Книга: А-бомба. От Сталина до Путина. Фрагменты истории в воспоминаниях и документах
Назад: Генеральная репетиция
Дальше: «Спрятать можно среди Уральских гор…»

«На лезвии атомного меча»

Каждый из нас может написать книгу о себе. Получится ли пухлый том или тоненькая брошюра, особого значения не имеет – важно другое: станет ли она нужной и интересной для тех, кто никогда с тобой не встречался, и узнают ли из нее что-то новое те, с кем ты прожил многие годы. И вдруг оказывается, что «книга о тебе» – это одна из вершин искусства, потому что не каждому дано возвышаться над равниной человечества.

У Ангелины Константиновны Гуськовой такое право исключительности есть – она ведь единственная на этой планете, кто бросил вызов «лучевке» и победил ее!

О страшных и очень интересных вещах пойдет сегодня речь. К этому дню я готовился давно, наверное, добрых полвека. Проникнуть в мир, где живет и работает профессор Гуськова, необычайно трудно, потому что мы всегда стараемся поменьше касаться тех граней жизни, которые нам непонятны, недоступны и таинственны.

Кстати, последнее делалось специально, так как речь шла о самой секретной стороне жизни государства.

 

Наш век пройдет. Откроются архивы.

И все, что было скрыто до сих пор,

Все тайные истории изгибы

Покажут миру славу и позор.

Богов иных тогда померкнут лики,

И обнажится всякая беда.

Но то, что было истинно великим,

Останется великим навсегда.

 

А. К. Гуськова как истинная женщина любит поэзию, знает ее. Строки Николая Тихонова она выбрала эпиграфом к своей книге воспоминаний не случайно: Ангелина Константиновна убеждена, что вокруг Атомного проекта слишком много мифов и легенд, а правда скрыта не только секретностью, но и невежеством людей, в том числе и тех, кто представляется общественности специалистом.

Мы знакомы много лет, бывало, что в разнообразных дискуссиях занимали разные позиции, но цель всегда была общая – познать Истину в том мире, что называется «Атомная отрасль России». А потому беседа наша шла, на мой взгляд, с предельной откровенностью. Впрочем, профессор Гуськова иначе и не может – такой уж характер…

– Ваш путь в науке начинался на «Маяке», не так ли?

– Я закончила ординатуру и была приговорена к поездке туда.

– Что значит: «приговорена»?

– То есть никакого желания ехать туда у меня не было, не хотелось менять уже сложившуюся судьбу в клинике.

– А где вы работали?

– В клинике нервных болезней. Я уже кончила ординатуру, готовила диссертацию. В это время приехали «вербовщики». Мы заполнили анкеты, и по ним все трое закончивших ординатуру были распределены в «закрытые города». Двое – в Свердловск-44, я – в Челябинск-40, нынешний Озерск. Руководители клиники меня всячески пытались защитить, обращались даже к секретарю Свердловского обкома, ездили в Москву в министерство здравоохранения, но им было категорически отказано. У меня жизнь хорошо складывалась, а потому ехать в Озерск не хотела. Начальник Третьего главного управления Минздрава А. И. Бурназян долго уговаривал меня, пытался заинтересовать какими-то «особыми» проблемами. Он рекомендовал мне поехать в Арзамас-16, уверяя, что это «совсем близко, всего два часа до Москвы». Правда, он забывал добавлять, что «самолетом». Но я сопротивлялась и дала согласие только на Урал – раз уж надо заниматься «атомными делами».

– Почему только Урал?

– Думала, что все-таки родные места, да и смогу сохранить какие-то связи с клиникой, где работала раньше. Вначале я заведовала неврологическим отделением, а затем перешла на работу в специальную научную группу, которая была создана на комбинате. Это «Филиал № 1 Института биофизики». Возглавлял ее замечательный врач-гематолог Г. Д. Байсоголов. К этому времени я уже познакомилась практически со всеми вариантами аварий. Сначала это было облучение в огромных полях на радиохимическом заводе…

– Плутоний?

– Да. Сначала два первых пациента, всего двое. А потом целая группа – «маленький Чернобыль». Шла прокладка траншеи на загрязненной территории, но этого не знали. Потому лучевая болезнь была распознана на поздней стадии, когда уже проявились ожоги.

– Как это?

– Копают траншею, сидят на краях ее… Появляются первые признаки заболевания – тошнота. Ее принимают за обычное пищевое отравление. Люди временно выводятся из этой зоны. Через две недели симптомы заболевания исчезают. Их вновь возвращают копать траншею. В это время начинают проявляться ожоги кожи – кровавые пятна с отеком и болью… Этих людей показывают нам. Ясно, что это лучевая болезнь.

– Вы уже сталкивались с подобными случаями до этого?

– Конечно. Мы уже видели лучевую болезнь от гамма-полей на радиохимическом заводе. Случались аварии, происходило распыление плутония. Это огромные поля. Даже при кратковременных входах в аварийные зоны люди получали большие дозы.



Только факты:

«Было необходимо срочно разработать и создать дозиметрическую аппаратуру. На выездных (Челябинск-40 – Озерск) и плановых (Москва) секциях НТС с персональным участием и особым вниманием к этому вопросу руководства комбината и лично И. В. Курчатова систематически рассматривались появившиеся случаи лучевой болезни. Первые больные с ее хронической формой (ХЛБ) были выявлены в 1949 году, с острой формой (ОЛБ) – в августе 1950 года на Комбинате № 817».



– В молодости я читал роман американского писателя Митчелла Уиллиса. Он подробно описывал ход лучевой болезни у молодого физика. Была какая-то обреченность во всем происходящем… Насколько был писатель точен?

– Хорошо написано… Аналогичный случай произошел на «Маяке» во время третьей критической сборки в 1950 году. У нас появилось два пациента.

– Как вы их лечили?

– Как лечат любой синдром поражения кроветворения с вторичными осложнениями. Многое было нам неизвестно, и за сравнительно короткое время мы столкнулись с разными формами лучевого поражения.

– Страшные годы?

– Очень тяжелые… Случаи бывали невероятные!

– Что вы имеете в виду?

