ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ДЕТИ НА КЛАДБИЩЕ
ДРУГИЕ: ВРАЖЬЯ ДОСАДА — НОВАЯ ЗАСАДА
А когда те, с чьей подачи был развален «Сапфир», услыхали в сети отчаянный вопль Журанкова с предложением купить у него хоть малый ломтик его честно работавшей, ни в чем не повинной печенки и, как завзятые стервятники, устремились дожимать и добивать, оказалось, что их подопечный, апатичным сиднем сидевший нее эти годы в своей давно им знакомой норке, вдруг исчез. Оказалось, они, терпеливо и искусно ждавшие, опоздали. Пусть на день или на два, но опоздали и, стало быть, проиграли некий ход в какой-то новой, еще не вполне понятной игре.
Конечно, у них была масса дел и помимо Журанкова. «Сапфир» и все, что с ним связано, представляли собою лишь один из многочисленных пунктов длинного, словно ленточный червь, перечня их операций. Даже не самый важный — то есть это им катилось, что он не самый важный. Привычка к тому, ЧТО дела движутся с переменным успехом, — в крови разведчиков. К тому же, как гласит древняя китайская мудрость: победы и поражения — обычная работа полководца, и даже полководцы, не знакомые с китайской грамотой, мудрость эту выстрадали собственной жизнью; кто не выстрадал, кто не понял столь простой истины, тот до полководца не поднимается — сгорает от нервотрепки и вылетает в тираж еще на стадии малых чинов.
За последние полтора десятка лет они привыкли к победам. В этой некогда одной из самых сложных для иностранных разведок стране стало легко, даже слишком легко работать с тех пор, как ее идейная элита, ее властители дум, а за ними и ее руководство почти поголовно пришли — не без помощи, конечно, бескорыстных друзей и доброжелателей извне — к лучезарному выводу: чтобы влиться в семью цивилизованных наций и стать в ней своими, надо всего-то лишь пестовать предателей и вымаривать верных. Потому что сохранять верность тому, что отжило и должно быть поскорей уничтожено, — не верность, но тупость, косность, рабья кровь; а предать мрачное прошлое — значит на всех парусах устремиться к светлому будущему. Очередному, но теперь-то уж воистину и наверняка светлому, светлей некуда. Сколько их было — Шеварднадзе, Бакатиных, Козыревых, Калугиных… а сколько было столь же прогрессивных, но рангами и должностями пожиже — тех, что, точно воробьи, когда добрая бабушка начала крошить наземь черствый, залежавшийся хлеб, толкаясь и между делом гомоня о свободе и о том, что рынок все расставит по местам, ринулись в свалку с криками: «У меня! Нет, у меня! Да нет же, у меня, у меня скорей купите все, что мне доверено!»
Этим двоим, что беседовали сейчас (да и всем, кто мыслил, как они), невдомек было, что та пора ураганной в вышних распродажи, безудержной и безнаказанной, оставила не меньший ожог на душе народа, не меньший вывих сердца, нежели, скажем, раскулачивание и лагеря; и она вдобавок куда ближе по времени, куда памятней.
Им казалось, что даже если кто-то медлит поднять в душе своей белый флаг (да, признаю: все, во что я верил, — хлам, все, что предлагаете вы, — светоч мироздания), даже если кто-то этой сияющей истины еще не понял, не увидел ее начертанной размашистыми огненными знаками посреди своих пожухших и скрюченных от бескормицы небес, то надо лишь подольше подержать его в черном теле — и он поймет и увидит. Надо чуточку подождать, а потом чуточку подтолкнуть. Потому как все, что происходит в их интересах, — естественно, а все, что происходит против их интересов, — противоестественно. Ведь бог на их стороне. Эти двое, как и вся их страна, были очень набожны и, написав на своих деньгах «ин год уи траст», были уверены, что тем самым «год траст ин» их деньги. Потому как избрал эти бумажки мерилом и транспортным средством благодати.
По всем этим сложным и разнородным причинам собеседники не испытывали сейчас особого беспокойства, не были ни встревожены, ни тем более напуганы — нет. Просто случился некий сбой, и они обстоятельно обсуждали и анализировали этот сбой и намечали способы его преодоления, демократично называя друг друга по именам. В неофициальной обстановке им не нужны были формальные знаки субординации — оба и без них прекрасно знали, кто главней, кто тут кого вполне способен из-за этого сбоя оставить без работы, и потому могли позволить себе дружелюбное Юджин и Барни. Они были лишь слегка раздосадованы. Вот ведь, мол, ерунда какая приключилась. Мелочь, а неприятно. Поскольку, по большому счету, мелочей в их работе не бывает, это-то они понимали. Даже малая странность теоретически чревата серьезными неприятностями. Просто в России все странности давным-давно обусловлены не противодействием противника, а русским бардаком.
И от этого на сердце, что ни говори, спокойней.
— Осенью, честно вам признаюсь, мы не выдержали и покопались в его компьютере. Толком выудить не удалось ничего — обрывки. Если не сказать: игрушки. Высокая теория… Контактов за эти годы он не имел, выходов ни на кого никаких… И им никто не интересовался — а это, пожалуй, еще показательнее. Серьезных документов мы у него так и не нашли, ни на электронных носителях, ни на бумажных. Были даже соображения, что как ученый он кончился и существенного интереса теперь не представляет. Так, присматривали для порядка.
— Присматривали — и все же потеряли?
— Он вернется. Он непременно вернется. Все его вещи на местах, вплоть до единственного оставшегося у него приличного костюма на вешалке в шкафу. Возле туалета — лопата со следами свежей земли. Значит, работал на своем наделе, надо полагать. Весна… Человек, который занят посадками, обязательно позаботится об урожае. Кроме того, через две недели — годовщина смерти его матери, а он в этот день всегда появляется на кладбище в Павловске.
— Понимаю. Опять ждать… Честно говоря, мне надоело ждать. Мы ничего так и не знаем наверняка, но дежурим возле этого, быть может, уже окончательно выжившего из ума маньяка который год, и результаты нулевые.
— Не так уж много нам этот чудак стоит.
— Не много, но долго. Долго, Барни! Я хочу понять, стоило им заниматься или нет, хотя бы прежде чем выйду на пенсию.
Непринужденный смех. Пауза.
— А если серьезно, то меня не оставляет мысль, ЧТО эта его чушь в сети про почку была каким-то кодовым сигналом…
— Не думаю. Слишком уж это нелепый сигнал. Слишком вызывающий, заметный…
— Именно нелепость наводит на подозрения. Четкий зов: мне есть что продать. Важное. Нужное. Из собственных, видите ли, потрохов. А если наименования органов — это заранее с кем-то обговоренные обозначения? Скажем, почка — это наконец-то доведенная до ума математическая модель полета на гиперзвуке? А печенка, скажем, — режимы ионизации внешнего облака? А если бы он написал… э-э…
— Яйца?
— Вам бы только шутить. А иначе как объяснить эту демонстрацию? Ну с чего вдруг человек, тихо живущий сам по себе, ни в чем не нуждающийся, с минимальными потребностями, так захотел денег, что решил незамедлительно расстаться с куском собственного тела? Какие у него могут быть семейные обстоятельства? Если семьи нет и в помине! И совершенно неуместная в таком тексте самореклама: доктор наук, главный теоретик…
— Ну, он вообще несколько не в себе. Я за годы пристального наблюдения в том неоднократно убеждался, Юджин, поверьте. Деловой логики от него ждать не приходится. Комплексы, вероятно. Человеку, который всю молодость шел от успеха к успеху и вдруг на пике достижений оказался за бортом, принять это трудно. Вполне можно спятить.
— Это все бла-бла-бла у психоаналитика. Кодовые обозначения, Барни! И коль скоро мы их не понимаем, ясней ясного, что предназначены они не нам. А кому? Пауза.
— У вас, Юджин, есть какая-то информация на сей счет, которой я не располагаю?
— Как вам сказать… Не так давно получены очень, правда, скупые сведения, что немалый интерес к этой проблематике начали проявлять китайцы…
— Джизус! Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы это сообразить! К чему они не проявляют интерес? Вы не найдете такой темы!
— Да, но, исходя из этих сведений, с весьма высокой степенью вероятности можно предположить, что как раз сейчас некий китайский агент с немалым интересом наблюдает запуск с Байконура этого пресловутого первого частного геостационарного сателлита. Причем местное начальство об этом отнюдь не догадывается. И то, что вместо какого-нибудь официального представителя возлюбленной здешними властями ШОС туда направлен именно агент, может свидетельствовать, помимо прочего, как раз о том, что корпорация «Полдень» намерена заниматься отнюдь не только коммерческими запусками тривиальных спутников.
— Даже так?
— Принципиально новый носитель — именно то, что нужно частной компании как воздух. Хотя бы для рекламы, для притока инвестиций. Не говоря уж о реальных прорывах на рынке. В этой ситуации Журанков, например, им бы очень пригодился… Пока это только мое предположение, честно вам скажу. Но впредь я намерен исходить именно из него — по крайней мере, до тех пор, пока мы не убедимся в обратном. В общем, так. Мне нужен Журанков. Мне он нужен срочно. Методика спокойного выжидания не принесла результатов и с сегодняшнего дня отменяется. Хватит. Пауза.
— Жду распоряжений.
Пауза.
— Семейные обстоятельства, Барни… Не стоило ему упоминать о семье, так давно не имея с нею ни малейших существенных контактов. Будем считать, он сам накликал неприятностей на свою задницу… Мы создадим ему семейные обстоятельства.
— Что вы имеете в виду?
— Его сына.
— При чем тут его сын?
— Представьте, парень связался с одной из экстремистских шаек. Слава России, очистим улицы от инородцев, русские — древнейшая раса мира, и все такое. По забавному стечению обстоятельств как раз эту шайку мы слегка… не напрямую, конечно… прикормили.
— Так это же удача!
— Да, как раз и пригодится. Я вот думаю… Пусть бы парнишка очистил от кого-нибудь какую-нибудь улицу. Жертву мы определим… У меня на примете, скажем, донельзя нелепый человек, недавно вернувшийся в Россию из эмиграции. Говорит он совершенно неуместные вещи. Конечно, затевать операцию специально против него было бы неадекватно, но… Если все равно надо кого-то, вполне полезно будет его. Да еще если это окажется очередное преступление русских наци. Очень эффектно и наглядно. Даже преданный России инородец для русских все равно инородец, резать его… А потом мы расскажем о проделке отпрыска Журанкову. Вернее, вы расскажете. Как вы думаете, Барни, после стольких лет разрыва это окажет на него воздействие?
— Думаю, да. Я его хорошо изучил. Он может вас хоть ненавидеть, но закроет собой от пули, если убедить его в том, что по совести он это обязан.
— Какой удобный человек.
— Временами. К сожалению, он до сих пор убежден, что чем-то обязан этой стране. Послушайте, Юджин, вам виднее, конечно, я занимался только самим Журанковым и его нынешней работой, но… Может, все проще? Может, его вопль о семейных обстоятельствах вызван именно этими обстоятельствами, и только?
— Мы проверяли. Данные отсутствуют. Родители его умерли, других родственников нет. Никаких реальных неприятностей с его бывшей женой и ребенком не происходило.
— Ну, нет так нет… Тогда у меня вопрос: сколько вам понадобится времени? Через две недели, как я уже сказал, мы имеем все основания ждать появления Журанкова на кладбище в Павловске.
— На кладбище… Поэтично. Готический роман ужасов.
