Катрин, Давид и Люк жили неподалеку – в получасе езды на машине на северо-запад, если не было пробок. Если были – тогда ехать приходилось чуть дольше. Обычно Жюль навещал их поздним утром, когда на дорогах становилось свободнее. Он не любил водить по ночам, поэтому зимой, отправляясь к дочери на ужин, предпочитал городской поезд. Жюль считал, что Сержи напоминает Германию. Однако дом его дочери под ярко-оранжевой черепичной крышей был типично французской маленькой виллой с рекламы на тыльной стороне журнальной обложки. Снаружи эти домики всегда такие чистенькие и опрятные, правильной прямоугольной формы. Французские и нефранцузские одновременно – чересчур средиземноморские для севера и недостаточно средиземноморские для юга. Оранжевая черепица и белая штукатурка и на фото, и наяву придавали ухоженный вид зеленым насаждениям вокруг, листва на деревьях и кустах всегда казалась вощеной, глянцевитой. Наверное, думал Жюль, внутри каждого такого домика встроена стирально-сушильная машина с фронтальной загрузкой через стеклянную дверцу, напоминающую иллюминатор «Наутилуса» капитана Немо, и потому поколения детишек успокаиваются под плеск воды и кувыркание одежды за стеклом.
Жюль был искалечен скорбной привязанностью ко времени и событиям, которыми он не делился с дочерью, не желая взваливать на нее груз своей печали. Поэтому Катрин негодовала, что отец без всякой видимой причины до такой степени не похож на других. Отцы других учеников ее школы в Сен-Жермен-ан-Ле были бизнесменами или государственными чиновниками. Они ходили на работу в офисы, членствовали в клубах, танцевали, пили, проводили отпуск на фешенебельных островах и модно одевались. Эти отцы и дети радостно сбивались группами, школами, стаями, командами, стадами. А Жюль, который всегда поддерживал спортивную форму, играл в теннис с Жаклин и Франсуа, а всем остальным занимался исключительно в одиночестве – бегом, плаваньем, даже верховой ездой (не считая лошади). И Жаклин была точно такая же. В те времена, когда Катрин хотела стать своей среди одноклассников или страдала, когда те ее отвергали, у родителей почти не было друзей, они чурались общения, а когда не получалось избежать его, вели себя крайне неуклюже, большую часть времени проводили, занимаясь музыкой, изнуряя себя упражнениями или, подобно чокнутым буддийским монахам, часами в полной праздности просиживали в саду или на террасе.
Всю жизнь Катрин не могла простить родителям, что они, и особенно Жюль, не просто оказались не способны привить дочери навыки, необходимые для счастливой жизни среди окружающих, но и не видели в этом необходимости. Ее школьное детство протекало крайне болезненно, потому что они не смогли оградить ее хотя бы от бесплодных попыток быть как все. Они не были богаты. Они не были нормальными людьми. Даже среди евреев не прижились – у обоих была аллергия на религию и ритуалы.
Когда Жюлю предстояло дебютировать со своими произведениями в очень престижном зале в начале потрясающего музыкального сезона, Катрин пошла на концерт вместе с Жаклин. Перед выходом Жюль не мог наглядеться на жену и дочь в нарядных платьях, особенно хороша была малютка Катрин, сидевшая у него на руках. В эти минуты он так сильно любил их, что даже забыл о своих амбициях и почувствовал вину за то, что поддался им. Позднее они и еще тысяча зрителей наблюдали, как он начал концерт с Sei Lob Баха. Катрин хорошо знала каждую ноту этой арии, но была так мала, что и не догадывалась, что музыку сочиняют люди, она думала, что музыка существует сама по себе. Ни публика, ни Катрин так и не услышали музыки Жюля, и Катрин, которая поначалу так гордилась своим папой, внезапно испытала страх и стыд, когда тысячный зал затаил дыхание от смущения, пока папа плакал на сцене.
