Книга: Советы молодому ученому
Назад: 11. Научный процесс
Дальше: Примечания

12

Научный мелиоризм против научного мессианства

Ученые славятся своим сангвиническим темпераментом, который проявляется в том числе в состояниях рассудка, будто бы контрастирующих, причем позитивно, с тем, что Стивен Гробард изящно поименовал «хроническим унынием литературных гуманистов». Этому не стоит удивляться, если припомнить, что с точки зрения исполнения декларируемых желаний наука безусловно представляет собой наиболее успешную область человеческой деятельности, пускай даже мы почти не слышим о самолетах, что так и не взлетели, а большинство отвергнутых гипотез оплакиваются в одиночестве.

При всей их сангвиничности было бы философской ошибкой воображать ученых поголовными оптимистами, ибо в таком случае попросту исчезает сам их raison d’etre. Оптимизм как философское наследие лейбницевой теодицеи не пережил насмешек Вольтера; с ним покончил, если уж на то пошло, вольтеровский «Кандид». Мы усвоили, что далеко не все вокруг замечательно и мы живем отнюдь не в лучшем из возможных миров.

Утопия и Аркадия

Кроме того, ученые по темпераменту склонны к утопичности мышления – склонны верить в теоретическое многообразие возможностей хотя бы не в этом, а в каком-то другом, намного лучшем мире. Великие дни утопического мышления пришлись на ту пору, когда кругосветные путешествия и различные исследовательские экспедиции воспринимались так же, как воспринимаются сегодня полеты в космос. Старинные утопии – Новая Атлантида, Христианополис, Город Солнца – рисовали, по сути, современное им общество, но сами утописты обращали свои мечты в далекое будущее или на планеты под чужими звездами.

Аркадийское же мышление направлено не вперед и не далеко, оно воскрешает золотой век, который еще может наступить снова. Аркадия – это мир невинности, не познавший развращенности, коррупции и несправедливости, мир благоговейного соблюдения установленного порядка, мир, лишенный амбиций и состязательности; словом, это мир «истины и честной жизни». Мильтон, которому принадлежит приведенная цитата, считал обязанностью образования «восстановить погубленное наследие наших первых предков» и возвратить счастливое неведение, свойственное миру до грехопадения. Аркадийские мотивы можно уловить и в милленаристских размышлениях интеллектуалов-пуритан, современников Мильтона. Не вызывает удивления, что они – это наглядно показал Чарльз Уэбстер в своей работе «Великое возобновление» – сыграли чрезвычайно важную роль в научной революции Бэкона и Яна Коменского: их аркадийское мышление и приверженность новой философии были проявлениями глубокой неудовлетворенности текущим положением дел.

Сегодня аркадийское мышление тоже встречается, оно просто приняло иную форму. Наука отказалась от идеи циклического повторения исторических эпох, но по сей день отдельные люди мечтают о славном прошлом из-за неудовлетворенности тем, куда, как считается, «привела мир наука».

Одним таким образчиком Аркадии как наивысшей ступени развития человеческого общества выступает ныне процветающая английская сельская глубинка девятнадцатого столетия. Джентльмены питались здоровой и обильной едой со своих ферм, пользовались уважением довольного крестьянства и искренне отстаивали интересы последних; более того, они предоставляли работу немалому числу слуг (в доме и в усадьбе), для которых набожность хозяев – утренние молитвы, регулярное посещение церкви – была образцом достойного богопочитания. Обыкновенно джентльмен имел многочисленную семью, и старший сын наследовал отцу в заботе о хозяйстве и прислуге, а дочери, если они не оставались помогать матери в подобающих женщине занятиях, расширяли семейную сеть, выгодно выходя замуж. Чтобы завершить описание этого аркадийского микрокосма, внесем последний штрих: молодой семейный наставник не прочь, быть может, присоединиться к семье, прилагал все усилия к тому, чтобы обучать детей джентльмена в манере, которую наверняка одобрил бы доктор Джонсон.