— Вам не нравится?
— Мне понравится что угодно, обещаю вам, если это даст нужный результат. Мне нужен Журанков.
— Я уже понял.
— Через две недели вам будет, что сказать ему среди шелестящих над могилами берез. Ну, а если он не появится вовсе, и до той поры мы так и не узнаем, где он…
— То?
— То, дружище, я буду иметь все основания полагать, что вы его всерьез упустили и, следовательно, многолетняя операция провалена по вашей вине.
— Я был уверен, старина, что вы ответите именно так.
ГЛАВА 1. Послед империи
«Послед — все последнее, из ряду, порядка, что осталось после расхода, чем что-либо кончается; остаток, остатки, отстой, подонки, гуща, выскребки…»
Эти строки из словаря Даля Бабцев вспоминал весь день.
Сперва невольно, просто потому, что само собой всплыло в памяти, а потом уж нарочно и почти сладострастно — все более сладострастно с каждым часом и с каждым новым экспонатом, который гордые своими никому уже не нужными былыми достижениями хозяева подносили под нос ему и его, с позволения сказать, коллегам. К вечеру он твердил определение последа уже почти как заклинание, как оберег — с наслаждением и, что называется, с упованием.
Именно так. Не реликт, не рудимент, не атавизм… Не академичным термином, намекающим на некую высокую, пусть и утонувшую в веках эстетику, хотелось все это называть — нет. Грязный, вонючий послед.
Отстой, подонки, гуща, выскребки…
Что да, то да.
Все здесь было пропитано якобы героическим, а па деле — тошнотворным уродливым прошлым. Утешало лишь то, что оно ушло. И ушло безвозвратно.
Даже странно было видеть ржавчину не везде.
Одно название Ленинск чего стоит в начале двадцать первого века! Это же космодром — Байконур, а городишко при нем — Ленинск! Да, разумеется, официально он с девяносто пятого, что ли, — тоже Байконур, но у энтузиастов-то нет-нет да и проскочит по старинке, по привычке, Фрейд не дремлет, что им указ казахского президента о переименовании! И в Ленинске, посреди площади, разумеется, опять же Ленина, так по сей день и торчит памятник одноименному кровососу! Чтоб ни на миг никто не мог расслабиться и забыть. Как в свое время в Питере — стоило только войти в подземку, и со всех сторон на тебя щерилось щербатое, точно ухмылка зэка, половину зубов потерявшего то ли в цинге, то ли в мордобое — но половину все же сохранившего, и вот они торчат через один: «Ленинградский ордена Ленина метрополитен имени Ленина»!
Может, переговоры о допуске журналистов шли медленнее или начались позже, чем надлежало, а может, что-то не связалось между бесчисленными бюрократическими шестеренками, но попали журналисты на пресловутый Байконур лишь за несколько часов до старта, когда чудовищную железную елду уже оттранспортировали из громадного длинного МИКа, монтажно-испытательного корпуса, уже поставили — «вертикализовали», уже почти лишили знаменитого «красняка»… Обо всех этих деяниях и связанных с ними овеянных временем легендах и ритуалах им пришлось всего лишь слушать, пока автобус катался взад-вперед по городу.
Просвещали их двое: некий сильно пожилой представитель «Полудня», неприятный франтоватый энтузиаст, и вторым голосом — местный офицерик, будто соскочивший с плаката типа «Дошли до Берлина»: лицо безмозгло восторженное, розовые крепкие щеки, пшеничный чуб лихо выбивается из-под фуражки… в больших городах таких лиц уже не встретишь.
Они опоздали — то ли случайно, а то ли нет. Не хотели местные погоны возиться с журналистами слишком долго, ненавидят они журналистов, это понятно, кому же приятно слушать или тем более читать о себе потом правду: врешь ему, мол, врешь, а эти щелкоперы каким-то образом все равно докапываются до истины. Поэтому им не довелось увидеть, как везут ракету из МИКа на стол, а начальник боевого расчета, глава «пускачей», «стреляющий», важно шествует прямо по шпалам перед платформой. Не довелось увидеть, как торчащая ракета мало-помалу лишается пестрого одеяния из бесчисленных красных ленточек и тряпочек, навязанных на нее еще частью на заводах, а частью в монтажно-испытательном: русская надежность! Чтоб не пропустить при проверках ни одного узла, все они помечаются вот этак попросту, для неграмотных: а проверил — ленточку долой!
И это двадцать первый век…
И они еще имеют наглость заявлять, что американцы ошалели в свое время от такого простого и надежного способа контроля и начали внедрять у себя…
Зато не утерпели пожаловаться на местное население. Что за ров, поинтересовался Фомичев — без особого интереса, надо признать, рассеянно так… В ответ вполне можно было смолчать или ответить нейтрально, не выставляя напоказ своего презрения к народу, на земле которого вояки чудили; но нет. Переглянувшись и помедлив маленько, их экскурсоводы в два голоса наперебой принялись рассказывать, что окрестные казахи еще лет пять-семь назад приноровились коммуниздить важнейшие, понимаете ли, бесценные суперсекретные кабели и продавать как цветной лом. Будто тут может быть что-то секретное! Ото всех скрываемый уровень разрухи, разве что. Восстанавливать, чуть не пустил слезу чубатый капитан, в десять раз дороже, чем то, что воры могут за украденную медяшку выручить, да что там в десять — в сто… Одна соединительная муфта в месте разрыва потом — четыре тонны баксов. Детей засылают, женщин — чтобы уж с гарантией никаких силовых охранных мероприятий мы не предпринимали… А рвом мы периметр обозначили, чтоб хоть на машинах не подъезжали, они ж поначалу целыми грузовиками добычу вывозили, промышленно… Начинаешь проверять систему, носитель уже на старте, горючку заливать пора — и вдруг глядь: ни хрена не работает. Кто, что? А, понятно, давай искать, где клок вырван… Мы просто волками выли!
И такая звериная у него тоска в глазах леденела, у этого офицерика, такая в нем ощущалась бескомпромиссная жажда провести хоть разок это самое силовое мероприятие… Бабцев сразу почувствовал: тут-то бы этот мальчик разгулялся.
Ничего не меняется. Ничего…
Вот такие, наверное, с чистым сердцем, с полной уверенностью в своей правоте прикладами сгоняли в столыпинские вагоны татар и чеченцев. Обрывок кабеля он казахам пожалел! А ты спросил их, нужны тут твои кабели им, на их земле? Ты пришел к ним без спросу, они тебя не звали, и понатыкал тут своих кабелей и черт знает чего еще, на века отравил их землю злейшей химией, завалил дымящимися обломками от аварийных пусков, и все того лишь ради, чтобы безграмотный пузатый упырь, карикатура на человека, мог потрясать в ООН кулачишком да косноязыко, с кастратским привизгом кричать: «И если будут на нас гукать, мы так гукнем, что уже не будут гукать!» Ты радоваться, капитан, должен, что вся твоя необъятная железная машинерия способна хоть так, хоть через мелкое воровство послужить устроению нормальной жизни нормальных людей…
Будь у тебя хоть капля совести и сострадания — ты бы сам им все это отдал! И прощения бы попросил!
Почему никто не чувствует этой боли, этого стыда? Как они все ухитряются?
Пожалуй, она была для Бабцева удивительней всего — эта их умелая, тренированная, безоговорочная слепота. Ведь все так очевидно, так однозначно…
Вот привезли их к мемориалу. Да, погибли страшной смертью чуть не полторы сотни людей. Да, трагедия. Да, слезы, чего уж тут. Но ведь стоило только написать на их могилах «За нашу советскую Родину», как написали здесь, — и все обернулось глумлением.
Эта советская Родина в лице Неделина — а в тоталитарных системах Родина всегда принимает вид того или иного кабаньего рыла в орденах — своей тупостью чудовищно и бессмысленно спалила этих самых безвременно погибших, самодурски велев им всем работать на уже заправленной ракете — и никто, ни один человек из этих уникальных специалистов и, понимаете ли, героев, не мог и не смел рылу возразить. Под трибунал захотели? Родина ждать не будет, Родина наметила сроки! А теперь, понимаете ли, «За Родину!» на их мемориалах, да еще и не просто так, а «За советскую!» Не просто за бифштексы, а за «ма-аленькие бифштексы…»
Или вот памятная доска на доме первого начальника строительства — Шубникова… Ах-ах, и улица одноименная здесь же, он был такой душа-человек, слуга царю, отец солдатам, и о том, чтобы выполнить поставленные партией задачи наилучшим образом заботился, и о простых строителях радел, из одной тарелки с ними баланду хлебал, бараки обходил чуть ли не каждодневно… Советские сказки, будь они прокляты! Ведь стоит чуть-чуть подумать, чуть-чуть прикинуть, как это за каких-то два года сей добрый Шубников посреди бескрайней дикой степи, где спокон веку не наблюдалось ни единого строения выше и прочней байской юрты, ухитрился поднять всю эту махину, весь этот по тем временам грандиозный, равных себе не имеющий комплекс, — чтобы безо всяких документов, безо всяких исторических изысканий, ни на миг не дав задурить себе голову сладким враньем о том, как, мол, гордился Королев тем, что здесь якобы спецконтингент не работал, просто сложить два и два и уразуметь, сколько десятков и сотен тысяч несчастных, ни в чем не повинных зэков он вкопал в эту землю, сей заботливый Шубников, какие пласты человеческих останков проложил он многослойным фундаментом под каждый стартовый стол, под каждый из этих несчастных кабелей и проводов, шестеренок и гаек, о потраве которых так сожалеет теперь чубатый капитан… Убийцы! Убийцы все! Ненаказанные и нераскаянные…
Хорошо хоть, нынешний запуск был беспилотным. Бабцев знал: его, с позволения сказать, коллеги, наоборот, очень жалеют об этом. Но когда пуляют с человеком на борту, накануне все непременно глядят «Белое солнце пустыни» — такой тут обычай. А для Бабцева это был давний, рубежный символ.
Вот ведь странно — мальцом он, как и все, лишь повизгивал от восторга, когда этот Сухов крушил и крошил в капусту злых басмачей. Но уже лет в восемнадцать все как-то в одночасье перевернулось — даже не понять с чего.
Вдруг стало стыдно и совестно. Будто это он сам, Бабцев, убивал, сам калечил и глумился… и тем, что радовался, дурачок, суховской меткой пальбе, будто сам оправдывал и укрывал от расплаты бесчисленных мерзавцев, что под сенью прекрасных кумачовых словес гноили и морили, ломали руки и в блины раскатывали гениталии, заставляли родителей писать доносы на детей, детей на родителей, жен на мужей и мужей на жен…
Он еще пытался спорить с Семкой Кармадановым — горячась, нервничая, не в силах понять, почему он, Бабцев, видит теперь правду, а его ближайший на тот момент, неразлейвода друг отчего-то совсем не видит. «Да ты пойми — это же палач! — кричал он яростно и растерянно. — У него руки по локоть в крови! По плечи! С какой такой радости он пришел к ним в их пески и наводит свои дикие, мы теперь знаем точно, что дикие, порядки? Ну подумай! Чтобы про него в ту пору сказали: «Ты один взвода стоишь», чтобы стать легендарным карателем — представь, какую уймищу невинного народу он должен был перебить!» А Семка только хлопал глазами — и видно было, что он подозревает не на шутку: друг его спятил. И ни на что его больше не хватило, кроме как на ошалелое: «Валька, он же наш…»
Вот именно тогда Бабцев понял раз и на всю оставшуюся жизнь: есть наши и не наши. И каждый сам находит критерии отбора в те и в эти. И понял: для него, Валентина Бабцева, подонок и убийца никогда не сможет стать «нашим». Вот кто ПРОТИВ подонков и убийц — тот ему и «наш». Будь он по формальным признакам кем угодно, хоть с того края света, хоть вообще с того света. А эти пусть группируются, как хотят. Дураки любят собираться в стаи.