– Лаборатория. В ней работают женщины. Казалось бы, ничего опасного в помещении нет. Однако вскоре одну женщину начинает тошнить, появляется головокружение, ей становится плохо. Потом такие же симптомы у другой женщины, у третьей… Оказывается, в стене, у которой стоят лабораторные столы, проходит труба, по ней идет раствор. Постепенно на стенках трубы накапливается критмасса плутония, то есть мощнейший источник гамма-излучения. Это было в 1957 году.

– Все погибли?

– Нет, что вы! Каждый раз, когда я приезжаю на свой любимый «Маяк», разыскиваю всех тех, кого я лечила в те годы. И хотя прошло много лет, живы еще женщины, которые пострадали в 57-м. Мы встречаемся. Они показывают фотографии своих детей, обсуждаем всякие житейские проблемы. Среди пострадавших тогда была одна девушка. Ей было 19 лет. Она более других переживала случившуюся трагедию, тщательно скрывала свою причастность к ней от сына, от внучки и, как ей кажется, от окружающих. Она отличается от многих, которые пытаются надеть на себя «образ» лучевой болезни. Мы обязательно видимся в Озерске, но она приходит всегда одна, даже с подружками, с которыми они работала в лаборатории, не обсуждает прошлое. Этим я хочу сказать, что люди по-разному вспоминают о прошлом. Я обязательно беседую с ветеранами, стараюсь помочь им…

– Мне кажется, «Маяк» притягивает всех, кто там бывал и работал. Почему вы там задержались?

– Еще в 52-м году мне предложили уехать в Москву. Я отработала «обязательные» три года и имела право покинуть Челябинск-40. Однажды меня пригласил Борис Глебович Музруков – директор комбината. Он сказал, что в Москве Институт биофизики набирает кадры для специализированной клиники, и меня туда приглашают. Музруков заметил, что не отпустить меня он не может. Потом он задумался, помолчал и сказал: «Вы нам очень нужны, у нас начинается ремонт на „Б“…»

– «Б» – радиохимический завод?

– Да, самое тяжелое производство… И я осталась. А в 57-м году Игорь Васильевич Курчатов, которого очень беспокоила судьба клиники, перевел меня в Москву.

– Не хватало специалистов в столице?

– Курчатов видел, что ведется «кремлевская политика»…

– Что это?

– Брали по анкетным данным, по протекции. Считалось, что работа в клинике престижная. А Игорь Васильевич беспокоился о сути дела, о профессиональной помощи тем, кто пострадал. Он не только перевел в Москву, но и дал квартиру рядом с институтом. Иногда приезжал в гости, говорил, что завидует, так как у меня хороший вид на реку, а его дом стоит в глубине леса, и он ничего не видит вокруг.



Только факты:

«Тяжесть ситуации с профессиональным облучением требовала увеличения частоты медосмотров и проведения анализа крови по 5–10 раз в год вместо предусмотренного однократного. Вне графика в любой день и час на здравпункте принимали работников, кассета которых за смену набирала дозу 25 Р и выше. Именно в этой группе интенсивно облучавшихся людей (так называемых „сигналистов“) были выявлены первые случаи хронической и даже подострой лучевой болезни.

Шифром хронической лучевой болезни, понятным тем, кому это необходимо, был АВС – астеновегетативный синдром. Знали его и пациенты по своим больничным листам. Условия секретного режима ограничивали вообще полноту записи: доза скрывалась за изменявшимся номером медицинской карты. Нуклиды обозначались порядковыми номерами (1–4). Объект назывался по имени начальника: „хозяйство Архипова, Точеного, Алексеева“ – без расшифровки типа технологии».



– Я хочу вернуться к самому началу Атомного проекта. Вы принимали участие в лечении всех больных, получивших тяжелые лучевые поражения?

– «Всех» тяжелых, наверное, нет…

– Я имею в виду тех, кто оставался в живых и попадал в клинику?

– «Острые», безусловно, все. И гражданские, и военные.

– В таком случае вы единственный человек, который может ответить на вопрос о том, какова человеческая цена Атомного проекта. Проще говоря, сколько человек в нашей стране погибло от лучевой болезни?

– Счет идет на единицы. Я помню всех по фамилиям. 71 человек погиб от острой лучевой болезни, из них 12 – на флоте. Остальные – в промышленности и научных учреждениях Средмаша. Есть небольшая группа (к сожалению, она увеличивается) больных, которые попали в аварийные ситуации при транспорте источников и в медицине. На «Маяке» было 59 случаев ОЛБ, погибли семеро.

– А ХЛБ, то есть хроническая лучевая болезнь?

– «Хроников», конечно же, несравненно больше. На промышленном реакторе шли ремонты, случались аварии, да и допустимые уровни доз в те годы заведомо превышались. Если сейчас по нормам 2,5 единицы в год, то тогда разрешалось 15, а реально получалось и 30, и 100 единиц. Шло быстрое накопление доз и, соответственно, различные проявления хронического облучения. Если такого человека «вывести» из опасной зоны, то в течение нескольких месяцев, а наверняка через один-два года, ХЛБ перестает сказываться. И, наверное, нашей самой большой профессиональной гордостью с Григорием Давыдовичем Байсоголовым было то, что нам удавалось выводить людей из зон облучения. Это была трудная борьба, но в конце концов мы одержали победу. Поверьте, этим действительно можно гордиться!

– Неужели было так трудно?

– Конечно. Заводу были поставлены жесткие сроки, любой ценой следовало выполнять правительственные задания, а самых опытных, самых квалифицированных мы выводили из-под облучения или хотя бы улучшали их условия труда. С администрацией «Объекта» разговоры были очень тяжелые, но к каким-то компромиссам приходили. За 10 первых лет работы комбината несколько тысяч человек мы таким образом «вылечили».

– По условиям труда это были самые тяжелые годы?

– Их даже сравнивать с последующими нельзя! Ужасные условия, невероятно трудные! И когда мы говорим о ядерной мощи страны, о величии России, то обязательно следует помнить о том, что тысячи людей рисковали своим здоровьем и жизнью. К сожалению, было двое больных, которых наш перевод уже не спас. Они умерли от хронической лучевой болезни. Это Митя Ершов и Гомазеев. Было еще 11 человек, у которых после перевода из-под облучения появились признаки восстановления. Однако остановить процесс нам не удалось. В течение пяти лет у них постепенно развивался лейкоз, то есть пораженные системы кроветворения не восстанавливались. Тяжелые лейкозы были аналогичны тем, что наблюдались в Японии после атомной бомбардировки. Все погибли. Таким образом, 13 человек погибли от ХЛБ. Я помню всех поименно, потому что работать с ними было мучительно, и мы очень переживали из-за своей беспомощности.

