– Будьте любезны, передайте, пожалуйста, сладкую картошку.
Моя сестра, наверное, единственный двенадцатилетний ребенок, произносящий эти шесть слов в таком порядке.
– Однозначно, – говорит дядя Орвилл, передавая огромное блюдо со сладкой картошкой папиного приготовления. – Держи, тигра.
Пенни косится на меня, я отвечаю ей нашим фирменным «Оукмен-взглядом» – особым движением глаз, зарезервированным для тех случаев, когда дядя Орвилл называет нас одним из своих прозвищ. Она видит мой маневр и отворачивается. Отсюда я делаю вывод, что сестра все еще со мной не разговаривает. Ни слова с момента инцидента на парковке в Чикаго во вторник ночью.
Пенни принимает блюдо из рук дяди Орвилла:
– Спасибо, Фред, дорогуша.
Дядя Орвилл вопросительно поднимает бровь и оглядывает сидящих за столом:
– Что еще за Фред?
Я глотаю порцию неизбежного отцовского веганского соуса:
– Это ты.
Пенни говорит: «Да, дорогуша», и дядя Орвилл говорит: «А, ну ладно тогда», после чего мама начинает рассказывать всему столу про то, как Пенни помешалась на «Завтраке у Тиффани», пока ее наконец не перебивает моя трехлетняя кузина Хана: она решила, что сейчас идеальный момент для опроса на тему «кто победит в битве тигровой акулы и гориллы», и тогда ее младший брат Эли смахивает свой ужин прямиком на пол с высоты детского стульчика, тычет вниз пальцем и издает крик птеродактиля, будто не он сам только что уронил еду, и все это время дядя Орвилл озадачен, почему он Фред, а папа хлопает себя по лбу, потому что «недомассировал» осенний салат из кудрявой капусты, и… о, эта причудливая какофония застолья на День благодарения, песнь изящества и тонкостей.
В какофонии также участвуют сестра папы тетя Бекки и ее муж дядя Адам, чьи совместные усилия произвели на свет Ханну и Эли; Джасмин, приемная сестра мамы и дяди Орвилла, значительно младше их, студентка Чикагского университета (из-за относительно близкого возраста и очаровательного налета учености – она свободно употребляет слова вроде «мизансцена», «паралепсис» или «петрикор» – мне слегка неловко называть ее тетей), и ее новая спутница Ноэль.
– По сути это задумчивый спорт, – говорит дядя Орвилл.
Папа лукаво улыбается:
– А разве прыжки с парашютом считаются спортом?
Дядя Орвилл посылает ему взгляд, каким, должно быть, окидывает самолеты в на приколе.
Хотя дядя Орвилл – мамин брат, они с папой ведут себя так, будто выросли вместе: хорошо знают, на какие кнопочки друг у друга нажимать. Вот и сейчас, когда отец спрашивает Орвилла о «нюансах стратегии» прыжка из самолета, а тот просит у него рецепт «изысканной» чечевично-свекольной запеканки, я задумываюсь над семейными механизмами.
Сегодня утром мистер Элам появился вовремя, наша прогулка началась с фирменного «Чего застрял?» и закончилась на крылечке гостиницы. На мой вопрос про Найки – нравится ли мистеру Эламу кошка? – я получил в ответ всего-навсего короткий кивок и не удержался от легкого разочарования: меня расстроила не только сдержанная реакция старика, но и собственная наивная вера, будто кошка пробьет брешь в одиночестве мистера Элама. И опять я вспомнил наш уговор с Амброзией: «Начало хорошее».
Сейчас у нас за столом десять человек, девять из которых приходятся друг другу родней, и хотя кое-кто из них, бывает, доводит меня до белого каления, не могу отрицать, что они внушают мне чувство уверенности. Которое, насколько я могу судить, и является главной ценностью семьи: если с одним из нас что-нибудь случится, никто не останется в стороне.
Это контракт, подписанный кровью при рождении: «Согласен ли ты, крохотный младенец, который ничего не знает, принять этих совершенно случайных людей в постоянные спутники жизни отныне и во веки веков?» Мы ставим подпись над пунктирной линией, причем весьма охотно, поскольку первым делом нам гарантируют, что мы не останемся в одиночестве.
Но вот какая штука: мистер Элам тоже подписывал контракт, а потом его семья погибла из-за уставшего водителя грузовика. Только и всего. Такая малость.
«Такая малость», – думаю я, оглядывая сидящих за столом.
– А я попробую, – говорит Ноэль.
Дядя Орвилл одобрительно кивает и демонстративно аплодирует.
Тетя Бекки сомневается:
– Наверное, я просто чего-то недопонимаю.
– Чего именно? – уточняет дядя Орвилл. – Полного восторга или незабываемых впечатлений?
– Ну… – Тетя Бекки оглядывается в поисках поддержки. Не получив ее, она снова смотрит на дядю Орвилла: – Там ведь надо выпрыгивать из самолета?
Папа щелкает пальцами, кивая сестре:
– Вот! Риск элементарно не соответствует вознаграждению. Малейшие неполадки с тросом, и конец. Какой-нибудь парень на парашютной фабрике забудет принять таблетку кофеина…
– На парашютной фабрике?! – свирепеет дядя Орвилл, и лицо у него становится похоже на сжатый кулак.
