмана.

* * *

Перед дружбой стояла бы слишком простая задача, если бы она легко могла обходить препятствия, чинимые произведениями, которые в своем невидимом мире поднимают на ноги полицию. Это тем более сложно, что нам приходится выполнять параллельно обе задачи и ни в коем случае их не смешивать, иначе наша главная работа подумает, будто дружба к ней ревнует.

Чтобы сохранить это равновесие, недостижимое в городской круговерти балаганных представлений, тиров, русских горок и качелей, необходима крепость.

К дружбе я советую применять то же правило, что и к вину: не трясти бутылку. В целом она не любит расставаний, пусть даже ненадолго. В этом она близка к триаде, разложение которой приводит к катастрофе. Дружба предпочитает, к примеру, совместные путешествия: если произойдет авария, то, по крайней мере, смерть будет обоюдной.

Епископ Монако рассказал мне, что считает себя виновным в смерти молодой женщины, которая погибла при крушении «Лангедока». Она очень спешила, и епископ уступил ей свое место. Этот епископ – обитатель скалы, на которой возвышается храм: храм Случая. Он не был другом этой молодой женщины. Он всего лишь оказал ей любезность. Если бы он был ее другом, он бы, наверное, предпочел лететь вместе с ней.

* * *

Дружба представляется ненужной в торопливом и недоверчивом возрасте. Что есть дружба для того, кто жертвует ей ради принципа? Что есть дружба в мире, который плюет на сердечные наслаждения? «Да плевать я на них хотел», – так они говорят. Хорошо плачет тот, кто плачет последним.

* * *

P.S. – Я знаю, что говорить о себе – нескромно. Тому есть великие примеры. Но эта книга обращена к друзьям. Она сама выпадет из рук тех, кому покажется отталкивающей. Безо всякого стеснения беседовать с друзьями – что может быть естественней? Механизм, который моя книга так неловко пытается исследовать, сам оттолкнет тех, кто слушать не должен. В конечном итоге именно по этому признаку я определяю, что был менее свободен в написании этой книги, чем полагал. Я закончил ее главой «О дружбе», потому что именно к дружбе обращаюсь.

Может быть, сквозь мой беспорядок бредущего на ощупь впотьмах человека проступит все же линия моей морали и предостережет чуткие души от опасности бродить по бездорожью. Есть вещи дозволенные, а есть такие, что запрещены нам. Я бы хотел писать замечательные, восхитительные книги. То, что их диктует авторам, не отравляет их своим ядом. Только будущее – если оно существует – будет судить о моей неосторожности. Но, по правде говоря, я бы мучился гораздо больше, попробуй я соблюдать осторожность.

Я не могу похвастаться осторожностью, потому что никогда не был осторожен и не знаю, что это такое. В то, что я делаю, я ныряю сразу и с головой. Будь что будет. Эрик Сати рассказывал, что в юности ему все время повторяли: «Со временем сами увидите». – «Мне уже сорок, – говорил он мне, – но я так ничего и не увидел».

Родные, как правило, откладывают для нас некоторую сумму денег, которую нам не отдают, а берегут на тот случай, «если с нами что-то случится», но они забывают, что в этой жизни с нами все время что-то случается, и мы ежеминутно умираем так же, как умрем однажды.

Назад: О расстояниях
Дальше: О поведении