– Вы рассказываете о тех, кто работал на реакторах и радиохимическом заводе?

– Да, на основном производстве, где получали плутоний. Однако была еще одна группа пострадавших уже на другом производстве. Считалось, что туда вывозится хорошо очищенный от осколков плутоний, а следовательно, пострадать никто не может. На самом деле у плутония была высокая гамма-активность. У этой группы дозы были поменьше, и мы их сразу же перевели в «чистые» зоны. Однако плутоний, попавший в организм, продолжал облучать. И за десять лет мы потеряли шесть человек от плутониевого поражения легких.

– Безусловно, всех пострадавших жалко, но у меня было представление, что погибших от «лучевки» в те годы было несравненно больше!

– Это широко распространенное заблуждение! Мы стали свидетелями удивительных восстановительных процессов. В Институте биофизики есть такие цифры: 93 процента наших пациентов восстановили свое здоровье! Несколько тысяч человек мы успели вывести из опасных зон.

– И есть объяснение этому «чуду»? Я иначе просто не могу определить происшедшее…

– Мы просто успели… А причин тому много. В частности, в основном пострадали молодые люди, не отягощенные другими болезнями. Средний возраст – 18–20 лет. Небольшая группа инженеров-исследователей постарше. Мы давали им кратковременную инвалидность, чтобы они могли устроить свою жизнь по-новому. Они уезжали из Челябинска-40 в Томск, Красноярск, Новосибирск, потом в Обнинск, Димитровград. Там уже они приступали к работе в новых условиях. Например, был среди наших больных Добрецов, он стал главным металлургом на комбинате в Липецке. Небольшая часть осталась в отрасли. По сути дела, Славский, Музруков и другие первые руководители комбината – достаточно облученные люди, но они перешли на научную и административную работу. На одной из атомных станций директором был Николаев, перенесший острую лучевую болезнь. На опреснителе в Мангышлаке работал Муравьев, тоже наш пациент. Этими примерами я хочу показать, что мы старались сохранить высокий профессиональный потенциал отрасли, в частности, и тем, что сохраняли в ней специалистов высокого класса.

– Но ведь было немало и таких, кто уходил из Средмаша?

– Конечно. С одной стороны мы спасали людей, а с другой – вынуждали менять судьбу. И не всегда в лучшую сторону. У них были хорошие зарплаты, квартиры, жизненные условия, а мы по медицинским показателям заставляли их покидать Озерск и любимую работу. Это была ломка в жизни. Они испытали «эвакуацию из Чернобыля» намного раньше, чем случилось эта трагедия.

– Знаю, что таким «переселенцам» очень помогал Ефим Павлович Славский…

– Многим помог, так как хорошо знал отрасль и людей. И ему не могли отказать, потому что, как написал один самодеятельный поэт, «во славу и честь комбината / мы шли на работу, как в бой, / и были в бою, как солдаты, / страну закрывая собой». Может быть, звучит несколько высокопарно, но точно отражает и порыв, и самоотверженность поколения, которое не щадило себя ради Родины.

– Авария 1957 года на «Маяке». Вы были там в это время. Каковы медицинские аспекты ее?

– Это была большая неожиданность для всех. Был взрыв «банки» в хранилище, загрязнение значительное. Выброс шел в сторону города и «Маяка». Пострадали многие люди, которые не имели отношения к комбинату. Это солдаты и жители окрестных деревень. В основном заботы были гигиенические. Оценка доз была сделана сразу же. Мы проследили судьбу пострадавших, всех, за исключением военных. Они демобилизовались, и ничего об их судьбе нам неизвестно. Лучевой болезни ждать не следовало, но следить за всеми, кто попал под выброс, нужно было. К сожалению, в должной мере этого сделано не было.

– Сейчас много говорят и пишут о Тече, о высоких уровнях радиации по берегам реки, о той опасности, которой подвергаются жители деревень…

– Опасения обоснованы. На комбинате стало очень быстро ясно, что тех емкостей, которые приготовлены для сброса отходов, мало, и они быстро переполняются. В качестве временной меры было принято решение сбросить активные отходы в болота и через них в реку. Была надежда, что они растворятся, активность уменьшится. Однако уже при первых исследованиях в 51-м и 52-м годах стало ясно, что сбрасывать отходы в реку нельзя. Часть населения, особенно в верховьях Течи, живет в прибрежной зоне, контакт с активностью у людей очень широкий. Тогда и начали перебрасывать отходы в Карачай. Уровень сбросов в Течу начал падать, но это не означало, что уровень активности снизился. Исследования показали, что основной вклад в активность дают отнюдь не долгоживущие нуклиды, а короткоживущая фракция. Это хорошо сошлось с клиническими эффектами. Стало понятным, что опасения расширены – никаких 900 случаев лучевых заболеваний не было. Опасность относится к группе жителей, которые находятся в верховьях Течи. Сейчас трудности в анализе ситуации заключаются в том, что нет корреляции материалов комбината, откуда осуществлялся сброс отходов, и разных служб Челябинска, которые выдвигают свои версии.

– Надо ли выселять сейчас жителей деревень, расположенных по реке?

– Не надо, потому что их жизнь только ухудшится. 95 процентов дозы они уже получили. При отселении люди «уйдут» со своими дозами…

– Там, на «Маяке», вы лечили практически всех столпов Атомного проекта?

– Они лечились мало, больше заботились о других. Мы им просто советовали, как вести себя в опасных ситуациях, но не лечили.

– У Курчатова была лучевая болезнь?

– Нет. У него были перегрузки сердечно-сосудистой системы.

– А когда он разбирал облученные блочки на первом промышленном реакторе?

– У него было 42 рентгена. Для того времени немного.

– А кто больше всего «нахватал рентген»?