Повзрослев, она отдалилась от родителей настолько, насколько смогла. Она стала религиозной. Она изысканно одевалась. Вышла замуж за бухгалтера. У нее было много друзей, и ей было комфортно в их обществе. Когда Жаклин умерла, Катрин в упор спросила отца, почему он жил именно так, почему ее мать так жила и что заставило его держаться в стороне даже от евреев, которые и без того обречены быть изгоями. И он не смог напрямую ответить ей, полагая, что причина крылась не в каком-то внешнем воздействии, а в нем самом. Он никогда не принуждал дочь быть похожей на него, просто хотел уберечь ее от подробностей своих бедствий, чтобы она их не повторила. Он хотел видеть ее успешной и цветущей, хотел, чтобы она оставила прошлое позади.
– Потому что мы с твоей мамой, – сказал он, – точь-в-точь как Тьерри.
– Как Тьерри? Он-то тут с какого боку?
Это был один из немногих друзей Лакуров, они и виделись-то, наверное, раза три за всю жизнь Катрин. Но о нем часто упоминали в разговорах.
– Он – один из величайших фотографов Франции и в молодости был очень известен и довольно богат. Он был художник лабораторной работы – не чета всем прочим – и все делал своими руками. Печать художественной фотографии – сама по себе искусство, и другие фотографы обращались за этим к Тьерри. Он так преуспел в этом, что решил построить лучшую в мире фотолабораторию, чтобы обучить последователей и добиваться совершенства в работе, снова и снова. Он заложил дом, влез в ужасные долги по всем фронтам ради создания своей чудесной фотофабрики… И как раз когда все стало налаживаться, появилась цифровая фотография. Теперь она полностью захватила мир. А Тьерри зациклился на традиционных способах проявки и печати. За пять лет он потерял все. Его умоляли пойти навстречу велениям времени, пока не поздно, но он отказался. В цифровой фотографии нет никаких чудес, никаких таинств. Сплошная асимптота без извилин. Бинарный код, неизменный, и никаких неразличимых мостиков между дискретными элементами. В работах Тьерри, особенно черно-белых, между разрозненными деталями пролегали целые миры. Отступая в сумерки, во мрак, они мерцали, как перламутровая внутренность раковины в предзакатном свете. В фотографической печати искусство заключалось в разнообразии химических составов, в бумажной основе, объективе увеличителя, нитях накаливания и вариантах обработки. Его заклинило на этом искусстве, потому что оно было прекрасно. Пусть его мастерство низложили, проехались по нему танком, но оно все равно осталось непревзойденным, он любил его и оставался верен тому, что любил.
– Но он страдал из-за него.
– И продолжает страдать. Но преданность сродни чуду. Она делает страдания несущественными.
– А чему предан ты? Своеобразности?
– Нет, я верен миру, который был разрушен.
Несходство их отступило на задний план, когда заболел Люк. Теперь Жюль приехал в Сержи из любви к своему ребенку и внуку и чтобы попрощаться перед отлетом в Америку.
– Давид на работе? – спросил он Катрин.
Она кивнула. Катрин истерзала угроза, нависшая над Люком, она измоталась гораздо сильнее, чем если бы сама болела.
– Я привез Люку книжку. – Он показал тонкое крупноформатное издание в подарочной упаковке.
– Не про больницу, надеюсь? Один из наших друзей всучил ему такую, я даже не успела помешать.
– Это книжка с картинками, там сотни пухлых человечков в шлемах и ярких форменных одежках. Они строят дороги, карабкаются по лестницам, летают на самолетах и убирают мусор. Все они немного смахивают на Олланда и живут в мире, где все яркое, и округлое, и доброе, ничего острого или грязного. Опасность повсюду, но она всецело под контролем. Они в безопасности, потому что затянуты в ремни, у них прочные каски и светоотражающие жилеты. Я почитаю ему ее перед обедом.
Появился Люк, вид у него был отсутствующий, но, заметив дедушку, малыш подбежал и обнял его за ногу. Жюль подхватил малыша, посадил на колени, поцеловал и сказал:
– А вот и Люк! Мой хороший мальчик! И сегодня, кажется, отеки спали.
Люк, который хорошо знал, что такое отеки, ответил деду:
– Отеки спали.
– Я принес тебе книжку. Развернешь?
Дети распаковывают подарки в три раза медленнее или в три раза быстрее взрослых. И редко встречается что-то среднее. Люк разворачивал медленно.
– Археолог растет, – заметил Жюль. – Смотри, Катрин, как бережно и тщательно он снимает слой за слоем.