Конечно, это был замечательный мир – для самого джентльмена; но сразу хочется спросить, а каково приходилось домашней прислуге, которая ложилась спать за полночь, когда утихомиривался последний гуляка, а вставала зачастую с рассветом, чтобы затопить камины в спальнях и гостиных и навести порядок в доме, пока не пробудились хозяева? Не менее усердно трудились работники усадьбы, которые, не исключено, тоже куда меньше хозяев радовались своему месту в установленном миропорядке и отдавали себе отчет в том, что их жизни и благополучие целиком зависят от хорошего настроения и доброй воли джентльмена.

Даже для супруги джентльмена такая жизнь была куда менее приятной: она рожала, покуда могла, чтобы семейство успешно преодолело порог воспроизводства (уровень детской смертности был крайне высок), а сама, случалось, тайно страдала от разнообразных болячек, поведать о которых вслух мешали гордость, благопристойность и вполне обоснованные сомнения в качестве медицинских услуг того времени. Если коротко, ее подчинение заведенному порядку было не менее абсолютным, а в некоторых отношениях даже более обременительным, чем со стороны прислуги.

Клайв С. Льюис, из дружеских бесед с которым на протяжении нескольких лет я реконструировал наиболее приемлемые элементы этого аркадийского общества, всегда видел в нем этакую блаженную альтернативу научному социуму и мирозданию, где восторжествовала наука; последнее вызывал у него душевный трепет. Он считал, что ученые замышляют подменить мир, ему знакомый и нежно любимый, миром роботизированных ферм и химического сельского хозяйства, пустынным миром, где, как он говаривал, не будет «ни тронов, ни проблеска золота, ни сокола, ни гончей» (я вольно пересказываю «Мерзейшую мощь»). Разумеется, себя Льюис воображал типичным джентльменом, и так же поступают все те, кто предается аркадийским фантазиям. Ученые редко происходят из знатных семей, и им хватает житейской мудрости не мечтать о высоком положении; скорее, применительно к этим фантазиям, они задумаются, каково это – быть наставником детей джентльмена (или, что вероятнее, тем парнем, который ходит по округе и чинит водопроводные трубы).

Аркадия, которую я описал выше, есть относительно недавнее изобретение; она далеко ушла от примитивизма, ярчайшим проявлением которого является благородный дикарь Жана-Жака Руссо. Впрочем, и задолго до Руссо некоторые фантазировали о первобытном мире изобилия и непорочности – скажем, о стране гипербореев, проживавших там, где земля добровольно и щедро исторгала плоды из недр, а козы сами подходили к людям, чтобы их подоили.

Такой примитивизм является важной частью культурной истории человечества, и развитие науки с ним отнюдь не покончило; наоборот, он стал еще привлекательнее, чем раньше (пусть и маловероятнее). Любой, кому вздумается обнаружить его признаки, легко отыщет таковые в повседневной жизни и мышлении – и подивится тому, насколько живучи идеи Руссо.

Научное мессианство

Сангвиники или ипохондрики по темпераменту, утописты или аркадийцы, ученые, подобно большинству людей, хотят ощущать, что у рода человеческого в целом и у них самих есть особое предназначение – что они не просто «гости в этом мире», как гласит известное выражение, но именно ученые, а не кто-то еще.

Из разговоров и публичных заявлений ученых, в особенности молодых, очень быстро понимаешь, что многие из них вдохновляются верой, которую сэр Эрнст Гомбрих называл «научным мессианством». Эта вера, естественно, связана с утопическим мышлением (лучший мир возможен в принципе и способен возникнуть вследствие глубинных преобразований общества). Наука должна стать проводником этих преобразований, а проблемы, досаждающие человечеству – в том числе те, что связаны с несовершенством человеческой природы, – неизбежно сдадутся под натиском научных исследований, которые откроют людям путь на залитые солнцем плодородные равнины, эту землю обетованную для нашего усталого и довольно потрепанного мира.