Он не знал тогда, правильно это или нет. Даже не задумывался над этим. Просто ему было тошно от таких «своих». И он не мог чувствовать иначе, и вести себя иначе не мог. Так было честно, а иначе — нечестно.
Лишь через много лет он убедился, что это единственно верная и единственно достойная позиция, что в большом мире лишь она и пользуется уважением. Поэтому так легко он становился своим для совсем вроде бы чужих — от прибалтийских якобы ветеранов СС до чеченских так называемых боевиков…
Но выбрал он свою позицию не по расчету. Он же ничего этого в юности не знал. Просто он не мог иначе, и все. С детства не мог.
Родился честным.
Так что возведение именно этого фильма в ранг священного, думал Бабцев, далеко не случайно. Вот зачем им космос? Вот чего они, по большому-то счету, от космоса ждут и хотят? Здесь не получилось, ручки оказались коротки, кишка тонка — так они хоть там жаждут утвердить русский орднунг.
Хорошо, что не пришлось смотреть это кино.
Хватило и того, что им дали увидеть и услышать. Страшные часы заправки, когда «красняк», апофеоз русской смекалки, ободран с ракеты уже весь, и на стартовой площадке — ни души. И едва не над головами начинают течь по широким шлангам, хлюпая и ворча, будто обыкновенное домашнее дерьмо, неотвратимые убийцы: смертоносный гептил, смертоносный амил и еще какая-то четырехокись азота — тоже наверняка вполне беспощадная к мягким козявкам в ни от чего не способных защитить, лишь не позволяющих сбежать погонах…
Или гептил не здесь? Слишком много сразу, все перепуталось…
Ну, пусть не азота, все равно не лучше.
И без перехода смех. Немного нервный после этих адских процедур и все-таки уже нормальный, уже обыденно ироничный, потому что как всегда: грустное и смешное рядом. По традиции заправщиков кормят пловом. Плов горячий, пахнет грубо и пряно, и дымится. Заправщики жгутся, вытирают жирные губы ладонями. И гордо рассказывают, почему с ними так чикаются — именно во время заправки все может рвануть, как ни при какой иной операции. Ну, помимо самого старта, разумеется, — но во время старта здесь никого не будет. Нам за вредность аж надбавки положены. Обычные лейтенанты, те, что голыми руками, примерзая к железу зимой и прикипая летом, проверяют на поставленной ракете узлы, контакты и разъемы, помаленьку лишая белоснежную тушу красного лоскутного одеяния, — те получают две с половиной тысячи рублей в месяц. За свой героический и уже хотя бы по деньгам видно, насколько нужный Отчизне труд. А вот мы, «заправщики», — аж на сто тридцать рублей больше. И еще у нас усиленное питание: яйца, сливочное масло, молоко, сыр. Да только кто ж их видел. За свои деньги в магазине — оно, конечно, да, но… Так-то питание усиливать и депутаты себе умеют…
Словом, за нашу советскую Родину. За нашу антисоветскую Родину… За нашу никакую Родину.
Ничего не меняется. Как, друзья, вы не садитесь…
А потом главный миг. То, ради чего день за днем, неделя за неделей творится эта зловещая мистерия, и здесь тоже от благоговейного столбняка до издевательского хихиканья один шаг, потому что вереницы выводящих ракету в космос команд, ничуть не изменившихся за тридцать лет, известны всем и каждому благодаря очередному советскому шедевру вранья — «Укрощению огня», и не только слышаны по сто раз, но уже по сто раз обшучены и обхохочены не одним и не двумя поколениями эрудированных россиян. Мы же здоровые интеллигентные люди с чувством юмора, и нет таких материй, которым был бы противопоказан смех… «Ключ на дренаж! Протяжка один! Протяжка два! Промежуточная! Главная!! А теперь — смыв, подтирка и три таблетки имодиума!!! Разрешите доложить, товарищ генерал, — дренаж закончен!»
Однако же тут юмор не удалось бы протянуть до вызывающего дружный смех итога.
Потому что бетон под ногами дрогнул. Едва ощутимо затрепетал, будто срезонировавшая струна. И накативший рев даже здесь, в подземелье, сварил воздух в крутой кисель. Нечеловеческий воздух.
А мгновением позже показался нечеловеческий огонь.
Из газоотводов бабахнули прямые, как жерди, ослепительные вихри. Потом люто полыхнуло где-то посреди — и уж оттуда, из потайной гремящей сердцевины огонь, сладострастно дрожа от могущества, попер вверх. Вспучилась плазменная гора. Огонь выпрастывался из-под земли неторопливо и вальяжно, как с достоинством рассвирепевший дьявол. Его пугающе неземная суть видна была сразу, он двигался вопреки всем законам природы: строго прямо и вверх. Лохматое, призрачное от жара ревущее солнце взошло из преисподней, и, кинув позади себя невообразимой длины пламенное помело, полезло в небо.
А козявки в погонах и без погон смотрели на дело рук своих, и одна скучающе, привычно бубнила:
— Десять секунд — полет нормальный… Двадцать секунд — полет нормальный… Девяносто секунд… Тангаж, рысканье — в норме…
Весь в поту, стиснув кулаки, завороженный этой жутью и даже забыв дышать, Бабцев ошеломленно озирался вокруг. Эти лица… Они все были как чубатый щекастый капитан. Носы картошкой, маленькие глазки… Чувствовалось, что не дураки выпить водки — и лучше бы побольше. С такими ряшками только навоз в поле таскать! Глушить мутный самогон, занюхивая рукавом рваного ватника, и таскать по непролазным хлябям вонючий навоз!! И ничего больше!!
Эта вот дикая мощь — у них?
Честное слово, если бы кругом были знакомые Бабцеву по бесчисленным телерепортажам интеллигентные, умные лица англосаксов из НАСА, ему было бы сейчас спокойней.
Ну, хотя бы как у Сагдеева…
А эти, словно в ответ его мыслям, вдруг страшно заорали. По-прежнему негромко упало в тишину делано равнодушное «Есть отделение третьей ступени» — и вся орава наконец дала себе волю: разом взревела пещерное «ура» и бросилась обниматься. Ритуальная пляска голодных людоедов вокруг костра. И Бабцеву на миг показалось, что от внезапного истошного вопля, ударившего после напряжения и тишины, он… он чуть не обмочился.
Конечно, только показалось.
Нет.
Нет, скорее отсюда, думал Бабцев. Скорее туда, где нормальные люди радуются нормальным вещам…
Степная тьма дышала пылью, горечью и какой-то химией, плыли поодаль крупные и мелкие непонятные огоньки, смутные далекие тени непонятных конструкций — и, медлительно пошатываясь, точно хромой на обе ноги, наползал навстречу скрипящему всем своим большевицким скелетом мотовозу мерцающий россыпями разноцветных окон и фонарей Ленинск… Фляга под названием КПСС — Каждый Плещет Себе Сам (даже юмор здесь полон древнего яда) — шла по кругу. И когда пожилой мрачноватый майор, не пригубив, передал ее импозантному представителю корпорации, а тот, сделав положенный глоток, передал ее корреспондентам, алкаш Корховой буквально приник к горлышку, этак запросто, точно он тут свой и фляга его собственная… Хлебнул, крякнул со вкусом и сипло кинул лозунг: «За наши звезды, ребята!»; и даже его узкоглазая пассия пригубила, и, уж разумеется, конформный Фомичев…
Бабцев от сомнительного угощения отказался.
И, конечно, когда мотовоз доскрипел наконец до станции «Городская», не поехал на организованный фирмой поздний банкет.
Журналисты, ракетчики и офицеры неторопливо, с обычными для таких процедур запинками и взаимными поджиданиями загрузились в битый день возивший их громадный автобус — разумеется, импортный, смотрелся он среди убогих хрущевок и худосочных уличных фонарей времен застоя точно дебелый раскормленный сагиб среди изможденных голых туземцев. Автобус должен был доставить гостей и часть хозяев на площадь, понимаете ли, Ленина в снятое фирмой на сей вечер кафе «Русская тройка», чтобы там продолжилось нелепое, невесть кому нужное братание (кафе это, по слухам, проросло в малость подмалеванной руине бывшего Дома офицеров, сгоревшего в девяносто четвертом году — символично, что ни говори). Бабцев коротко пояснил, что слишком полон впечатлениями и хочет прогуляться, подумать… Мол, подойду попозже. Престарелый франт понимающе покивал.
— Не заблудитесь?
— Вряд ли.
— Если что — тут все прямо… По Абая до Королева, а потом направо по нашему Арбату кафе, налево по Королева — ваша гостиница… Впервые на запуске?
— Да.
— Впечатляет?
Непонятно, каких комплиментов он ждал, этот хлыщ. Как его… Алдошин, что ли… У Бабцева была плохая память на имена.
— Да, — сдержанно ответил Бабцев.
— А нам вот малость приелось. Натужно очень… Весь пар, что называется, в гудок уходит. Реву много, а капэдэ — с гулькин нос.
— Так не запускайте, кто вас неволит. Все только спасибо скажут.
Хлыщ усмехнулся.
— Читал вашу последнюю статью.
Бабцев напрягся.
— Вы серьезно считаете, что мы жулики?
— Хотелось бы убедиться в обратном, — выжидательно проговорил Бабцев.
Алдошин, или как его, картинно улыбнулся. Зубы у него были отремонтированы по-западному, только что зайчики не брызнули от них.
— Вам-то уж, как поборнику демократических ценностей, следовало бы помнить о презумпции невиновности. Доказывать вину обвиняемого должен обвиняющий, а не наоборот. Иначе сталинизм какой-то получается.
Краем глаза Бабцев заметил, что Корховой с подругой, всех пропустивши вперед себя, тоже взошли в мягко освещенную глубь автобуса, и лишь старательно нейтральный, примирительный Фомичев зачем-то в одиночестве ждет у двери.
— У нас что ни делай — все сталинизм получится, — парировал Бабцев, тоже улыбнувшись.
— А не у нас?
— А не у нас — это не моя боль.
— Хорошо, погуляйте, Валентин Витальевич. Застолье продлится часа два, а ходьбы тут не слишком много, город маленький.
Оказывается, он помнил, как Бабцева зовут. А вот Бабцев его имени не помнил. Неловко и неприятно. Скорей бы остаться одному.
— Хорошо.
Алдошин — кажется, все-таки Алдошин — кивнул и пошел к автобусу. Сделал красноречивый жест терпеливому Фомичеву и, пропустив его, как гостеприимный хозяин, перед собой, последним шагнул внутрь; гуськом они поднялись в высоко над землей вознесенный салон. Мягко вздохнув, дверь каруселью поехала на своих изогнутых сверкающих рычагах и втянулась в пазы. Незлобиво рокотавший на холостом ходу дворец на колесах, сам с собой перемаргиваясь яркими блямбами сигналов, тронулся с места. Покатил. Укатил.
Бабцев остался один.
Наконец-то стало тихо.