Люк развернул книжку, увидел яркие цвета и улыбнулся им. Медленно оглядев обложку, вбирая каждую ее потрясающую деталь, он ткнул указательным пальчиком – словно котенок игривой лапкой – в маленькую полицейскую машину в уголке. Потом сполз с коленей деда, побежал в свою комнату и вернулся, гордо неся в руке полицейскую машинку – точь-в-точь как на картинке, только у нее на крыше был желтый резиновый купол, который бибикал, если его нажать. Обе машинки, и нарисованная, и игрушечная, были добродушно-лобастенькие, округлые, начисто лишенные аэродинамичности, в высоту больше, чем в длину. Взобравшись снова к Жюлю на колени, Люк перевернул машинку вверх колесами, показывая дедушке опору шасси. Жюль знал, это означает вопрос: «Что это?»
– Это полицейская машина, – ответил он. – Видишь полицейского внутри?
Люк кивнул. Подумал немного. Потом повернулся к Жюлю, глядя испытующе и недоверчиво.
– А они хорошие или плохие? – спросил внук.
В два с половиной он думал, что мир делится на хороших и плохих, да так оно и было, пусть и не столь очевидно, как он себе это представлял.
– Конечно хорошие! – ответил Жюль. – Они помогают людям. Полицейский – твой друг.
Объединенные силы двух агентов судебной полиции, сокращенно АСП, были втиснуты в одну крошечную машину, почти одинаковую в длину и высоту, и катили на юго-восток в неблагополучный Альфавиль, чтобы опросить Рашида Бельгази – единственного выжившего свидетеля и жертву происшествия на мосту. Полиция выехала с набережной Орфевр на машине Дювалье Саиди-Сифа, который работал в полицейском участке Шестнадцатого округа в Пасси, потому что другой офицер, Арно Вайсенбергер, прибыл на метро. Дювалье Саиди-Сиф был сотрудником отдела убийств и вел это дело о двойном убийстве, хотя, конечно, подчинялся своему офицеру судебной полиции, или ОСП, которого терпеть не мог. Арно Вайсенбергера вызвали из отдела несовершеннолетних, потому что одной из жертв не было восемнадцати. Он и рад бы служить в бригаде уголовного розыска, но не повезло, хорошо, что хоть в Париж попал.
– В следующий раз, – сказал Арно, – поедем на моей машине. Она в два раза больше.
– В следующий раз приезжай на своей, а пока и эта хороша, – ответил громадному и грузному Арно невысокий и жилистый Дювалье. Он знал, что делает.
– Нет, не хороша. Я тут согнулся в три погибели. И надо решить, где будем работать. Я не могу в двух местах одновременно. Надо основаться в Пятнадцатом. У нас здание больше и ресторан под боком, «Сан-Флоран».
– Очень мило, зато под нашим комиссариатом устричный бар, а напротив – булочная-пекарня.
Чистая правда. Полицейские постоянно сновали возле этой булочной, как пчелы вокруг улья. Еще одним ульем был сам участок, выходивший на крохотную улочку Сергея Прокофьева и крохотный круглый сквер – площадь Клода Эриньяка, французского префекта Корсики, убитого в Аяччо в 1998 году. Участок представлял собой двухэтажную стеклянную коробку, подпирающую тыльную стену жилого здания. Окна в коробке не открывались.
– У Пятнадцатого не так загружены улицы, – настаивал Арно. И тоже был прав.
– Но Пасси приятнее.
– Приятнее?
– Фешенебельнее, наряднее. Прямо по соседству мастерская спеца по замкам, что очень кстати. И, честное слово, рестораны в Пасси гораздо лучше, чем в Монпарнасе.
– Ну, если ты за меня заплатишь, – сказал Арно. – Они и дороже гораздо, по крайней мере для нашего кармана.
– Нет, не могу.
– Ну и как мы решим?
– Есть монетка?
– У кого это по утрам водится мелочь? В конце рабочего дня я все ссыпаю дома в коробку.
– А парковка?
– Мы полицейские, Дювалье. Паркуемся где хотим.
– Может быть, но я плачу.
Арно недоверчиво воззрился на него:
– За полицейскую машину?
– Вот именно.
– Но ты не обязан.
– Знаю, что не обязан, но плачу.