Эта крепкая и искренняя вера в могущество науки возникла благодаря двум грандиозным революциям человеческого духа. Первая, провозвестником которой был Фрэнсис Бэкон, явила миру новую философию (новую науку, как принято говорить сегодня). «Новая Атлантида» Бэкона стала олицетворением его видений о мире, сформированном этой новой философией, – мира, где главным инструментом выступает свет, и это свет познания и понимания, причем не только материального мироздания, но и всех живых существ. Ученые-философы, управляющие таким миром, привержены стремлению бесконечно улучшать жизнь во всех ее проявлениях через беспрерывное приумножение человеческого постижения.

От «атлантидской» мечты Бэкона сегодня мало что сохранилось, разве только признание славы и угрозы, исходящей от науки: лорд Фрэнсис осознавал и признавал, что при соответствующем намерении теоретически возможно сделать что угодно, не противоречащее законам природы, – понадобятся лишь упорство и терпение. А дополняет эту истину понимание того, что направление научных исследований определяется политическими решениями – во всяком случае, соображениями, лежащими вне области науки как таковой. Наука всего-навсего открывает перед людьми возможные пути, она не указывает, какой именно следует выбрать.

Чарльз Уэбстер, к замечательной работе которого о Бэконе и Коменском я не устаю и не перестаю обращаться, пишет, что в значительной степени побудительным мотивом для новой философии выступал пуританский радикализм: эти активисты видели в новой науке способ сделать Англию главной в мире на тысячелетия вперед – и тем исполнить пророчество из книги пророка Даниила: «И разумные будут сиять, как светила на тверди, и обратившие многих к правде – как звезды, вовеки, навсегда» (12:3). Отнюдь не случайно в издании 1620 года Бэкон упоминал о кораблях, свободно минующих Гибралтарский пролив – это когда-то была граница цивилизованного мира. За Геркулесовыми столпами лежали обширные неизведанные моря, и plus ultra манило за собой. «Поспешим же! – призывал Сэмюел Хартлиб в письме к Яну Амосу Коменскому, убеждая того приехать в Англию. – Время приспело слугам Божьим собраться воедино в одном месте и приготовить угощение тем, кто избран Небесами». Развитие наук и «полезных искусств» было важнейшим элементом такой подготовки.

Уэбстер особо отмечает, возражая тем, кто придерживается более традиционного взгляда, что современная наука имеет религиозные, в буквальном смысле слова евангельские корни, – и о том стоит помнить. Сам временной период, которому посвящено исследование Уэбстера (1626–1660 годы), был с интеллектуальной точки зрения наиболее ярким и восхитительным в современной истории, эрой великих упований и не менее великих начинаний; в науке тогда доминировали выходцы из религиозных орденов, чья профессиональная деятельность во многом зависела от покровительства пуритан.

Пускай Бэкон именовал себя «глашатаем» новой философии, очень многое в образе мышления выдает в нем человека Средневековья, если даже не более раннего времени (профессор Пауло Росси отзывается о нем как о «средневековом философе, одержимом мечтами о грядущем»); хотя предложенный им научный метод не утвердился да и не мог утвердиться), рассуждения Бэкона вдохновляли читателей тогда – и продолжают вдохновлять сегодня. Он до сих пор остается признанным трибуном и проповедником науки; по сочинениям Бэкона и Коменского мы в состоянии причаститься тому восторженному изумлению, которым сопровождалось формирование привычного нам ныне мира.

Второе грандиозное преобразование человеческого мышления, повлекшее за собой мессианские умонастроения в науке и относительно науки, характеризовалось не столько восторгом перед свершениями ума, сколько поразительными спокойствием и уверенностью в собственных силах. Обыкновенно этот период называют эпохой Просвещения. Для Кондорсе, наиболее, пожалуй, ревностного защитника идеи прогресса, неостановимое развитие выглядело исторически неизбежным. Текущее положение дел в «самых просвещенных странах Европы» было таково, писал он, что философии (то есть науке) «уже не нужно ничего угадывать, уже не требуется выдвигать каких-либо допущений; все, чем ей следует отныне заниматься, – это собирать и оценивать факты, извлекая из оных как целого полезные истины и прислушиваясь к тому, что эти факты способны сообщить по отдельности». По его мнению, прогресс гарантировала сама незыблемость законов природы. Кондорсе поэтому стремился показать, что прогресс, «даже пускай он кажется порой химерическим, постепенно осознается как возможный и даже простой путь»; как «истина, вопреки преходящему торжеству суеверий и той опоре, каковую оные суеверия находят в развращенных умах правительств и обычных людей, должна в конце концов утвердиться в мире». Природа, объяснял он, «неразрывно объединила искони приращение знания с прогрессом свободы, добродетели и уважения к естественным правам человека».