Оказывается, они только делали вид, будто не замечали Бабцева и не выделяли его среди остальных. Будто не читали его. Читали. Но вовсе не собирались объясняться и оправдываться. Какая-то сила угадывалась за ними… Сила не чета мелко наглому, но навсегда испуганному, навсегда не уверенному в себе Кремлю, торчащему над страной на трухлявой ножке своей вертикали, точно скособоченная шляпка насквозь червивого, проеденного слизнями гриба, только ли чьи-то огромные деньги? Интересно…
Бабцев неспешно двинулся проспектом Абая к далекой Сыр-Дарье. Проспект был прям, будто его пробил падающий по касательной метеор.
А ведь будь это не здесь — прекрасный вечер. Тепло. Азиатские звезды искрятся, даже свет фонарей не глушит их, только застит малость, скрадывая бесчисленную мелочь. Зелени много, деревца и кустарники клубятся беспросветно, как вылитая в чуть фосфоресцирующую воду тушь. Мирные скамейки неназойливо манят посидеть, подумать, с удовольствием погрустить о чем-нибудь совершенно несмертельном. Даже как-то уютно — потому что патриархально, что ли… Детством веет.
Ага. За детство счастливое наше — спасибо, родная страна.
Вот. Вот откуда ощущение покоя и какой-то необъяснимой защищенности. Вот куда запущены подлые щупальца ассоциаций, подсознательных воспоминаний… Ну, нет. Не дамся.
Впереди уже предупредительно светится стела «Байконур», жалкая и помпезная, как все здесь. Говорит: не верь! Очередная елда, только не летучая. И конечно, с претензией на всемирность: ажурный земной шар на колу, и кругом него наша, понимаете ли, р-русская орбита…
Малолюдно… Работящие, рано ложатся. А может, у них тут комендантский час, только нас о том не предупредили, чтоб не пугать? Были уверены, что мы от автобуса ни шагу. А что? При таком обилии КПП на въездах это было бы вполне логично. Сейчас подойдет патруль и по-русски вломит в хайло за отсутствие подписанного гаулейтером аусвайса…
Так он ядовито пошучивал сам с собою, медленно шагая по проспекту имени казахского обожателя русских Абая, но в глубине души был на самом-то деле уверен: никакой патруль ему не грозит.
А вон перед входом в один из домов сидит на скамейке человек, и ему тоже, кажется, невесело.
Военный.
Бабцев и так-то шел неторопливо, а теперь еще замедлил шаги. В плывущем свете окон рисовался на светлом фоне допотопной скамьи лишь силуэт. Потом, два шага спустя, проклюнулись глаза — и оказалось, что они уставлены на него, Бабцева.
Человек курил.
Через мгновение Бабцев понял, что они недавно виделись. Это был мрачный майор, который в мотовозе тоже, как и Бабцев, отказался пить из КПСС.
Под пристальным взглядом Бабцев невольно остановился.
— Тоже не поехал праздновать? — вдруг спросил в тишине майор.
Бабцев не ответил.
Ему показалось, что майор, не пригубивши при всех, где-то успел как следует догнаться за те сорок-сорок пять минут, что прошли с момента прибытия мотовоза на «Городскую».
— Правильно, — сказал майор. — Что тут праздновать? Рутина… Противно, правда?
Бабцев сделал нерешительный шаг к нему.
— Садись, — сказал майор и, приглашающе подвинувшись, похлопал по скамейке рядом с собой. — Закуришь?
— Спасибо, — решился Бабцев, — закурю.
Он быстро подошел к нежданному собеседнику и сел рядом с ним.
Да, припахивало свежевыпитым.
Майор протянул Бабцеву пачку дешевых сигарет, потом выщелкнул язычок огня из зажигалки. Бабцев наклонился, прикурил. Ох, не «Мальборо»…
Но это может оказаться много интереснее всего предыдущего дня. В голове по-рыбьи задергалась, оживая, первая фраза: «Когда же мне удалось поговорить с одним из офицеров космодрома без свидетелей, вне бдительного ока начальства, он смог быть более откровенным…»
— Выпить не предлагаю, — сказал майор. — Видел, как тебя скрючило.
— Ты тоже не стал, — в тон майору ответил Бабцев.
— Ну, от меня-то мое не уйдет. А вообще ты прав. Придуманное веселье.
— Почему?
Майор помолчал.
— Потому что это поражение.
У Бабцева засосало под ложечкой от пробуждающегося азарта. Он устроился поудобней и затянулся едким простонародным дымом, постаравшись сделать это как можно более по-свойски.
— Кто кого?
— Они — нас.
— Чего-то не въезжаю, — непроизвольно переходя на язык низов, пришпорил беседу Бабцев. Майор посмотрел на него немного насмешливо.
— Чего ж тут не въехать, — сказал он. — Торгаши и сюда добрались.
У Бабцева чуть вытянулось лицо.
— Понятно, — сказал майор. Надо было отдать ему должное: он оказался чутким и подмечал малейшее изменение настроения собеседника. — Ты об этом не напишешь, конечно. Вы же все на их стороне.
— Кто мы и на чьей стороне?
— Пресса и бизнес.
Надо было слышать, каким тоном майор произнес эти два слова. Точно выругался в два этажа.
— А-а… — понимающе сказал Бабцев. Что ж, это тоже интересно… Хотя — предсказуемо. Послед империи.
— Чего ж ты не поехал плясать тогда, журналист?
— А что, там и танцы запланированы?
— Да нет… Плясать под их дудку.
— Как тебе сказать. Отродясь ни под чью дудку не плясал.
— Ишь какой скромный. Уверен?
— Уверен.
— Герой?
— Назови как хочешь.
— А я вот не герой… — вздохнул майор. — Четверть века здесь… — Помолчал. — Я думал, ты понял.
— Что?
— Что нечего сегодня праздновать.
— По-моему, — опять решился на подстегивающую определенность Бабцев, — здесь уже давно нечего праздновать. И уже никогда не будет что.
Майор сгорбился.
— Наверное… — проговорил он после паузы. — Хоть бы «Энергию» опять запустили, что ли…
Глубоко затянулся. Оранжевый глазок его сигареты открылся в сумраке — и вновь закрылся, словно над покрасневшим от смертельной усталости глазом опустилось бессильное веко.
— Понимаешь, работа на самом деле адская. Можно ее делать ради мечты. Можно ее делать ради страны. Но делать ее ради того, чтобы на советском старье очередной денежный мешок нажил очередной миллиард… Тошнит. А ведь теперь, наверное, так и пойдет. Частная корпорация… — он снова будто выругался.
— А как же иначе? — не выдержал Бабцев. — Мешок наживет миллиард — но ведь и ты наживешь ровно столько, сколько заработал. Мечта или страна — это, конечно, красиво, но ведь ненадолго и не для всех. Если делать что-то ради идеи — обязательно упрешься: тех, кого эта идея не вдохновляет, надо бить палкой. Либо ради денег, либо из-под палки — третьего нет.
— Вот я и говорю — вы заодно, — грустно, но спокойно констатировал майор.
— С тем же успехом можно обвинить в сговоре всех, кто сообща утверждает, что солнце восходит на востоке.
— Никто ж не требует, чтобы все вкалывали ради какой-то ОДНОЙ идеи, — терпеливо, будто некую очевидность разъясняя несмышленышу, произнес майор. — Но… Пусть бы люди сами группировались. Так нет… Надо всем промыть мозги! Вот послушай. Зимой у нас провели тест. Психологический. Один вопрос: верите ли вы, что Россия первой будет на Марсе? Дурь, казалось бы, да? Но человек двадцать офицеров ответили: ага, верю. И именно их отсюда убрали. Как нарочно. Закатали куда-то, по слухам, в Уральский округ… Да не сразу, а провели еще собеседования какие-то… только с ними, с теми, кто написал: верю. Вопросы задавали вроде бы к делу и не относящиеся, но асы дело знают туго. Витька Ромашин написал: верю, но его оставили. Он потом смеялся: вычислили, спецы, что я просто от балды брякнул, интересно было посмотреть, что будет… Значит, как-то просекли, что соврал. Значит, убрали отсюда тех, кто действительно верил. Мы еще гадали: с чего такая плешь? А теперь, оказывается, это нас так к коммерции готовили…
Бабцев забыл дышать. Это было более чем интересно. Это была заявка на сенсацию. И, конечно, майор сам не понимал, насколько ценно то, о чем он проговорился…
— А отчего ж остался ты? — с трудом сохраняя спокойный тон, спросил Бабцев.
— А я уже не верю, — мрачно сказал майор и достал очередную сигарету. Закурил. — Я свое уже отверил… Четыре года до пенсии, а там — хоть птицы не летай.
Он, спохватившись, протянул пачку в сторону Бабцева:
— Будешь?
Бабцев помедлил, потом отрицательно покачал головой и поднялся. Майор все понял.
— Ну, бывай здоров, — сказал он, уже не глядя на журналиста. — Привет мешкам.
Бабцев вдруг понял, что поторопился по обычной своей импульсивности, а теперь ему жалко уходить. Похоже, майор мог бы рассказать еще немало. Но доверительный момент был упущен, испорчен безнадежно. Поддакивать надо было, поддакивать, а не лезть в спор. Бабцев помялся.
— Тяжело служить? — спросил он и сам почувствовал, насколько фальшиво и, в сущности, оскорбительно прозвучал его вопрос. Но майор только глянул на него снизу вверх — будто сверху вниз. Снова приоткрылся и снова закрылся внимательный, чуть презрительный глаз его сигареты.
— Служить легко, — сказал майор. Помедлил. — Жить тяжело.
Опять помедлил. Неужели при ракетах все такие философы, с издевкой подумал Бабцев. И тут майор его добил.
— Жизнь стала какая-то чужая… И главное, ясно, что к своей, к той, которой хотел, — тебя уже не пустят.
— А своя — это ради торжества коммунизма? — не выдержал Бабцев. Майора надо было поставить на место, слишком уж он умничал.
Не получилось. Майор вскинул на него насмешливый взгляд исподлобья и вдруг продекламировал басисто и распевно, по-маяковски:
— Я раком ставил мадонну Литта! Но чем она уж так знаменита — в упор не въехал! Скажи, друган, на кой нам этот поповский дурман?
У Бабцева едва не отвисла челюсть. Потом он вспомнил, что, пытаясь по-свойски говорить с майором на простом языке, буквально начал с фразы «чего-то я не въезжаю» — и передернулся, точно ему за шиворот плеснули щелочью. Он повернулся и молча пошел дальше по проспекту.
Их поселили в лучшей гостинице городка, которая в своем роде тоже была памятником: сделана в форме первого спутника. Посреди — ядро главного корпуса, по сторонам — четыре растопыренных крыла, как антенны, в свое время пищавшие из космоса свое показушное «бип-бип». Первый американский спутник, пусть и запущенный несколько позже русского, с ходу открыл радиационные пояса вокруг Земли. А первый р-русский открыл только космическую эру…
Бабцев подошел к гостинице уже чуть ли не ночью, вполне теперь осознавая, что несколько переоценил свои силы, решив проделать весь этот путь на своих двоих. День выдался тяжкий, а под занавес — еще и этакий марш-бросок. Но из разрозненных впечатлений, из вороха, похожего на тяжелую кучу мокрых старых газет, именно благодаря этому броску высовывался теперь солнечный хвостик действительно ценной, действительно сулящей прорыв информации…
В тихом холле гостиницы на диванчике смиренно сидел один-единственный человек, рассеянно почитывая, как ни странно, «Коммерсант». Но при виде вошедшего с лестницы Бабцева он сложил газету пополам, небрежно отложил ее, поднялся и шагнул Бабцеву навстречу.