– Многие. Гладышев, Никифоров, Музруков. Ну и Славский, конечно. Те, кто руководил тогда в Челябинске-40. Они были очень небрежными в одежде, в аварийных ситуациях. И, конечно же, неуправляемыми. Никого не слушались, да и нас, медиков, не жаловали. Особенно нами пренебрегали оружейники.

– В 6-й клинике я навещал главных конструкторов, того же Верниковского, Литвинова… Разве они попадали не к вам?

– Нет, они не в наши отделения, где занимались ионизирующими излучениями, а в профилированные – терапию, кардиологию. Чаще всего по поводу инфарктов, инсультов, гипертонии и язвы желудка. И даже здесь старались с нами не общаться. Ну а свои медсанчасти они игнорировали полностью.

– Как вы считаете, почему это происходило?

– Жизнь у таких людей была очень трудная, и они не желали ее усложнять. Тем более что работы шли на основных и местных полигонах. Мы могли ввести какие-то ограничения, а этого они допустить не могли.

– А заставить их нельзя было?

– Разве они послушаются?! Кстати, примеры подавали тот же Берия или Бурназян. После взрыва они отправились в эпицентр, там вышли из машин. За ними поехали и другие руководители Атомного проекта.

– Неужели у вас не было пациентов с полигона?

– Были. Первыми – кинооператоры и солдаты, которые их сопровождали. Они боялись, что пленка засветится, и ринулись в опасную зону. Все восемь получили довольно большие дозы. Они лечились у нас. Один из кинооператоров жив до сих пор, периодически у нас появляется.

– Я знал всех, это были прекрасные документалисты. Они оставили для истории съемки с первых испытаний ядерного оружия и первых запусков наших ракет. Они работали как в Семипалатинске, так и на Байконуре.

– Они прожили разные и долгие жизни. Лишь один из них начал сильно пить. И из-за алкоголя быстро ушел… Он не выдержал психологического стресса, и это можно понять. С аналогичной ситуацией мы столкнулись после Чернобыля.

– О нем чуть позже… Знаю, что Игорь Васильевич был вашим пациентом. Вы видели его в необычных ситуациях. Что вы о нем думаете?

– Ярчайшая, обаятельная фигура. Думаю, что трудно найти человека, в котором соединялась бы яркая профессиональная ориентация и человеческое обаяние и смелость.

– Это такие разные черты характера!

– Но это так! Во-первых, он должен был объяснять суть явлений, просить чрезвычайные ассигнования и принимать решения, не имея предшествующего опыта и надежного обоснования. Тут необходимо и личное обаяние, и огромное доверие от руководства страны. То есть это был человек необыкновенно популярный и чрезвычайно ответственный. Это с одной стороны. А с другой – чувство внутренней свободы, позволявшее ему организовывать работу в коллективе в условиях жесточайшего режима на высоко демократической основе. Он мог собрать разных людей с разными убеждениями, с разными характерами, не всегда ладивших между собой. Он был стержнем и достигал невероятно хороших результатов. Все находились под его влиянием. Он мог уговорить на что угодно.

– Об этом мне рассказывали многие…

– Он отличался каким-то необыкновенным сочувствием к людям. Однажды увидел на одном заводе, как мальчуган съел полбуханки хлеба. Был голоден, а потому не выдержал и съел хлеб. Это был Алеша Кондратьев. Курчатов практически усыновил паренька – взял его к себе в лабораторию, дал ему зарплату, помог получить образование. Леша Кондратьев жив до сих пор, предан институту, памяти Игоря Васильевича… Или такой эпизод. Он возвращался после очередного бдения из Кремля у Сталина. Шофер за рулем задремал и на нашем железнодорожном переезде резко затормозил. Курчатов ударился лбом в стекло. Синяк, ссадина. Он понимал, что сделают с шофером, если узнают об этом случае. Они приехали ночью ко мне, чтобы я сделала какую-нибудь примочку, подлечила его, иначе «все они пропадут». Шутил, конечно, но я видела, как он заботился и о шофере, и об охраннике своем. Кстати, Дмитрий Переверзев был настолько предан Игорю Васильевичу, что после Курчатова не захотел ни с кем работать. Он посвятил остаток своей жизни увековечиванию памяти Игоря Васильевича. Дмитрий говорил мне: «Пожалуйста, проследите, чтобы все документы были сохранены – ведь без меня они все сделают не так, как надо». Переверзев умирал от рака, и за два дня до смерти он беспокоился не о себе, а о памяти Курчатова. Вот такие чувства вызывал он! Женщины им восхищались, влюблялись, мужчины покорялись его обаянию.

– Он мог запросто приезжать к вам домой? Значит, дистанции не было?

– У нас были дружеские отношения еще с Челябинска. Он как-то очень доверял мне. Когда приезжал, всегда ставил мой доклад о состоянии здоровья на комбинате. Причем вопреки тому, что я не была ни начальником, ни ответственным за медицину на «Объекте». Однажды даже возникла необычная ситуация. Я должна была вылететь в Москву на защиту своей докторской диссертации. Он приехал накануне. Вдруг говорит: «Какая защита? Отодвинем ее. Нам нужен ваш доклад». Естественно, я осталась. Появилась в Москве лишь накануне защиты. Приехала веселая, счастливая. Какая здесь «защита»?! Вот там, на «Объекте», защита была настоящая, и прошла она хорошо! В общем, защитилась я легко. Выхожу из проходной, и вдруг меня встречает шофер Игоря Васильевича с букетом цветов и запиской: «За мужество!» Вот такой был Игорь Васильевич…



Только факты:

«Игорь Васильевич любил гостей, умел придать неожиданному и срочному их приходу (из-за чего всегда волновалась Марина Дмитриевна) праздничный характер.

Один раз на таком „приеме“ среди привычного и для меня круга людей, где все хорошо друг друга знали и легко общались, я увидела незнакомого коренастого мрачновато-молчаливого человека. С короткой, точно нелегко поворачивающейся шеей, как бы отдаленного от остальных чем-то своим, особым. И. В. подошел ко мне сзади, наклонился и тихо спросил: „Как вам нравится этот человек?“ Я сказала: „Совсем не нравится“. Он засмеялся и ответил: „Ну и напрасно: скоро все забудут меня и будут говорить только о нем“. Это был С. П. Королев».



– Соратники Курчатова старались походить на него?