– …и вот ты болтаешься в небе за десять тысяч футов от земли, а за спиной только бесполезный рюкзак.
Ноэл подцепляет вилкой еду с тарелки и говорит:
– А я все равно попробую.
Дядя Орвилл мяукает по-кошачьи, папа бросает:
– Орвилл, ну прекрати!
На что тот вскидывается:
– А что? Что я такого сделал?
Папа складывает салфетку и швыряет ее на стол:
– Ладно, Орвилл. Скажи одной фразой, что тебе больше всего нравится в прыжках с парашютом.
Лицо у дяди Орвилла расслабляется, на секунду даже кажется, что он сейчас прослезится.
– В те десять минут, – тихо говорит он, – между прыжком с самолета и приземлением ты единственный человек во Вселенной.
Я вижу мистера Элама в кресле; он пьет бурбон и ест из тарелки, пристроенной на коленях. Амброзия, милая Амброзия, сидит у камина этажом ниже; она сожалеет, что не уговорила его присоединиться, но понимает, почему он только покачал головой и сказал: «Это наша годовщина». Я вижу Найки у него в ногах возле кресла, обветренная рука мистера Элама чешет ей спинку. Я вижу глаза мистера Элама и сквозь них вижу его мысли, раскручивающиеся назад, всегда только назад, к лицу того водителя, который схватил свой путевой лист и разорвал в клочья. Мистер Элам поднимает тост за Барбару и Мэтью, за кота Германа; не зная в точности, видят ли они его, он молится, чтобы его слабеющая вера оставалась верой, он высоко держит стакан и вспоминает семейный девиз – «Один плюс один плюс один равняется один» – и чувствует вес уравнения, нарушенного вычитанием.
– Один, – говорит он в пустоту.
Дядя Орвилл ошибается: прыжок длится гораздо дольше десяти минут.
Если бы я умер в этот самый момент прямо здесь, в обжигающе горячем душе, и любопытные ученые вскрыли мой череп, чтобы заглянуть внутрь, то из-под тщательно систематизированных мозговых полок с Боуи и стуком ботинок по деревянному полу, из-под диаграмм со стрелочками и «Кратких историй» один из ученых мужей с возгласом «Поймал!» извлек бы на свет божий бабочку.
Я выбираюсь из душа как в тумане, вытираюсь, надеваю трусы, потом шорты, дальше чищу зубы. Где-то в глубине головы словно трепещут крылышки, ощущается некий ритм, ускользающий от меня неделями.
На раковине стоит туалетный набор дяди Орвилла: одна зубная щетка, одна электробритва, один дезодорант, один…
Один.
Бабочка порхает от одного участка мозга к другому.
Я тихо ступаю по коридору, останавливаюсь напротив гостевой комнаты. Дверь закрыта, но голубой отсвет телевизора пробивается через щелку у самого пола. Я воображаю, как дядя Орвилл полулежит в кровати без рубашки, усталые глаза полусмотрят, на экране нудно юморит очередной ведущий вечернего шоу, повторяя те же шутки, вот только мой дядя перестал смеяться еще много лет назад. Я представляю, как во время прощания с дядей Джеком он стоит над неестественно раскрашенным телом своего близнеца, и задаюсь вопросом: каково это – потерять единственного человека, который тебя понимал, увидеть свое подобие в открытом гробу?
Я проскальзываю к себе в комнату и беззвучно закрываю дверь.
Наверное, с моей стороны нечестно так думать. Многие люди живут в одиночестве и, однако, вполне счастливы. Но дело не только в том, что дядя Орвилл один. И не только в дурацких рекламных роликах на видеокассетах, которые он рассылает родственникам, и не только в раздражающих кличках и непомерной самоуверенности.
Я стою в темноте, не двигаясь, и смотрю на очертания голого матраса. Вечерний душ неизменно освежает тело дозой спокойствия, своего рода целительной летаргией, как после сладкой дремы.
В такое время мне лучше всего думается.
Моя главная мысль сейчас: дядя Орвилл не переменился.
Я представляю себе историю серией ритмов, историков – исследователями ритмов, ясновидящих – предсказателями ритмов, а мы, остальные, можем только стараться замечать ритм по мере поступления.
Пэриш, мистер Элам, исчезающая женщина, Пенни и теперь дядя Орвилл – мои константы. По совету Алана я изучил каждого из них, но ритмы не возникают на индивидуальном уровне, они появляются на коллективном уровне. И когда я рассматриваю свои «странные влечения» и Пенни с дядей Орвиллом не как отдельные деревья, а как пресловутый лес, вырисовывается некий ритм.
Орвилл. Между прыжком с самолета и приземлением ты единственный человек во Вселенной.
Пенни. Бери весло, дорогуша.
Пэриш. Эйб, господи боже, не оставляй меня одного.
Генри (через Клетуса). Мы всегда одни, и это нормально – фокус в том, чтобы понимать разницу между одним и одиноким.
Исчезающая женщина. Одно лицо, сорок лет.
Мистер Элам. Один плюс один плюс один равняется один.
Единственные люди в моей жизни, которые не переменились, не просто одни, они одиноки.