Человек был в штатском, невысок, коренаст. Покатые плечи непоказного рукопашного бойца. Матерое лицо с коричневой дубленой кожей. Короткая современная стрижка, черные, как антрацит, волосы пего поседели. Он шел к Бабцеву неторопливо и целеустремленно, и смотрел ему прямо в лицо немигающими глазами, и было очевидно: он идет именно к нему, точно зная, кто перед ним, — стало быть, он сидел тут, ожидая именно его. Бабцев ощутил неприятный холод в животе. Началось…
«Аусвайс?» — успел иронично подумать он, стараясь хоть так подбодрить себя. От противного.
— Добрый вечер, Валентин Витальевич, — сказал седой.
— Добрый вечер, — ответил Бабцев и, все еще чувствуя неприятный осадок от своей дурацкой попытки говорить с майором запросто, светски осведомился: — С кем имею честь?
Церемонность Бабцева, похоже, седого нисколько не удивила. Он сделал приглашающий жест в сторону диванчика, на котором еще шуршала, расправляя складки, поспешно сложенная газета.
— Я Заварихин, — сказал он. — Анатолий Заварихин.
— Просто Анатолий?
Седой усмехнулся.
— Прошу вас, давайте присядем. Мне бы, Валентин Витальевич, хотелось перекинуться с вами парой-тройкой слов.
— В таком случае и я только Валентин, — сказал Бабцев.
— Замечательно.
— Может быть, я могу пригласить вас к себе в номер, Анатолий?
— Не хочу быть чрезмерно назойливым, Валентин.
— Как скажете.
Они уселись. Бабцев выжидательно смотрел в лицо Заварихину. Заварихин задумчиво поджал коричневые узкие губы — видимо, подбирал начальные слова. Слегка боднул головой, решившись, и начал:
— Вообще-то у меня нет никаких официальных полномочий, и поэтому вы в полном праве не отвечать ни на один мой вопрос, Валентин.
Бабцев сразу попытался взять инициативу:
— Вообще-то в демократических странах так зачитывают права при аресте, Анатолий. Это что, арест?
— Господь с вами, Валентин. Что за странная мысль. Просто я стараюсь прояснить ситуацию. Я прекрасно осведомлен о том, какие у вас убеждения и идеалы, догадываюсь, в чем мы с вами мыслим сходно, знаю, в чем расходимся, но разговор совсем не об этом, а о вещах совершенно общечеловеческих. Поэтому я просто-напросто рассчитываю на товарищеское содействие — но в то же время не могу не прояснить ситуацию для вас. Вы-то обо мне не знаете ничего. Я уже несколько лет как человек совершенно штатский и всего-то лишь занимаю один из руководящих постов в охранной службе фирмы «Полдень».
— Ах, вот как, — сказал Бабцев. — Какую же опасность я представляю для фирмы «Полдень»?
— Ни малейшей, — улыбнулся Заварихин.
Это прозвучало как оскорбление.
— Тогда в чем дело? Скажу вам откровенно, Анатолий, день был очень тяжелый, я устал.
— Понимаю и постараюсь вас не задержать. Короткая беседа единомышленников.
— Единомышленников?
— Преступников мы же не любим в одинаковой степени, правда? Убийц, воров…
Вот куда он клонит, подумал Бабцев. И сразу встал в боевую стойку:
— Убийцей и вором можно объявить кого угодно.
— Я никого не собираюсь объявлять преступником, они сами себя объявляют, своими действиями. Не ощетинивайтесь так сразу, Валентин. Я ж не выдачи Закаева от вас требую.
— Шутка юмора, — констатировал Бабцев.
— Она, — примирительно ответил Заварихин. — Так вот. У вас есть давний друг — Семен Кармаданов.
Бабцев вздрогнул.
— В последние годы ваша дружба несколько охладела, но все равно — я не могу себе представить, что, если бы вашему другу грозила какая-то опасность, вы отказались бы ему помочь.
— Почему вы вспомнили о Кармаданове? — осторожно осведомился Бабцев. — Мы довольно давно не общались…
— Ну, полно, Валентин, — сказал Заварихин. — Ваша последняя статья на предмет ракетно-космических злоупотреблений навеяна информацией, которую вы получили от Кармаданова. Повторяю: у нас нет к вам ни малейших претензий, вы высказали свою точку зрения, и сделали это вполне аккуратно, не подвергая вашего друга никакому риску. Честь вам и хвала. И тем не менее ваш друг пострадал. Мог бы пострадать куда серьезнее, если бы не наша расторопность.
Бабцеву стало нехорошо.
— Что с Семеном? — глухо спросил он.
— К счастью, повторяю, ничего. Ни с ним, ни с его семьей…
— С семьей? Да что вы несете такое?!
— Понимаете, нам очень нужно узнать, где произошла утечка. Текст вашей статьи вполне корректен, но скажите откровенно: не могли вы где-то, по дружбе или по служебной необходимости, обмолвиться о том, от кого получили информацию о финансовых неясностях в «Полудне»?
Бабцев сразу вспомнил: этот самый вопрос ему как бы невзначай задавал по телефону сам Семка. Когда звонил поздравить со статьей. Но голос у него был вполне нормальный, и ни о чем плохом он не сказал. Наоборот: поздравил. Поздравил! Поблагодарил!
Значит, никаких неприятностей у него на тот момент не было. Значит, эти еще только хотят ему их устроить.
И пытаются как-то втянуть его, Бабцева…
Заварихин спокойно смотрел ему в глаза. Ждал. Это был явный шантаж.
— Во-первых, ничего о грозящих Семену опасностях я не знаю, — спокойно и размеренно ответил Бабцев. — Ваше голословное утверждение для меня ничего не значит. Это называется: брать на понт, но меня на понт не взять, Анатолий, я тертый. Во-вторых, Семен никаких материалов мне не предоставлял, и моя последняя статья основана на совершенно иных источниках, раскрыть которые я соглашусь только по решению суда. Наконец, в-третьих, я подозреваю, что опасность для моего друга — это как раз вы.
Он встал.
— Спокойной ночи, — сказал он.
Заварихин вздохнул.
— Подождите, — сказал он. Вынул из кармана маленький плеер. Тронул кнопку — и Бабцев, уже собравшийся уйти, напряженно замер, потому что в ватной тишине холла раздался совершенно натуральный — будто Семка стоял тут же, в двух шагах — голос Кармаданова:
— Валька, я по телефону не мог, а подскочить к тебе тем более не мог… На меня после той статьи наехали всерьез, а мужик, с которым ты сейчас говоришь, нас с дочкой спас. Можешь ему верить. Увидимся — расскажу подробней, но я уже не в Москве. Понимаешь, исполнителей задержали, но откуда потянулось — через них не узнать, а это очень важно. Мне ты толком не ответил, ладно — впопыхах по телефону разговор действительно не задался, но постарайся припомнить: кому еще, кроме вашего главного редактора, ты мог обмолвиться, что информация пошла от меня?
Запись окончилась. Заварихин помедлил мгновение, держа плеер на весу, а потом, продолжая пристально смотреть снизу вверх, спрятал его в карман.
У Бабцева все будто смерзлось внутри. Но он лишь постарался держать спину прямо-прямо и чтобы голос не дрожал — хотя ему теперь стало по-настоящему страшно.
— Неубедительно, — отрезал он. — И даже еще более подозрительно. Вы вполне могли надавить на совершенно ни в чем не повинного Семена и заставить его сказать все, что угодно. Я ваши штучки хорошо знаю, господин… ныне штатский. Я начинаю всерьез тревожиться за своего друга. Вы его еще не убили?
Заварихин поразмыслил мгновение, потом, как неутомимый иллюзионист, из другого кармана вытащил мобильный телефон.
— Хотите ему позвонить?
Бабцев колебался лишь мгновение..
— Теперь — нет. Теперь я уже уверен, что он у вас и находится под мощным давлением.
Заварихин вздохнул.
— Да, — устало проговорил он и отвел взгляд. — Недооценили силу ваших убеждений, Валентин. Вы, верно, до сих пор уверены, что и дома в Москве ФСБ взорвала?
— И в Москве, — холодно и непреклонно ответил Бабцев, — ив Волгодонске, везде. В свое время независимое расследование это доказало с полной определенностью. Просто его результаты были заблокированы вашими коллегами, Анатолий.
— Ох, да когда ж это кончится, — пробормотал Заварихин.
— Никогда, — бесстрашно бросил ему в лицо Бабцев. — Никогда. И не надейтесь.
Заварихин встал. Сейчас он меня пополам переломит, подумал Бабцев, но ему уже не было страшно. Все-таки он успел плюнуть чекисту в рожу, и это давало ему силы погибнуть теперь с честью. Он даже не пытался сбежать хотя бы к себе в номер — просто стоял и ждал. Сердце билось мощно и ровно. Празднично.
— Знаете, Валентин… Когда я встречаю таких, как вы, у меня просто руки опускаются. И накатывает чувство, что страна все-таки обречена.
— А вы, конечно, спасители, — едко парировал Бабцев. — Но кому нужна страна, которую могут спасти только такие, как вы? И только ТАК, как умеете вы?
— Помните знаменитую сцену Валтасарова пира? — спросил Заварихин. Экий эрудит, мельком подумал Бабцев. — Ты взвешен на весах и найден…
— Очень легким, — перебив, без усилия продолжил Бабцев. Не мог он не щелкнуть этого кровососа по носу хоть так, хоть по мелочи.
— Легким-то ладно. Легким, тяжелым — разница, в сущности, невелика. Всего лишь в цене. Что на рынке делают после того, как взвешивают на весах? Продают, Валентин. В наше подлое время надо говорить так: ты взвешен на весах и найден ПРОДАННЫМ. Что там Марксова продажа рабочей силы как последняя стадия… Товаром становятся смыслы жизни. Что бы ты ни исповедовал — оно всего лишь работает на чью-то мошну. Не на ту, так на эту. Вот что меня пугает…
— Успокойтесь, — с превосходством сказал Бабцев. Сделал широкий жест, обведя окружающий мир. — Весь этот послед империи… Никто на него не претендует, и никому он не нужен.
— Да? Страна после страшной войны воспрянула на миг — и буквально зубами впилась в будущее и еще цепляется из последних сил! И Байконур — те самые зубы. А послед империи — это вы, Валентин.
— Вот только не надо о войне, — жестко сказал Бабцев. — Не надо демагогии о голоде, холоде и нищете, которыми оправдывается любая собственная мерзость. Если у тебя нет штанов, мечтать надо о штанах, а не о звездах.
Заварихин помедлил. И Бабцев вдруг сообразил, что у него в глазах уже нет неприязни. Давно нет. Да и была ли? Грусть была у него в глазах. Страшная, беспросветная грусть.
Чего он добивается?
— Практика показывает, — сказал Заварихин тихо, — что тот, кто мечтает только о штанах, за штаны мать родную продаст. Почему-то так получается, что люди, в которых сохранилась душа, совершенно непроизвольно начинают, даже замерзая, мечтать о чем-то, помимо штанов. Со всеми вытекающими последствиями… — Помолчал. — И найден проданным.
— Я могу считать себя свободным? — с ледяной вежливостью осведомился Бабцев.