– Они были другими. Например, я близко знала Анатолия Петровича Александрова. Глубоко его уважаю. У него была «двойная биография». Он участвовал в Гражданской войне на стороне белых. Он знал, что об этом знают в ведомстве Берии. И поэтому любое отступление, неосторожное высказывание, неудача могут быть использованы против него, а потому он был «застегнут на все пуговицы» всегда. Немного себя он отпустил в последние годы жизни, растопился, стал более доверителен. Его любили, но по-другому, чем Курчатова. Преклонялись перед его авторитетом, его чувством ответственности, готовностью разделить опасность. Александрова любили за дело. Он очень дружил со Славским, потому что они были похожи по характерам. Им не мешало то, что в Гражданскую воевали друг против друга. Причем Ефим Павлович воевал страстно, ярко. Он рассказывал, как крушили они фарфор в домах помещиков, как рубили белых… Иногда выпьют Славский и Александров, друг другу говорят, мол, встретились бы на фронте и показали бы, кто чего стоит… А сейчас выпили по рюмке, обнялись, и им хорошо…

– И Славский, и Александров воевали хорошо. Один получил именное оружие, гордился им, а Анатолий Петрович заработал Георгиевские кресты.

– Александров чудом остался жив. Мальчишкой был, когда пошел к белым. Все были увлечены спасением России. Попал в плен. Женщина-комиссар пожалела мальчишек, показала глазами на дверь, они и побежали…

– Символично, что и «красный» Славский, и «белый» Александров стали трижды Героями Социалистического Труда… О ком бы вы еще вспомнили?

– О многих. Исаак Константинович Кикоин – человек удивительный, интеллигент, как говорится, «высшей пробы». Его манера вести беседу, дискуссиию – спокойная, выдержанная, аргументированная – поражала. Были очень трудные времена в Свердловске-44, ничего не ладилось с центрифугами. Туда приезжал Берия. Я ехала в одном вагоне с Ванниковым и Славским, сопровождала их. Берия учинял допросы, разбирательства. Обвинял всех в саботаже. И в такой ситуации Исаак Константинович сохранял спокойствие, проявлял выдержку, успокаивал людей, твердо и выдержанно спорил с Берией. Он доказывал, что пройдет еще пара испытаний, завершится еще один эксперимент, и все наладится. На него давят, его обвиняют во всех немыслимых грехах, а он упорно идет своим путем. Такая позиция вызывала уважение.

– Считалось, что Кикоин безнадежно болен, так как у него был туберкулез?

– «Безнадежно» – это преувеличение. Очень тяжелым больным был Музруков. Он жил практически с одним легким, каверна была задавлена, но вспышки возникали периодически… Но эти люди не думали о своих болезнях. Они жили так, как, по-моему, должен жить каждый человек. Будто он завтра умрет, а потому должен сделать как можно больше. И будто он проживет долго-долго, и ему придется отвечать за все, что он сделал сегодня. Их психология была такой.

– Мудрой и великой!

– У меня она вызывала глубокое уважение. Я вспоминаю Бориса Львовича Ванникова, руководителя ПГУ (Первого главного управления). Человек со сложными переживаниями. Он был арестован. Из тюрьмы написал Сталину записку. Не о том, что арестован ошибочно, а о том, как организовать систему производства боеприпасов. Вскоре его доставили в Кремль. Ванников вспоминал, что увидел записку в руках Сталина. На ней были пометки. Сталин сказал ему: «Вы во многом были правы. Мы ошибались… Вас оклеветали… Этот план надо осуществить». Пришел в кабинет вождя Ванников в костюме каторжника, чтобы выйти министром вооружений. Считал, что судьба страны важнее его личных переживаний. Но он прекрасно понимал, что грозит ему в случае неудачи. Он был очень тяжелый больной, самый тяжелый среди моих подопечных. В том поезде, где ехал Берия, я оказалась из-за Ванникова. У него только что прошел инсульт, развивалась глубочайшая сердечная недостаточность, гипертония. И страшная одышка. Если шел в тайге вдоль вагона и махал веточкой, отгоняя комаров, то уже задыхался. Спать он мог только сидя в кресле. Естественно, лечащий врач должен был сидеть около кресла. Ночью мы много разговаривали. Он задремлет, я замолчу. Он просыпается, снова одышка. Средства тогда были примитивные. Он очень верил в пиявок. Я больше всего волновалась именно за них, чтобы они не сдохли во время этого путешествия.

– Пиявки помогали?

– Это было главное лекарство для него… Так вот, мы разговаривали обо всем. Он возвращался к съезду партии, участником которого был, за что и был арестован и посажен. Я понимала, что проводники этого вагона – деятели определенного учреждения, а потому наши разговоры, наверное, записываются. Я осторожно говорила ему: «Борис Львович, вам не тяжело это вспоминать?» Он понимает, что я оберегаю его, а потому говорит: «Мне сейчас ничего не страшно. Вот если за мной еще раз придут, сразу умру».

– Вы вспоминаете об этих людях с большой теплотой?

– А как же иначе?! Славскому и Борису Львовичу, к примеру, я обязана тем, что через два года встретилась с родными. Из Челябинска-40 меня не выпускали, мама считала, что я арестована. Она письма разные писала, требовала моего освобождения. Сестра эти письма прятала, никуда их не посылала. Вот такая ситуация! Мы проезжаем Тагил. И меня Славский и Ванников отпускают домой на несколько часов. А ведь всякое могло случиться – Ванников был очень тяжело болен, его действительно нельзя было оставлять ни на минуту. Но они настояли, чтобы я побывала у родных, увиделась с ними… Нет, такое не забывается!