– И чего ради?
– Ради чести.
Они оказались вместе, потому что граница между Пятнадцатым и Шестнадцатым округами проходила прямо посредине Лебяжьего острова. Тела и лужи крови буквально оказались по обе стороны этой границы. Арно Вайсенбергера перевели сюда из Нанси, а Дювалье Саиди-Сифа – из Марселя, и они не так уж хорошо знали город.
– Так что решаем? – спросил Арно. Он и в самом деле почти упирался коленями себе в грудь. – Если эта колымага разобьется, мы оба – покойники.
– А как тебе такой вариант? – предложил Дювалье. – Пока минутная стрелка твоих часов пройдет следующие пять минут, считаем машины, проезжающие мимо каждую минуту. Если белых машин будет менее двадцати процентов, то мы будем работать на рю-де-Вожирар и есть в «Сан-Флоране». Если больше двадцати процентов – то работаем на авеню Моцарт, шестьдесят два, и есть у спеца-замочника.
Тревожась, как бы не обидеть своего нового напарника, Арно глянул на часы. Оставалось три минуты до следующего деления.
– Дай-ка подумать.
Две минуты он считал машины, стараясь не подавать виду.
– Я знаю, что ты делаешь, – поймал его Дювалье.
– Ничего я не делаю.
– Да?
Две минуты спустя, когда оказалось, что меньше десяти процентов проехавших мимо машин были белыми, Арно сказал:
– Идет. Я согласен.
В оставшуюся минуту Дювалье заметил:
– И все равно. Я смотрел на тебя и видел. У тебя губы шевелились. Ты высчитал девять к одной, но отрезок времени был очень мал.
– Не понимаю, о чем ты.
После того как они начали считать, показалось, будто конгресс белых машин распустили на обед и все они рванули в Париж.
– Ладно, – сказал Арно. – Работаем в Пасси. Но на моей машине!
– Хорошо. Лучше, когда машина большая. Можно пикник устроить, а надо перевезти тело – так в багажнике места полно.
– Дювалье, – спросил Арно, – раз уж мы сейчас в твоей машине, расскажи о себе? Откуда ты? Ей-богу, судя по речам, ты сбежал прямиком из психушки.
Дювалье улыбнулся:
– Я же полицейский, так что отчасти ты прав. А что насчет тебя?
– Меня? Я не люблю устриц. Они напоминают мне Доминика де Вильпена: жесткие, шершавые, соленые и перченые снаружи, бесхребетные и скользкие внутри. Но я первый спросил.
– Рассказывать-то особенно и нечего. Мой дед вместе с семьей приехал из Алжира. Как ты уже догадался по моей фамилии, мы не из колонов, и все же я француз во втором поколении и почти не говорю по-арабски. Ну, совсем чуть-чуть. У меня два диплома – университета Прованса Экс-Марсель и ЭНА. В Экс-Марселе девушек вдвое больше, чем парней. Рай земной. Не то что ЭНА. Знаю, ты спросишь, почему после ЭНА я подался в полицию? И ответ таков: однажды я ее возглавлю. Может быть.
– Ты сумасшедший, раз пришел сюда после ЭНА. Я собирался спросить, что ты изучал, пока был студентом?
– Корейский язык.
– Господи Исусе!
– Чем плох корейский-то? А ты что закончил?
– Университет Нанси. Горное дело. Но я бросил и пошел вкалывать у доменной печи в Сан-Гобене. И я не собираюсь возглавить полицию.
– А почему бросил?
– У нас не было такого соотношения девушек и парней, как у тебя.
– А у домны с этим было получше?
– Домна сама по себе настолько чудовищна, что выжигает даже мысли о девушках. Следующий съезд – наш.
Пока они ехали, Арно, пропустивший большую часть брифинга и не имевший возможности повернуться, чтобы взять с заднего сиденья толстую папку, хотя заднее сиденье практически упиралось в переднее, спросил:
– Что мы имеем?
Он рассчитывал на содержательный пересказ, хотя бы потому, что и без того блестящие глаза Дювалье заблестели еще ярче.
– Прежде всего ОСП Ушар – мудила.
– Я это заметил.