— Да идите, конечно, — негромко и равнодушно ответил Заварихин. — Чего там… Но если господь сподобит вас когда-нибудь встретиться с вашим другом и он вам расскажет, как было дело, — вам будет очень стыдно, Валентин…
— Это уж мои проблемы.
— Разумеется. Спокойной ночи.
Бабцев резко повернулся и, на ходу доставая ключ, пошел к своему номеру. Спина ждала выстрела. Но выстрел так и не плеснул между лопатками, позвоночник не хрустнул, ломаясь. Вот и дверь.
Он закрыл дверь и привалился к ней никем не тронутой, но все равно мокрой от холодного пота спиной.
Похоже, пока они беседовали с седым, гульбище в погорелой «Русской тройке» прекратило течение свое, и народ привезли на ночевку. Со двора доносились голоса, даже песенки… Догуливали. Этого нам никогда не хватает, этого нам всегда мало… Кто-то хохотал. Кто-то бренчал на гитаре, кто-то пел нестройным дурашливым хором. «Утверждают террористы и писатели — и на Марсе будет конопля цвести…»
Лубянка щелкнула челюстями у самого горла — а оказалось, она всего лишь сонно зевнула.
Наконец-то у Бабцева начали дрожать руки.
ГЛАВА 2. Сердце красавицы — это иероглиф
Тут разница как между порнушкой и любовью.
Можно сколько угодно разглядывать возбуждающие картинки в ярких журналах, можно до побагровения сопеть, уставясь в экран, по ту сторону которого, играя мышцами и тряся округлостями, квалифицированно и за жалованье, как спортсмены, трахаются профессионалы, можно вечера напролет обсуждать с пацанами то, в чем ни фига на самом-то деле не смыслишь, только мнишь себя крутым знатоком, потому что тайком от родителей проштудировал «Энциклопедию секса»; но пока сам не почувствуешь не сравнимую ни с чем самозабвенную распахнутость отданного тебе тела, не услышишь, как любимая женщина стонет именно под тобой, именно для тебя, — ни за что не поймешь, из-за чего люди сходят с ума.
Так и это.
Десятки раз наблюдал Корховой и по телевизору, и в Интернете старты ракет, проглядел до дыр и старую хронику, и относительно недавние ностальгические документашки про былые успехи в космической области… Оказалось — все не то.
Невообразимая красота. Невообразимая сила…
Пламя, которое отменяет ночь и на несколько минут сшивает небо и землю воедино…
От одного лишь сознания, что невзрачная железяка, сработанная обыкновенными рабочими руками — та самая, что каких-то полчаса назад торчала тут среди нас, среди наших грязных шлангов, складов, запертых на ржавые не запирающиеся замки, та, что снисходительно слушала, как мы ругаем начальство, хвастаемся про баб и хнычем про зарплату, — летит теперь на первой космической среди звезд и сама мерцает звездой из того самого вакуума, которому ни много ни мало, а четырнадцать миллиардов лет от роду, в котором, точно оглушенные толовой шашкой караси, вразнобой тонут сомлевшие галактики…
От этого можно было просто-напросто с гордостью лопнуть.
И когда все закричали «ура», Корховой, чтобы не лопнуть, закричал громче всех и полез обниматься к первому попавшемуся служаке.
Да, не зря так стремятся страны в клуб космических держав. Это вам не шутки. Это совершенно новое состояние — знать, что твое государство сумело сшить небо и землю гремящей полосой пламени.
Уж потом приходят в голову соображения пользы. «ГЛОНАСС» там, не «ГЛОНАСС»… спутники-шпионы, погода-природа… То есть, ясное дело, все это надо, и надо, чтоб свое, и правильно, что есть конкретные люди, которые думают об этих конкретных выгодах и удобствах, с этих людей пора пушинки снимать всенародно, да! — но объяснить, какая от чего следует конкретная польза всегда в сто раз нуднее и дольше, чем просто показать этот гром и это пламя, запросто отпихнувшее планету и ушедшее в зенит.
Сказка.
Змей-Горыныч, с которым удалось подружиться.
Иногда он своевольничает, конечно… А кто не своевольничает? Самый преданный друг может подвести. Самый преданный сын капризничает порой. Не говоря уж, например, о самой преданной женщине… На то мы и сложные, а не инфузории. И он, огнедышащий, — тоже.
Сложный.
Уважительного отношения требует.
Уже и мотовоз провихлялся по своим шатким рельсам и пришел в город, уже и в автобус загрузились, и на банкет поехали, а Корховой все думал: страшно представить, что я мог этого не увидеть. То была бы совершенно иная жизнь. Словно вообще звезд до самой смерти не углядеть, не узнать этого потайного дальнего сверкания, сулящего душе простор и бессмертие, и прожить от рождения до предсмертных конвульсий и хрипов под пасмурным, сочащимся серой влагой тесным небом.
Не нас бы — литературных бы титанов сюда, думал Корховой. Пушкина… Вот он бы выдал после таких впечатлений!
Но твердым манием вождя среди болота и дождя явился град. Звать — Байконур. На перепутий культур он гордую главу вознес и людям подарил космос…
Корховой, без труда стилизуя под «На берегу пустынных волн», тешился сложением виршей за Александра Сергеича и время от времени оглядывался на Наташку. У нее горели щеки, точно она весь вечер у печи с пирогами провозилась — и Корховой был рад: она, похоже, чувствовала то же, что и он. Можно было не разговаривать, все и так понятно.
А Фомичев был просто задумчив. Озирался. Прицеливался, наверное: на кого первого напасть с вопросами, когда приедем, примем по первой и языки развяжутся.
А Бабцев пропал куда-то. Наверное, морду бережет.
Туда и дорога. Век бы его не видать.
Банкет оказался не слишком массовым — человек двадцать пять набралось, не больше. Сначала начальник космодрома сказал тост — то есть сказал он вроде бы короткую речь, в общем-то, достаточно тривиальную, парадную, как военному, вероятно, и полагается: мол, как они тут рады, как приветствуют новые взаимовыгодные времена и все такое; но потом предложил выпить, и оказалось, что это все же тост. Разумеется, выпили.
Потом импозантный представитель фирмы «Полдень» Алдошин выступил с ответным тостом. И то ли уже первый градус в силу вошел, то ли у фирмачей и ученых степеней свободы и впрямь на порядок больше — но говорил он с юмором и потешил слушателей изрядно. Кратенько перечислил, для чего важны и ценны геостационарные спутники, кто до сих пор ими занимался и, кстати, почем; потом отметил, что нынешний пуск благодаря усилиям частной корпорации оказался аж на семнадцать процентов дешевле, чем запуски аналогичных спутников в среднем были в мире и в стране доселе… Потом лукаво покосился на широкие окна зала, по ту сторону которых, посреди площади, неутомимо торчал в лучах ночной подсветки Владимир Ильич, указующий путь в голую степь, и закончил, напомнив лозунг, лет двадцать назад мозоливший глаза чуть ли не повсюду (Корховой еще застал, еще помнил): «Так что мы непременно придем, товарищи, к победе коммунистического труда!» И, выдержав паузу, ослепительно улыбнулся, что твой Ален Делон, и добавил: «Особенно если будем платить за него как следует». Все облегченно захохотали. А Алдошин поднял рюмку и забил последний гвоздь: «Так что предлагаю, товарищи, выпить за единство труда и капитала!» Народ к тому времени уж так раздухарился, что с той стороны, где скучковались молодые офицеры, кто-то отважился Алдошину в тему заорать, от поспешности едва попадая в мелодию, но узнаваемо по-рамштайновски (хоть и не очень по-немецки): «Карл сказал, Карл сказал: майн либер капитал! Черный нал, черный нал! Дас шварце капитал!» Никто не подхватил, но с удовольствием похохотали все — ну, и опять же все выпили, конечно.
И на том официальная часть кончилась, и веселье пошло, как водится, вразнос.
Наташка держалась вблизи, но поодаль — мы, мол, не вдвоем, мы тут просто тесно сплоченная группа журналистов. Что поделаешь. Но в миг опрокидывания каждого из тостов мельком, как бы невзначай, взглядывала на Корхового: бдила. Предупреждала-напоминала. Корховой и сам бы в такой вечер не надрался нипочем — жалко было бы что-то потом не помнить. Однако этот никому не понятный и не заметный — разве лишь Фомичеву — признак совместности, микроскопический симптом почти семейной заботы всякий раз заставлял сердце Корхового радостно подскакивать, точно азартный оголец на батуте. С восторженным визгом.
Народ быстро разбился по интересам, и каждая группа начала догоняться напитками в независимом темпе. Корховой попробовал сунуться к военным — но те увлеченно обсуждали, сколько каких кабелей и прочих первоочередных железок смогут подновить на деньги, заработанные нынешним пуском; было просто не вклиниться. Попробовал сунуться к научникам, но там оказалось еще суровее: у Алдошина в руке уже была исчирканная альфами-омегами салфетка, и он ею потрясал перед носом у кого-то из коллег. Конечно, банкет не лучшее место и время для осмысленных интервью. Если не можешь толково подслушать — пей себе и жди, когда люди успокоятся. В конце концов, у них, похоже, и впрямь какая-то не рядовая победа. Тем более как раз в эти минуты средь шумного бала вдруг, будто никем не принесенная, сама собой в воздухе сконденсировалась окончательно триумфальная новость: разгонный блок запустился и спутник пошел с опорной орбиты на обетованную… Как раз когда Корховой пытался для очистки совести заглянуть в листок через плечо Алдошина, все опять зааплодировали, затопали ногами и потянулись, натурально, к рюмкам и бокалам…
Когда Корховой вернулся к своим, похоже было, что они тоже потыкались-потыкались и отступились — с тем же результатом. Фомичев с пустой рюмкой в левой руке меланхолично жевал бутерброд. Наташка грациозно держала у ярких губ почти полный бокал, но не пила, а, водя бокалом, точно стволом верного «максима», озиралась, как Анка-пулеметчица, выбирающая цель. Такая она была цепко, когтисто красивая, так выверенно самонаводилась, что сейчас, несмотря даже на грамм сто, уже заправленные в извилины, невозможно было представить ее в виде домашнем, постельном.
Невероятно, но там она оказалась нежная, теплая…
Бескорыстная мама, у которой в жизни только и счастья — пестовать свое дитятко, слушать его, поддакивая, подкладывать сладкий кусочек…
А как она давала!
Будто хочет навек перестать быть отдельно…
Смотришь теперь и сам себе не веришь, что — было. Два разных существа — она тогда и она теперь.
Ладно, лучше не думать и не вспоминать.
Воспоминание — это всегда предвкушение. А никто тебе не может гарантировать, свет мой Степушка, что это повторится… Вон она сейчас какая. У такой просто нет, просто не может быть наготы. Стекло, пластик, микрочипы и серводвигатели. Высокотехнологичный агрегат для сексуального ошеломления объекта и скоростного снятия с него информации — пока не очухался.
Есть у нее нагота, есть. Мягкая. Нежная. Влажная…
Корховой только встряхнул головой, отгоняя назойливую память. Работаем, работаем!
Пьем.
Тут-то и долетел сквозь общий гомон и фаянсовое постукивание посуды Наташкин голос:
— Мальчишки, не знаете, кто это там такой красивый?
Корховой перехватил ее взгляд и повернулся туда, куда Наташка смотрела. Краем глаза успел зацепить, что туда же невольно уставился и Фомичев.
— Да Алдошин же, — удивленно сказал Корховой.