– Невесело вам было…

– Такова уж у нас профессия – всегда рядом с болью, горем. Но, повторяю, наши пациенты всегда были очень жизнерадостные, веселые люди. Однажды остановился поезд в тайге, неподалеку от Туры. Славский предложил прогуляться вдоль вагонов. Чуть отошли в сторону и заблудились. Не можем найти дороги назад. Кругом болото. Ефим Павлович провалился в грязь по пояс, еле-еле выбрался. Слышим выстрелы. Это нас уже ищут. Выходим к поезду. На ступеньке вагона стоит Борис Львович и кричит Славскому: «Если б ты, старый дурак, потонул в этом болоте, я бы не огорчился, а девчонку-то за что с собой потащил?!» Они относились друг к другу с уважением, да и ко мне тоже, хотя были намного старше. На обратном пути поезд шел через Тагил. На вокзал пришли мои родные. Славский и Ванников вышли из вагона, познакомились с родителями. Ефим Павлович узнал, что сестра – историк и занимается Демидовскими заводами. Он оживился сразу, начал ее расспрашивать. Оказалось, что медь с Урала есть и в статуе Свободы, и в конструкциях крыши Вестминстерского аббатства… Кстати, об одной тайне этой поездки я узнала много лет спустя.

– Какой именно?

– Один из проводников вагона приехал на похороны Славского. Мы вспомнили ту поездку. Ванников плохо переносил дорогу. Минимальная качка, рывки и остановки – и сразу же ему становилось плохо. Но поезд шел удивительно мягко. И вот проводник объяснил: «Вагон-то, конечно, был амортизирован, но еще к нему прицепили платформу с боеприпасами, и машинист это знал!»



Только факты:

«С горечью вспоминаю попытку в 1970 году с физиком ИБФ

А. А. Моисеевым предложить для издания рукопись книги, в которой были сопоставлены особенности радиационной ситуации и мер помощи при наземном атомном взрыве и аварии мирного времени с обнажением активной зоны реактора.

Заместитель министра А. М. Бурназян в гневе („Вы планируете эту атомную аварию!“) бросил рукопись книги на пол и потребовал ограничиться изданием лишь ее части, посвященной оказанию помощи жертвам атомного взрыва. Корректный и очень вдумчивый руководитель 2-го ГУ МЗ генерал В. И. Михайлов аккуратно собрал разбросанные по полу листы и попытался успокоить меня: „Мы еще вернемся к этому вопросу“. В 1971 году нам с А. А. Моисеевым удалось все же выступить с докладом на конференции в Димитровграде. Друзья грустно шутили потом, что доклад этот был первым сценарием аварии на ЧАЭС. Доклад вызвал большой интерес. Но его основе была подготовлена (но так и не издана до 1988 года) небольшая книжка о мерах помощи при авариях мирного времени».



– Как вы узнали о Чернобыле?

– Телефон всегда стоит возле постели. Привычка и необходимость. Мне позвонили из медсанчасти станции. Говорят, что странная история. На станции пожар, слышны какие-то взрывы, а больные с реакцией, очень похожей на облучение. Вдруг связь забивается, слышно плохо.

– И когда это было?

– Через час после взрыва, то есть в половине третьего ночи. Наверное, я первой в Москве узнала о случившемся. Я сразу же позвонила дежурному в 3-е Управление Минздрава и сказала, что мне нужна хорошая связь с Чернобыльской АЭС, и попросила прислать машину. Вскоре я уже была в Управлении. Оттуда связь была получше. Получила сведения о пострадавших. Число их увеличивалось. Рвота, краснота на теле, слабость, у одного пациента понос, то есть типичные признаки острой лучевой болезни. Однако меня пытаются убедить, что горит пластик и люди отравляются. Поступают новые сообщения, что в медсанчасти число пострадавших увеличивается: уже сто двадцать человек. Я им говорю: «Ясно, что это не химия, а лучевое поражение. Будем принимать всех…» Еду в клинику. Вызываю аварийную бригаду, чтобы отправить ее в Припять. К их возвращению клиника должна быть готова к приему больных. В пять утра бригада была у меня вся в сборе и… пришлось ждать до двух часов дня!

– Почему?

– «Наверху» сомневались в необходимости их вылета в Припять! Только в два часа дня дали самолет. Аварийная бригада могла быть в Чернобыле на восемь часов раньше! На месте становится ясно, что имеем дело с радиационной аварией. Сначала в Москву отправляются самые тяжелые. Клиника начинает получать больных через сутки, на следующее утро. К этому времени больница была уже в основном освобождена. Как и предусматривалось для таких случаев, были назначены начальниками отделений наши сотрудники – клиника полностью перешла на новый режим работы.

– Значит, больница № 6 оправдала свое предназначение?

– В общем, да. Правда, мы не были готовы к такому потоку больных, но довольно оперативно решали все проблемы. Считаю, что наше счастье, что было тепло – больные были раздеты. Одежду с них снимали там, перед отлетом, а второй раз мы раздели их уже в клинике. Помыли всех, отобрали грязные инструменты, книги, разные вещи – все было заражено. Самых тяжелых больных разместили на верхнем этаже. Ниже – тех, кто пострадал поменьше. Вместо обычных двадцати больных в палате – вдвое меньше. Сделали больше отдельных палат. Самых тяжелых больных разместили в асептическом блоке. И началась лечебная работа.



Только факты:

«В Москву двумя самолетами были доставлены 207 человек, в том числе 115 с первоначальным диагнозом острой лучевой болезни, подтвержденным впоследствии у 104. В Киев с подозрением на ОЛБ поступили около 100 человек (диагноз был верифицирован у 30). Позднее клиника ИБФ приняла еще 148 человек из числа первых участников, вызванных для расследования причин и минимизации последствий аварии. В ближайшие два-три года клиника продолжала лечение и обследование в стационаре ежегодно около 100 больных ОЛБ (повторно). Амбулаторные консультации проведены в 1986 г. 800, дозиметрические исследования на спектральное излучение тела человека, определяющее наличие гамма-излучающих нуклидов, – 1200 пациентам. Всего за четыре года число обследованных составило соответственно 1119 и 3590. Эту огромную нагрузку несли небольшой коллектив клиники и руководители физико-гигиенических подразделений ИБФ (директор Л. А. Ильин, его заместитель К. И. Гордеев, зав. клиникой А. К. Гуськова)».



– Знаю, что вокруг этих цифр до сих идут споры…

– Среди специалистов – нет. Позже мы работали вместе, сообща. Это сейчас, к сожалению, находятся люди, которые перекраивают прошлое. Но есть реальность, жестокая реальность, и она в памяти до мельчайших подробностей. Умерло 27 человек. Выжило 10 из тех, которых мы считали безнадежными. В том числе двое – очень тяжелых! – которым мы вводили костный мозг. Некоторое время они жили с пересаженным костным мозгом, потом его отторгли и восстановили собственное кроветворение. После пересадки костного мозга выжили эти двое…

– А сколько было пересадок?