Признаться, дух захватывает от столь твердой веры в неизбежность прогресса, опосредованную приращением научного знания. Человек, пребывавший, подобно Кондорсе, в счастливом неведении, не мог – и не смог – ускользнуть от революционного террора. Работа, которую я цитирую, была опубликована уже после гибели философа.

Ученые как сословие, если угодно, являются рационалистами – во всяком случае, они по определению верят в необходимость поверки разумом всего на свете. Их наверняка изумит и оскорбит, если кто-то вздумает приписать им иное мировоззрение. Рационализм подразумевает профессиональную обязанность противостоять современному стремлению к иррациональности – речь не только о пресловутом гнутии ложек (модной форме психокинеза), но и о склонности подменять научный взгляд на мир, которому следовали все величайшие мыслители, этакими «рапсодическими» интеллектуальными потугами. Среди важнейших антинаучных движений наших дней выделю культы «восточной мудрости» и мистической теологии – как писал Джордж Кэмпбелл, прозаические жертвоприношения Всевышнему, которые (там, где живое существо, приносимое в жертву, лишается жизни) лишаются всякого смысла.

Но молодым ученым ни в коем случае не следует поддаваться соблазну и принимать необходимость разума за его достаточность. Рационализм оказался не в состоянии дать ответ на множество простых, детских, если хотите, вопросов, которые часто задают люди: это вопросы о происхождении и цели, часто отвергаемые учеными как бессодержательные, как «недовопросы» или «псевдовопросы», пусть люди продолжают их задавать и жаждут наконец-то услышать ответ. Некоторые интеллектуальные действия рационалисты, уподобляясь врачам, которые столкнулись с болезнью, каковую они не в силах диагностировать или вылечить – так вот, рационалисты от многих «неудобных» вопросов попросту отмахивались, как от «нелепых фантазий». Словом, не к рационализму мы должны обращаться за ответами на эти простые вопросы, несмотря на все его притязания на всеведение.

Анатомия научного материализма

Ученый, который развивает медицину, сельское хозяйство или работает в области промышленных технологий, может выступать и нередко выступает проводником материального прогресса. В этом качестве его непременно будут воспринимать неодобрительно, сразу по двум причинам: во-первых, как гласит хорошо известное расхожее мнение, материальное преуспеяние якобы чревато духовным обнищанием; во-вторых, что намного серьезнее, материальный прогресс отнюдь не сулит исправления всех тех пороков, которые присущи современному человечеству.

С идеей, будто материальный прогресс неизбежно ведет к духовному обнищанию, носятся, как правило, те, кто отвергает саму идею прогресса, хотя многие из них (а также те, кто полностью утратил здравое представление о происходящем, поддавшись истерии по поводу «подлинного» значения прогресса) на самом деле тайно верят в прогресс; лишь отдельные люди способны предпочесть уличную канализацию домашней. Впрочем, как справедливо отмечает Брайан Маджи, лондонская «Таймс» когда-то была среди сторонников уличной канализации и сурово критиковала Эдвина Чедвика за предложение позаботиться о здоровье лондонцев и проложить по городу сточный трубопровод. Нет, писала газета (и этот «антинаучный» голос звучал и звучит регулярно), лондонцы, скорее, «предпочтут сражаться с холерой и прочими болезнями, чем согласятся на глупые фантазии мистера Чедвика и его коллег». По иронии судьбы, принц-консорт Альберт, супруг королевы Виктории и известный поборник прогресса, очутился среди тех, кому выпало вступить в такое сражение. Когда он умер от брюшного тифа, провели расследование и выяснили, что двадцать выгребных ям в Виндзорском замке попросту переполнены.