— Алдошина я знаю, — нетерпеливо отозвалась Наташка. — Нет. Рядом. Только что к нему подошел…
Сутуловатого жеваного субъекта лет сорока, который и впрямь нарисовался возле Алдошина, что-то ему втолковывая, вряд ли можно было назвать красивым. Разве что в издевку. Но сердце красавицы — непонятно и непредсказуемо, и вот лишнее тому подтверждение. Рядом с авантажным представителем празднующей триумф корпорации невзрачный незнакомец — его действительно нынче ни в автобусе, ни на запуске не было — выглядел, на вкус Корхового, как мелкая серая моль рядом с ярким клювастым попугаем. Разве что глаза могли женщину привлечь. Глаза — да. Они светились мягким алтарным огнем — так в сумраке церкви лампады мерцают.
Корховой растерянно оглянулся на Фомичева. Тот пристально смотрел на алдошинского собеседника чуть исподлобья. Будто, в отличие от остальных, вмиг сообразил, кто это. Но взгляд держался какую-то долю секунды, а потом Фомичев недоуменно поджал губы и столь же растерянно глянул на Корхового.
— Понятия не имею, — сказал он. — Наташенька, что ты в нем нашла?
Наташка только плечом дернула с досадой.
Эх, чего ради своей бабы не сделаешь!
Держа рюмку, как факел, Корховой через весь зал, небрежно раздвигая могутным плечом каких-то одинаково и очень однозначно разрумянившихся генералов (вот генералы ей, понимаешь, неинтересны!), зашагал к Алдошину и его сутулому собеседнику.
Те лишь тогда сообразили, что к ним гость, когда между ними и Корховым оставался один шаг. Корховой успел еще услышать обрывок последней фразы уклониста: «И это совершенно реально, говорю вам, я просчитал трижды!..» Потом тот осекся, реагируя на вторжение, и оба удивленно воззрились на визитера. А нам-то что? Нахальство — второе счастье.
— Не могу не предложить от лица акул пера, которых ваша бесподобная фирма столь любезно пригласила на эти именины сердца, благодарственного тоста в вашу, глубокоуважаемый Борис Ильич, честь… э-э… и в честь вашего глубокоуважаемого собеседника… Простите, не имел чести быть представленным…
И, без труда стараясь казаться чуть более навеселе, чем натурально был, Корховой выжидательно уставился на сутулого, держа на весу протянутую в его сторону руку с рюмкой.
Тот застенчиво заискался взглядом по округе в поисках адекватного вместилища. Нашел. Поднял. Благодарно уставился на Корхового лампадами глаз. Бокал — с легким вином, похоже; да и ладно, пусть пьет, что хочет и может.
— Журанков… — сказал он. — Константин Михайлович Журанков.
— Степан Антонович Корховой. Журналист. Очень приятно.
— Мне тоже, — мягко сказал Журанков. — Э-э… Физик, — он так неуверенно это сказал, словно совсем и не был уверен, что он физик; словно вообще не знал толком, кто он такой.
Корховой размашисто треснул своей рюмкой по его бокалу. Потом повернулся к Алдошину, который уже пришел в себя и, тоже вооружившись рюмкой, смотрел на журналиста весело и безо всякой враждебности.
— Итак, огр-ромное вам спасибо, господа ракетчики! — сказал Корховой. — Это изумительно! Это просто пробирает! За вас!
И заглотил полтинничек, как орел букашку. «Это — последняя, — сурово велел он себе. — И то — ради дела. Не корысти ради, лишь волею пославшей мя жены…»
Алдошин тоже красиво вмазал. По всему видать было — мужик хоть и в летах уже, но лихой казак. С ним бы посидеть как следует, без суматохи и многолюдья… Журанков отважился на несколько элегических глоточков. С Журанковым все было ясно.
— Рад, что нашел путь к вашему сердцу, — ответил Алдошин. Совершенно Корховому в тон. Ну, точно, мы бы общий язык отыскали в пять минут, подумал Корховой. — А между прочим, у меня будет к вам разговор, уважаемый Степан Антонович. Вы еще не уходите?
— Никак нет!
— Замечательно. Я вас найду. А сейчас — передавайте вашим коллегам наши наилучшие пожелания.
Понятней дать незваному гостю взашей и нельзя было. Ну, да Корховой и сам не собирался тут задерживаться.
— Константин Михайлович Журанков, — вполголоса сообщил он, вернувшись. — Как бы физик. Вам это что-нибудь говорит?
Глядя в стену с отсутствующим видом, Фомичев отрицательно покачал головой. Зато у Наташки на миг даже рот приоткрылся.
— Журанков? — потрясенно переспросила она. — Тот самый?
— Что значит — тот самый? А какой?
— Ну, подготовочка у вас… — возмущенно сказала Наташка. — Это ж в свое время чуть сенсация не была… Только все утихло быстро, как-то разом… Я думала, он давно в Штатах. Надо же…
У нее глаза тоже начали подсверкивать. Но это был совсем другой блеск, чем свечное свечение в глазах Журанкова. Пантера почуяла добычу.
— Так, пацаны, — сказала Наташка, неотрывно глядя на Алдошина и его собеседника. Как перед дуэлью, передернула плечами, умопомрачительно распрямила спину, выставив грудь. — Я на абордаж.
И только они ее и видели. Корховой удрученно проводил ее взглядом, но она ни разу не обернулась.
— Вот и все, — с сочувствием сказал Фомичев после долгой паузы. — Ломи на них…
— Это точно, — медленно ответил Корховой. Еще подождали, поглазели с тоской.
— Давай, что ли?
Корховой отвел взгляд. Она уже вовсю беседовала, и Журанков застенчиво ей улыбался, а Алдошин явно распускал перед нею павлиний хвост. Корховой подставил рюмку, и Фомичев ее наполнил.
— Давай, — только тогда сказал Корховой, напоследок покосившись. Наташка уже смеялась чему-то, запрокидывая голову и во всей красе показывая нежную шею. Журанков стеснительно любовался. Алдошин, что-то мастерски рассказывая, бурно жестикулировал — этот любовался больше собой, чем Наташкой; его года — его богатство. А вот этот пожилой черепашонок… Поди ж ты — красивого нашла… Корховой хлопнул. Еще неделю назад ему и в голову бы не пришло, что, будучи уже, в общем, далеко не мальчиком, он окажется способным так вот на пустом месте ревновать с совершенно первозданной жгучестью. Отелло рассвирепелло…
Видимо, от этой последней рюмки он все же слегка поплыл — но не шибко, потому что чисто на автопилоте сумел некоторое время не добавлять и оттого не вылетел вовсе, а, наоборот, минут через пятнадцать обнаружил себя: довольно-таки опасно размахивая голой вилкой, он рассказывал Фомичеву, какие у Наташки шикарные китайские картинки развешаны по стенам. Зачем он это принялся рассказывать — было совершенно неясно, наверное, от уязвленной гордости. А вот, мол, я у ней дома был и все рассмотрел… Ему стало неловко, но на полуслове было уже не остановиться, Фомичев почему-то этой темой очень заинтересовался. Слушай, а может, она китаянка? А может, она иероглифы знает? А давай ей по-китайски канцону споем… сер-рена-ду… А слабо? А не слабо! А только вот подумать надо… А ты отлить не созрел? Нет? Ну, я тогда сейчас вернусь… Найдешь? А то!
В туалете Корховой принялся студить пылающее лицо в пригоршнях холодной воды. Раз. Другой… Это оказалось очень приятно — лишний знак того, что веселье замерло в неустойчивом равновесии на границе с пьянкой и есть еще шанс отступить, не перейдя черту. «Больше не пью сегодня», — сказал Корховой себе и вдруг понял, что на сей раз он этот обет, пожалуй, исполнит. Надоело стыдиться себя. И Наташка пусть не зазнается, между прочим, — он и без ее присмотра способен не надраться. В белом кафельном блеске, слегка резавшем глаза, в почти медицинской тишине, нарушаемой только легким журчанием подтекающего в одной из кабинок бачка, среди строгих молчаливых писсуаров и унитазов, остаться трезвым казалось очень легко.
А потом хлопнула дверь, и раздались шаги.
Алдошин. Ага. Ничто человеческое не чуждо.
Представитель фирмы успел увидеть распрямляющегося над раковиной Корхового в последний момент; руки его, уже пошедшие было к ширинке, неловко тормознули. Интеллигент какой, подумал Корховой.
— Место встречи изменить нельзя, — громко сказал Алдошин.
— Рад столь удобному случаю еще раз засвидетельствовать вам и в вашем лице фирме «Полдень-22» благодарность от гильдии журналистов и от себя лично, — ответил Корховой.
Алдошин улыбнулся.
— А случай действительно удобный, — сказал он. — Тихо, без лишних ушей… Я ж не для красного словца сказал, что у меня еще будет к вам дело. Только все не мог сообразить: вы нынче еще в состоянии меня выслушать или уже надо отложить до утра… А вы вон какой огурец!
— Постараюсь оправдать высокое доверие партии и правительства! — браво рявкнул Корховой. Брови Алдошина прыгнули вверх-вниз.
— Надо же, — сказал он. — Я думал, ваше поколение этих заклинаний уже не помнит…
— Когда заклинание превращается в последнюю фразу анекдота — оно получает вторую молодость, — серьезно ответил Корховой. По лицу его щекотно сползали капли, и он запросто утерся рукавом.
— Пожалуй… — согласился Алдошин, и тут Корховой понял, что этот человек старше, чем выглядит. Много старше и много серьезнее. Непонятно, почему одно это слово и то, как оно было сказано, открыли Корховому глаза. Но — открыли. Алдошин был стар и, несмотря на всю свою импозантность, и оживление, и несомненное умение очаровывать, смешить и приковывать взгляды, — очень грустен. Или очень устал. Ого, придумал Корховой. Еще неизвестно, над кем жизнь покуражилась больше — над изможденным скромником Журанковым или вот над этим царственным жуиром…
— У меня не очень-то есть время следить за прессой, — сказал Алдошин, — но это не только мое мнение: ваши статьи по космосу и ракетным делам одни из лучших. И вдобавок вы достаточно молоды и весьма здоровы, это видно сразу. Мы начинаем новую программу. У американцев была попытка «Учителя в космосе», но сорвалась трагически… Мы попроще. Хотим сделать «Журналист в космосе». Возобновить, вернее, — в позднем СССР был проект такого рода, даже одного японца свозить успели. Возобновить, разумеется, не во вторник на будущей неделе, но… В перспективе. Хотите попробовать пройти медкомиссию и потренироваться?
Корховой мгновение молчал.
— Я? — спросил он потом.
— Ага, — просто ответил Алдошин.
— В космос?
— В космос.
— Может, еще и на Луну?
— Может, и на Луну.
Корховой опять помолчал. Назойливое журчание прихворнувшего бачка стало вдруг очень громким, почти оглушительным.
— Был такой старый анекдот, — хрипловато сказал Корховой. — «Водку? В жару? Стаканами? НАЛИВАЙ!!!»
Алдошин усмехнулся.
— Надо полагать, вы таким образом согласились? — спросил он.
— А мои друзья? — вспомнил Корховой.
— А вы без них никак?
— Ну… Не слишком-то этично с моей стороны будет…
— Хорошо. Обсудим. А сейчас… Я старый человек и вынужден прервать разговор. Как я буду завершать столь торжественное мероприятие в мокрых брюках? Подумайте, посоветуйтесь с коллегами… Адью!