– Тринадцать.

– Доктор Гейл считал, что это единственный способ спасать таких больных!

– Он ошибался.

– Как он попал к вам?

– Приезду Хаммера я была рада. Его лечащим врачом был Гейл. Он сопровождал Хаммера, который изъявил желание нам помочь. Насколько я знаю, в это время у Гейла были какие-то неприятности – он применил, как говорили, какой-то неразрешенный препарат. И он нуждался в очень сильной реабилитации. К нам он привез очень хорошую бригаду. Сам он прекрасно понимал, что мало знает в нашей области, – многое он увидел впервые. Учился он очень тщательно, задавал кучу вопросов, вникал в разные проблемы. У него в бригаде были прекрасные специалисты, которые очень помогли нам. Ну а сам Гейл явно им уступал, но это не помешало ему вдруг стать «глашатаем Чернобыля», он позволял себе высказывания, далеко выходящие за пределы его компетентности.

– Я несколько раз – в Москве, Киеве и Лос-Анджелесе, где встречался с ним, – говорил, что очень опасно высказываться по поводу возникновения рака у чернобыльцев, мол, многие подумают, что его прогнозы относятся именно к ним! Это опасно из-за психологии…

– Ошибок у него много, но он стремился быть на первых полосах газет у нас и в Америке. Ему это удавалось делать некоторое время. К сожалению, все больные, которым он делал пересадки костного мозга, погибли. Правда, об этом он не говорил… Но я считаю, что польза от Гейла все же была. Польза несомненная. Во-первых, он был нашим менеджером перед Хаммером. Он говорил, что нам надо, и все тут же поступало – и лекарства, и оборудование. И, во-вторых, Гейл не боялся ни работать, ни общаться с больными. А ведь люди вели себя по-разному. Мы решили испытать один препарат. Но сначала нужно было ввести его врачам. Это решили испытать на себе Воробьев и Гейл. Воробьев тут же захворал, а Гейл работал как проклятый… В поведении Гейла начало проявляться некое самолюбование, исключительность, и тут виновато наше руководство.

– В чем же?

– Оно выделяло его из всех медиков. К примеру, к Горбачеву нужно было приглашать не Гейла, а кого-то из нас, кто обладал реальной информацией, а не иллюзиями.

– Это политика.

– Если она построена на эффектах, на иллюзиях, то это плохая политика!

– Я хорошо отношусь к Роберту Гейлу за его мужественный поступок: он взял своих детей и привез в Киев, когда там была паника. Этот жест говорит о многом… Кстати, он очень трезво оценивал ситуацию вокруг Чернобыльской катастрофы, и он не понимал, почему сразу после аварии не был использован тот препарат, который вы создали еще в шестидесятых годах и который помогает в борьбе с радиацией. Честно говоря, я тоже этого не понимаю!

– Это препарат «Б», защитный препарат, созданный в нашем Институте биофизики. Он вводится человеку перед входом в радиационно-опасную зону.

– Его не было на Чернобыльской АЭС?

– Был.

– Почему же его не применяли?

– Ответов на подобные вопросы нет… Во время аварии было совершено множество ошибок, которые приводили к катастрофическим последствиям. Людей не следовало посылать в опасные зоны. Если бы они сидели в щитовом помещении, им запретили бы выход, были поставлены дозиметрические посты, осуществили бы изоляцию, – только эти простые, кстати, предусмотренные планами меры спасли бы многих людей. А руководители АЭС, напротив, посылали людей к 4-му блоку, чтобы они посмотрели, есть ли свечение, в каком положении находится крышка… Эмоции захлестнули разум, и в этих случаях даже препарат «Б» не способен помочь.

– А потом его применяли?

– Да, когда разбирали крышу. Через два месяца после взрыва. Там гамма-поля были мощные. Однако трудно оценивать в этих условиях эффективность препарата – люди находились на крыше короткое время и получали дозы небольшие… К сожалению, в Чернобыле не было доверия к информации о радиации, то есть о той опасности, которой подвергаются люди. К примеру, ликвидаторы боялись идти под дно реактора. Законная тревога, ведь топливо могло просочиться туда. Да и ощущение, что над тобой поврежденный реактор, не очень приятное.

– Я это почувствовал на себе, когда был там!

– А ведь дозы там были минимальными. Но на входе стоял солдатик, который пропускал десять смен, и он находился как раз в том месте, где дозы были самыми большими!

– Нелепостей в Чернобыле было, конечно же, много. Но ведь было главное ощущение: надо быстрее ликвидировать эту беду!

– Эмоции, конечно, важны и нужны. Но есть еще и трезвый расчет. Один австрийский ученый при обсуждении Чернобыльской трагедии в Вене в 1986 году спросил: «Надо ли было нагонять столько людей в Чернобыль? Был ли продуман план ликвидации аварии?» И что можно было тогда ответить на такие вопросы?!

– А сейчас?

– Надо анализировать все, что делали в Чернобыле. Ясно, к примеру, что много было лишних заходов вертолетчиков на реактор. Они совершили 1200 вылетов, низко опускались над реактором. Один экипаж погиб – вертолет упал в реактор. И такое было. Безусловно, надо было все-таки более жестко регламентировать число привлеченных людей, тщательно контролировать уровни доз. Многие рисковали, на мой взгляд, напрасно. Тот же академик Велихов, который бродил по коридорам, другие ученые. Пожалуй, лишь Акимов, инженер из дежурной смены, попытался разобраться, что же именно произошло. Он пошел осмысленно к поврежденному реактору, и его показания были самыми ценными. К сожалению, он получил огромную дозу, умер одним из первых.

– Могли бы вы подвести какие-то медицинские итоги аварии в Чернобыле? Хотя бы не в целом, а в вашей области?

– В отношении диагноза лучевой болезни и помощи пострадавшим, думаю, все было очень прилично, на высоком уровне. И мир это оценил, выразив нам благодарность в 1988 году, когда подводились первые итоги ликвидации аварии. Мировые ученые пришли к единодушному выводу, что мы приложили максимум возможных усилий, чтобы помочь людям. Одобрили они и ту предельную дозу, которую мы определили для аварийных работ, – 25 бэр. Споров, признаюсь, по этому поводу было много – ведь у военных было установлено 50 бэр. Что греха таить, мы подстраховались. Нам нужен был трехкратный запас. Так и получилось: были люди, которые превышали 75 бэр. К счастью, это были единицы.