Газета «Таймс» с тех пор изменилась, но дух подобных заявлений продолжает жить; всякий раз, когда мэр какого-нибудь американского города выступает против фторирования питьевой воды, объявляет его бесполезным или даже откровенно вредоносным, мы слышим одобрительные возгласы от подножья горы Олимп, где восседает Гнилозуб, бог плохих зубов.

Снова приходится проводит разграничение между достаточным и необходимым. Нельзя утверждать, что для полного проявления человеческой духовности удобная канализация, скоростные коммуникации и здоровые зубы необходимы, – но они служат подспорьем. Увы, такого не скажешь о бедности, лишениях и болезнях, вопреки всем романтическим фантазиям на сей счет. Флоренция в дни своего расцвета была крупным торговым и банковским центром; тюдоровская Англия была богатой и процветающей страной; тщетно искать на картинах Рембрандта признаки торжества искусств в тогдашнем Амстердаме. Да, мне нечасто доводится слышать такие вот глупые, мягко говоря, доводы, но вспоминается, как меня уверяли, что Швейцария может считаться прекрасным примером страны, где преуспеяние и материальный комфорт, не важно, обеспеченные наукой и промышленностью – или бережливостью населения и умелым хозяйствованием, задавили, как говорится, на корню всякий творческий порыв.

Основным вкладом Швейцарии в развитие цивилизации, твердит такой знаток, стало изобретение часов с кукушкой. Поистине поразительное суждение, напрочь игнорирующее все уроки, преподанные Швейцарией миру (прежде всего мирное сосуществование мультинационального сообщества, толерантность и радушие, благодаря чему туда издавна стремились философы, ученые, творческие личности и беглецы от тирании).

Реальная причина протестов против материального прогресса, который делает возможным наука, заключается в доктринальной, скажем так, погрешности, в нынешней светской трактовке религиозной доктрины первородного греха: я имею в виду представление об «изначальной непорочности». Дайте человеческим существам гарантию пропитания, тепла, крыши над головой и отсутствия страданий – и в них возобладает «исконная» добросердечность, они сделаются мирными, дружелюбными и сострадающими, будут помогать ближнему и трудиться на общее благо. Окружите детей любовью и заботой – и они ответят вам любовью, забудут о своем эгоизме, станут охотно делиться игрушками и прочими детскими сокровищами с приятелями, будут с удовольствием усваивать полезные знания, и так далее. Неопытные учителя и молодые родители порой искренне верят, что дети не просто лучше знают, что им есть, а чего не есть, но и лучше разбираются в том, что полезно, а что бесполезно изучать; кроме того, они столь же искренне убеждены, что всякое проявление власти со стороны взрослых способно лишить детей «спонтанной креативности» и невинности восприятия мира.

Полагаю, не существует никаких формальных опровержений теории изначальной добродетели, хотя, судя по всему, мало что говорит в пользу ее достоверности. Но не получается отделаться от мысли, что приверженность этой теории является милой человеческой привычкой.

Научный мелиоризм: реалистические амбиции науки

Будь теория изначальной добродетели обоснованной, научное мессианство воплощало бы собой «доброкачественные» амбиции, поскольку наука развивалась бы в таком направлении, которое позволило бы однажды создать среду, где восторжествовала бы та самая добродетель; но давайте все же присмотримся к малым амбициям, которые ученые лелеют в действительности.

Многие молодые ученые рассчитывают на то, что наука, которую они научились любить, способна стать инструментом трансформаций, ведущих к улучшению человечества в целом. Поэтому они сетуют, что лишь немногие политики могут похвастаться научной подготовкой и лишь немногие осознают, что конкретно обещает и что делает современная наука. Эти сетования обнажают глубокое непонимание подлинной сути наиболее острых проблем, стоящих перед современным обществом: тут и перенаселение, и достижение гармоничного сосуществования мультирасовых групп, и многое другое. Это не научные проблемы, и они не предусматривают решения со стороны науки. Я вовсе не хочу сказать, что ученые должны довольствоваться ролью шокированных зрителей политического спектакля, который угрожает благополучию народов планеты и даже человечеству как таковому; нет, ученые, будучи учеными, постепенно приходят к постижению того, что они могут и должны вносить посильный вклад в разрешение названных проблем, – однако подобные решения будут по определению временными, преходящими.