Он торопливо нырнул в одну из кабинок и закрыл за собой дверцу.
— Спасибо! — запоздало и потому особенно нелепо крикнул ему вслед Корховой. В ответ в тишине лишь звуки журчания раздвоились.
«Я червь, я Бог, — думал Корховой, медленно возвращаясь по короткому коридору в кафе. — Или как там у Державина? Не важно. Зачем слова, когда тут все без слов… Трудно придумать более хлесткий символ. Луна и нужник… Честь, дружба — и простатит… Ох, и ведь все, что мы делаем, все, что переживаем, все наши выдумки одной ногой на небе, другой — в выгребной яме, и никуда от этого не деться…»
На Луну.
А ведь полжизни бы отдал…
Ну да. Алдошин проспится завтра и скажет: у нас всегда находилось время поддержать друг друга доброй шуткой!
В автобусе Наташка оказалась на одном сиденье с Журанковым. Все ж таки разговорила она конфузливого физика: он уже не слушал молча, не улыбался ей в ответ неярко и почти пугливо, а что-то негромко, задушевно рассказывал, а она только кивала, глядя на него неотрывно, как на икону, — умеют они, женщины-то, когда хотят… Даром что глаза раскосые — как по плошке сейчас. Когда на тебя такие глаза неотрывно и благоговейно смотрят, это… Блин!! А когда не на тебя?!
Было около двух часов ночи, когда Корховой вошел в свой номер.
Под черепом чуть дымились, дотлевая, выпитые граммы. Корховой прошелся взад-вперед, подошел к окну. Ночь. Среднеазиатская степная ночь. Ночь на космодроме. Первая ночь там, где мечтал побывать с детства. И, может, последняя. А в мыслях одна мужичья хрень. Вот ведь ерунда какая.
Космос.
Луна, Луна… Цветы, цветы…
Корховой вышел в коридор; шагая быстро и решительно, точно опытный врач, которого ждет не дождется болящий, дошел до Наташкиного номера. Постоял, прислушиваясь. Стыдно было невероятно, и гвоздило шкурное, трусливое: а ну как кто из соседей выйдет — а я тут торчу с протянутым к замочной скважине ухом… Он постучал — сначала легонько, потом посильней. Он уже понимал, что никого там нет за дверью, что Наташка к себе не вернулась, но стучал и стучал.
Потом ему в голову пришла новая мысль. Легко шагая и что-то бодренько насвистывая, он спустился вниз, подошел к клюющему носом портье.
— Добрый вечер, — вполголоса сказал он на пробу.
Портье коротко, крупно сотрясся и уставился на него — в первый миг бессмысленно, ничего не понимая, но уже через мгновение вспомнив, кто он, где и зачем.
— Добрый вечер.
Корховой показал ему аккредитационный бэджик и просительно проговорил:
— Не подскажете, в каком номере поселился Журанков Константин Михайлович? Мы договорились об интервью, но, когда из автобуса выходили, потерялись как-то…
— Поздновато для интервью, товарищ, — проговорил портье.
Корховой улыбнулся.
— Любви все возрасты покорны, а работе — все часы суток, — примирительно сказал он.
Портье повел глазами по своим кондуитам, прячущимся под стойкой. Корховому казалось, он никогда не ответит. Но портье все же ответил. Корховой благодарно ему кивнул и пошел наверх.
Теперь он, не дыша, некоторое время стоял у двери Журанкова. Ему было уже все равно, увидят его или нет. Сквозь хлипкую, как папиросная бумага, советскую дверь отчетливо слышно было, как негромко, мягко толкует о чем-то Журанков и время от времени коротко, удивительным своим голосом, от которого у Корхового все холодело внутри, отвечает ему Наташка. Конкретной трухи слов не разобрать, конечно; жили только сами голоса — вились один вокруг другого, вступали в отношения. Беседуют. Нет, вроде просто беседуют. Зацепились.
Корховой снова рванул вниз. Безбоязненно прошел мимо снова задремавшего портье, вышел из гостиницы. Ночь была теплой и сухой, и уже совсем тихой, беспросветно и предрассветно тихой — юг, Азия. Буранный полустанок… Не составило труда просчитать, где окно номера Журанкова.
Свет горел.
Это было почти единственное освещенное окно в гостинице.
Корховой закурил. Медленный дым, мерцая, пошел в черный зенит, к слепящим азиатским звездам.
Ей-то бы я прямо сейчас сказал про предложение Алдошина. Чтобы услышала от меня, а не от кого-то чужого.
Но ей не до меня.
Насколько далеко она может пойти, чтобы выкачать из этого загадочного Журанкова все, что ей надо?
А, собственно, что ей от него надо?
Господи, какая чушь лезет в голову. Чушь и гадость, стыдуха, срамотища…
Почему я никогда не слышал даже эту фамилию? Журанков…
А она вот слышала.
«Кто это там такой красивый…»
Черт ее знает — влюбится еще… Сердце красавицы склонно к измене. И вообще. Это у кого душа очень устала или, наоборот, не проснулась, от тех — да, от тех можно ожидать супружеской и всякой подобной верности. А у кого творческий потенциал бушует… Где потенциал — там и чувства пляшут, как море в шторм, непредсказуемо. Туда, сюда. Щупают мир. Потому что понять и осмыслить можно только то, чем очарован. За что переживаешь, как за себя; порой даже больше, чем за себя. А чувствам вслед — иногда ахнуть не успеваешь, что я, не знаю, что ли — и мясо подтягивается. Поди-ка попробуй рявкнуть на него, совестью или там юриспруденцией поставить мясу предел — тут и чувства протухать начнут, из всего своего клокочущего разнообразия оставляя тебе лишь скуку и серую тюремную тесноту; и все бы ничего, но от этого творческая твоя способность куда-то загадочно испаряется, и однажды встаешь утром такой честный-честный, и совесть такая чистая-чистая, и обнаруживаешь, что не можешь выжать ни строки, и в голове — ни единой новой мысли… И ничего не хочется. Луна — и сортир.
В ночной тишине издалека раздался скрип гравия под чьими-то медленными шагами. Корховой с трудом оторвал взгляд от затягивающего окна. Освещенная, как в триллере, со спины, медленно приближалась черная фигура. Знакомая.
— Дежуришь? — спросил Фомичев, подойдя.
— Ага.
— Узнал, кто такой этот Журанков?
— Нет. А ты?
— Нет. Как-то не у кого спросить, чтобы не получилось неловко.
— Во-во.
Помолчали. Фомичев тоже закурил. Сделал пару затяжек в молчании и вдруг затянул тихонько на мотив «О соле мио»:
— Как клево шайнинг после тайфэн тайян…
— Погоди… — опешил Корховой. Мгновение переваривал, потом коротко хохотнул. — Это что, обещанная канцона по-китайски?
— Угу. Ну, не чисто конкретно по-китайски, а так… интернационально. В стиле Эры Встретившихся Рук. Помнишь Иван Антоныча?
— Погоди… Шайнинг — понятно… Тайфэн… А тайян — это солнце, да?
— Точно-с так-с.
— Слушай, а ты откуда по-ихнему сечешь?
— Ну, — Фомичев развел руками, — даже затрудняюсь ответить. На финско-китайской границе все спокойно. С миру по нитке, чайная мова нынче модная. Рука — шоу, башка — тоу…
— Слушай, а там еще, говорят, как-то тона подмяукивать надо…
— Мяу-мяу-мяу, — с готовностью спел Фомичев.
Они обменялись ухмыляющимися взглядами, а потом, не сговариваясь и от избытка чувств даже поматывая в унисон головами, затянули хором, как два мартовских кота:
— О тайян! О тайян мио!
Свет в номере Журанкова погас.
— Ага, — сказал Фомичев. — Услыхала. Сейчас цветок нам кинет. Сквозь чугунные перилы ножку чудную продень…
Интересно, подумал Корховой, ощущая ледяную непреоборимую решимость разобраться до конца. Это может, подумал он, означать одно из двух. Он отбросил окурок.
— Пошли? — предложил он, стараясь казаться спокойным. — Утро уж скоро…
— Пошли, — согласился Фомичев.
Распрощавшись с другом у дверей фомичевского номера, Корховой, громко топая и продолжая вполголоса напевать «О тайян», двинулся было по направлению к своему, а потом резко умолк и, развернувшись, мягким и почти бесшумным скоком устремился к номеру Наташки.
Опять замер, прислушиваясь. Тихо. Неужели ее там нет, неужели у Журанкова осталась? Свет погасили, и… Невероятно. Уже совсем не соображая, что делает, он поднял руку и костяшками пальцев постучал.
Дверь открылась так быстро и легко, словно Наташка ждала.
В номере ее горела настольная лампа, и на столе стоял включенный ноутбук. И уже был набит какой-то текст.
— Привет, — сказала Наташка. Ни удивления, ни тем более досады не проступило на ее лице. Отстраненная приятельская приветливость, точно они расстались пять минут назад — скажем, он отошел кофейку испить. Ушел, теперь опять пришел. Тоже наверняка не больше чем на пять минут. А лучше бы на четыре.
И ни малейшей усталости… Корховой ошалело улыбнулся.
— Привет, — промямлил он, понятия не имея, как продолжать.
— Ты трезвый?
Вспомнила даже позаботиться. И тоже отстранение. Так старушек через дорогу переводят. Сделал доброе дело и побежал по своим делам, и забыл про трясущуюся каргу с авоськой уже через полминуты.
— Ага. А-а… А чего ты узнала интересного?
— Завтра расскажу.
— Ну, тогда и я тебе завтра расскажу. Тоже интересное. А сейчас вот чего… — Тут его осенило. — Мы с Фомичевым замазались, что ты иероглифы знаешь. Китайские, типа.
— Знаю кой-какие.
— Напиши мне иероглиф «сердце».
Даже тут она, похоже, совсем не удивилась.
— Вот прямо в четыре утра?
— Ага. Чтоб лучше спалось.
Она мягко улыбнулась.
— Легко. Да ты зайди…
Он нерешительно шагнул в комнату — и от избытка предупредительности, чтобы, не дай бог, не скомпрометировать даму, даже не закрыл дверь в спящий, заполненный плотной тишиной коридор. Наташка вынула из ящика стола папку, из папки лист бумаги, взяла ручку и какими-то странными, нездешними движениями — то плавными, то отрывистыми — быстро уложила на бумагу несколько линий. С материнской улыбкой протянула лист Корховому. Тот взглянул. На листе красовалась какая-то здоровенная калоша — малость наклонная, будто кто-то нарочно ударил носком в невидимую грязь; а из-под калоши в стороны разлетались три брызги, одна вверх, одна вперед, одна назад.
— Круто, — сказал Корховой с уважением. — Только вот проверить я все равно не могу…
— Не сомневайся. Я не вру. Спи спокойно. А я еще поработаю.
— Ну ты сильна, мать.
— Спокойной ночи, — с кроткой настойчивостью проговорила она.
— Черт, да кто этот Журанков все-таки?
Она чуть помедлила, прежде чем ответить. Задумчиво сказала:
— Беззащитный гений…
Корховой несколько мгновений вглядывался в ее лицо, но по нему ничего нельзя было понять. Просто женщина хотела еще поработать, вот и все. И терпеливо ждала, когда друг наконец уйдет и даст ей такую возможность.
— Спокойной ночи, — сказал он, повернулся и пошел к себе. Непонятное сердце парусом ходило в его руке и с каждым взмахом меняло галсы.