– Избежать просчетов ведь невозможно?

– Но многое можно и нужно предусматривать! Авария не может планироваться. Если уж случается, то необходимо определять ее масштабы и определять реальные меры. Если нужно установить 5 бэр, то их нужно и устанавливать. Если 25, то 25. Главное, не посылать в опасную зону сто человек, если достаточно и десяти. В этом у нас ошибок и недостатков было много… И еще. Обидно, что были люди, которые вводили общественность в заблуждение и пытались делать на Чернобыле политические карьеры.

– Таких я знаю множество!

– И очень часто оскорблялись настоящие профессионалы и решительные люди.

– Кого бы вы назвали в первую очередь?

– Леонида Андреевича Ильина, директора Института биофизики. Он не позволил эвакуировать Киев, и за это ему памятник нужно ставить, а на Украине его чуть ли не «персоной нон грата» сделали, обвинили во всех грехах. На самом деле он спас тысячи жизней, потому что если бы город отправили в эвакуацию, то люди гибли бы в пробках от удушья, от выхлопных газов, наконец, от стресса.

– Я был свидетелем, как два академика, Ильин и Израэль, заверили руководство Украины, что трагедии с Киевом не случится!

– Они взяли ответственность на себя, а это дорогого стоит! К сожалению, у нас не прислушались к выводам Международного Чернобыльского проекта, который был осуществлен через пять лет после аварии. Из-за этого сегодня страдают дети и на Украине, и в Белоруссии, и в России. Тогда не было по-настоящему просветительной работы, и за это пришлось расплачиваться. Надо было давать детям сгущенное и сухое молоко, а не свежее. Временно не давать овощи и фрукты. Но матери все делали наоборот, не подозревая, что наносят вред своему ребенку. Они увеличивали лучевую нагрузку от нуклидов. К сожалению, в обществе не было доверия к специалистам, людей убеждали, что они говорят неправду. На самом деле не мы врали, а те, кто нас обвинял во всех смертных грехах.

– 20 лет прошло. Надеюсь, все убедились, сколь необходима ваша клиника стране – ведь это единственное место, где «лучевку» лечат уверенно и надежно?

– Это не так. У нас масса проблем. Во-первых, выяснилось недавно, что 50 лет мы лечили больных незаконно, так как у нас нет официальных лицензий и сертификатов.

– Но пусть чиновники их выдадут, если эти бумаги так им необходимы!

– Наш президент В. В. Путин хорошо сказал: «Изощренная форма саботажа – это строгое соблюдение буквы закона». Для нас это выражение актуально, так как нам объявлено, что теперь отделение не наше, а принадлежит больнице, а мы только научные методисты и консультанты. То есть теперь мы уже не отвечаем за тех больных, которых лечим! Вот вам и реформы здравоохранения… Все оборудование и приборы, которые мы получили во время Чернобыля, в том числе и от международных организаций, у нас потихоньку отобрали, в частности, с помощью того же Андрея Ивановича Воробьева, который тогда был министром. Так что чиновник не дремлет никогда!

– Неужели и такое было?!

– Мы оснащены сегодня хуже, чем до аварии в Чернобыле, как ни парадоксально это звучит. И главное, у нас мало молодежи. Учатся у нас многие, гораздо больше, чем в других институтах, но работать у нас не остаются. У нас молодой человек становится очень приличным клиницистом, и он сразу же находит себе выгодное место работы. Это фирмы по распространению лекарств, отраслевые лечебные заведения – там платят гораздо больше. Отсутствие молодых – это самое тревожное. Я хотела все это рассказать новому министру, но в приемной его помощник – судя по голосу, молодой человек – сказал, что министр не сможет меня принять. Он просто не знал, кто такая Гуськова.

– Вы шутите?

– К сожалению, нет. А ситуация тревожная. Не дай бог, если случится нечто похожее на Чернобыль, мы многим помочь уже не сможем. Мы готовы к подобным ситуациям хуже, чем в 1986 году.

– Честно говоря, я даже растерялся, услышав такое! Неужели никаких уроков из Чернобыля мы так и не извлекли?!

– Сейчас все говорят о прибыли. Даже в 6-й больнице на платных услугах зарабатывают деньги, иначе не прожить. Но мы не то учреждение, которое приносит прибыль. Мы должны готовить квалифицированных экспертов, которые будут учитывать радиационный риск в совокупности с рисками других болезней. Мы должны иметь сотрудников отрасли здоровых, сильных, счастливых, обеспеченных хорошим медицинским обслуживанием. Тогда они не сделают тех глупостей, которые приведут к тяжелым авариям.

– Это ведь так очевидно!

– Не для всех! Нам нужно обязательно иметь группу специалистов, которые должны быть абсолютно готовы к тяжелейшей аварии. По опыту мы знаем, что это врачи высшей квалификации, они должны работать на уровне отделений реанимации и интенсивной терапии. Эти специалисты должны хорошо оплачиваться. И третье: необходимы люди, готовые к лечению заболеваний, похожих на лучевую болезнь. Они должны постоянно совершенствоваться. Не надо ждать, когда сразу привезут 134 пострадавших, пусть это будет один пациент в год…

– А какие болезни «похожи на лучевую»?

– Болезнь крови с интенсивным лечением, с тотальным терапевтическим облучением, это и химиотерапия, которая уничтожает костный мозг и иммунитет. На таких тяжелых больных должны практиковаться наши специалисты, чтобы быть готовыми бороться с «любым Чернобылем». Я рвусь к министру, к президенту, чтобы поделиться своими мыслями, но никто не хочет меня выслушать.

– Значит, вы пессимист?

– Отнюдь! Я оптимист, потому что за мной судьбы многих выздоровевших людей. Я считаю, что они меня поддерживают.

– Это так и есть. Спасибо вам, Ангелина Константиновна, за все!

Назад: Генеральная репетиция
Дальше: «Спрятать можно среди Уральских гор…»