Что касается перенаселенности планеты, к примеру, ученые могут разработать безвредные и приемлемые методы контроля рождаемости (это непростая задача, если принять во внимание, сколь многое в человеческой физиологии и поведенческом репертуаре ориентировано на продолжение рода). Но допустим, что ученые справились; что дальше? Они не обладают необходимыми навыками для разрешения последующих политических, административных и образовательных проблем, которые возникнут при попытке внедрить эти методы контрацепции среди людей, не читающих назидательных трактатов и не привыкших предохраняться (а еще, не исключено, страстно желающих завести как можно больше детей).

Или же как ученому поступать в ситуации с межрасовой напряженностью? Здесь, пожалуй, его роль – скорее, роль критика, а не политика. Он может обнародовать историю возникновения смехотворных притязаний расистов и показать всю ничтожность и бессмысленность генетического элитизма, к которому призывал приснопамятный сэр Фрэнсис Гальтон. Он может в итоге убедить политиков, чрезмерно поглощенных расовыми противостояниями, не искать у науки какой-либо поддержки их махинаций. Если коротко, имеется множество способов, которыми ученые могли бы поспособствовать относительному улучшению человеческой природы.

Функции социальной механики и социальной критики, по мнению многих ученых, лишают науку того положения в мире, которого она заслуживает. Но это, скажу честно, не более чем показное сожаление; ученые лишатся своего влияния, если станут выдвигать слишком уж амбициозные претензии или если такие претензии окажутся шире реальных возможностей науки.

Лично я отвожу ученым роль, которую можно охарактеризовать так: они несут в общество научный мелиоризм. Мелиористом называют человека, который верит, что мир возможно изменить к лучшему («Ах, но что вы понимаете под лучшим?») посредством осознанных действий, предпринимаемых осмотрительно и мудро; вдобавок мелиористы считают, что именно они должны совершать такие действия. Законодатели и администраторы, как правило, являются мелиористами, и осознание этого обстоятельства немаловажно для их raison d’etre. Они отдают себе отчет в том, что улучшения надежнее и правильнее всего вносить, выявляя, чего в мире недостает, и исправляя это упущение – через процедуры, которые в предельном варианте ведут к полному преображению общества или радикальной трансформации законодательной системы. Мелиористы – люди довольно скромные, пытаются приносить пользу и радуются, наблюдая, как их намерения претворяются в жизнь. Таких амбиций вполне достаточно для мудрого ученого, и они ни в коей мере не умаляют значение науки; декларируемая цель старейшего и знаменитейшего научного общества в мире кажется на редкость скромной – «приумножение знаний о природе».

Ученые, два типа которых я описал выше, сознательно совершают практические, «релевантные» шаги. Но что насчет множества тех ученых, которые, как ошибочно принято говорить, занимаются «чистой» наукой? Откуда они получают удовлетворение? Да именно из приумножения знания!

От их имени предоставим слово Яну Амосу Коменскому. Он посвятил свой труд «Видимый свет» лондонскому Королевскому обществу по приумножению человеческого знания («В благодарность за ваши несравненные героические усилия, досточтимые господа!»). Философия, которую эти господа стремились довести до совершенства, обеспечит, как полагал Коменский, «непрерывное и положительное приращение всего, полезного для ума, тела и, как гласит поговорка, достояния». Собственные амбиции Коменского, поразительные по своему размаху и охвату, тяготели к разработке пансофии, каковая должна была «свести воедино в обобщенную схему всю совокупность человеческих знаний» с целью «не больше и не меньше, чем улучшить состояние человечества для всех людей и повсеместно». Те, кто питает достаточные надежды, добровольно следуют убежденности Коменского в том, что жажда универсального знания должна «утоляться на благо всех людей и к всеобщей пользе»; это и есть подлинная via lucis, «дорога света».

Назад: 11. Научный процесс
Дальше: Примечания