– Он уехал из Марселя до моего прихода в полицию, но не захватил с собой свою репутацию. Ни черта не делает, зато потом присваивает все заслуги. В рапортах почти не упоминает подчиненных, так что твои перспективы меркнут в лучах его славы. Имей в виду, что он любит становиться барьером между судьей и нами. Ладно, мы ему подчиняемся, но это не значит, что мы не можем общаться с судьей. Я люблю беседовать с судьями – обычно это совершенно блестящие, интереснейшие люди и очень помогают. Ни разу не встречал среди наших ребят тех, кто боялся бы судей. Ты видал, как я исчез после того, как мы закончили сбор улик?
– Ага, – ответил Арно. – И почему же я должен был ждать тебя в гараже?
– Потому что я сбегал к судье и спросил, можем ли мы связываться с ним напрямую. Он спросил: «Зачем, вам ведь надлежит сначала сообщать Ушару?» Я сказал ему – рискнул: «Мсье судья! Я хочу выразиться как можно дипломатичнее. Ушар – мудак». Судья засмеялся. Я сказал: «Он разваливает расследование. Я не жду одобрения, но мы хотим работать без лишних препятствий. Каждый из нас распутывает и другие дела, но это, безусловно, самое важное. Мы будем трудиться как про́клятые, чтобы все успеть». Он подумал и ответил: «Сначала обращайтесь к нему. Если же он не будет доступен немедленно, скажем после двух звонков, – тогда звоните мне. Очень важно, чтобы мы завершили это дело, и хотя я не работал с Ушаром до сих пор, но кое-что о нем слышал. Это строго между нами».
– Надо было сначала спросить меня, а потом идти к судье, – сказал Арно.
– Ты прав. Прошу прощения. Я не очень знаком с процедурой, и времени было в обрез. Извини меня.
– Да ничего. ОСП и правда мудак. Будем при надобности действовать через его голову. Это возможно. Кто знает, он способен даже бросить нас одних, и лучше рискнуть карьерой в самом ее начале, когда можно заняться еще чем-нибудь. Но с делом-то что? Я тебя об этом спрашивал.
– Так вот, девять сорок пять на мосту Бир-Хакейм, будний вечер, дождь, ветер. Три тощих араба, двое мертвы, один – полумертвый от страха. Нападавший, который, если верить выжившему, выскочил из ниоткуда, убил первую жертву, размозжив ему голову об опору моста, выкрикивая при этом расистские оскорбления на немецком языке.
– Он знает немецкий? Как он понял, что это расистские оскорбления?
– Это мы выясним. Вторая жертва, по словам выжившего и согласно предварительному осмотру патологоанатома, пересчитала ступени – нападавший съехал на нем по лестнице, как на волшебном ковре-самолете, а потом ударил его в горло, профессионально и сильно. Коллапс дыхательных путей. Двое свидетелей, посторонние, насколько я знаю, видели нападавшего, стоявшего над телом, и перепуганного выжившего, который звал на помощь. Когда прибыли наши люди, они видели предполагаемого убийцу, преследовали его и потеряли его в реке. Они подошли с обоих концов, так что это, наверное, все.
– Тело выловили?
– Пока нет.
– Камеры наблюдения? Вдоль реки?
– Да мы всю жизнь положим, чтобы их пересмотреть. У нас только ты да я, потому что мы не можем довериться глазам тех, кто не вовлечен в расследование этого дела. Они почти обязательно что-то упустят. У нас еще нет окончательного заключения о вскрытии, нет ДНК, но есть группы крови. У первой жертвы, некоего Фирхоуна Акрамы, – третья отрицательная; у Амира Борроу, жертвы номер два, и у выжившего Рашида Бельгази – вторая положительная. Но есть еще кровь, найденная на месте первоначальной встречи на мосту. Кровь залила тротуар, оставила мелкие брызги, некоторые попали в углубления в бетоне, где были не то обрезки труб, не то арматура. Она была извлечена – густые такие бордовые кляксы, и нет совпадения ни с кровью жертв, ни с кровью выжившего. Первая положительная – вот он, наш убийца.
– Может, это они на него напали?
– Самозащита это или нет, он приложил им настолько сильно, чтобы убить. По тяжести преступления это дело срочное. Если здесь не было самозащиты по необходимости, то это убийство с отягчающими – два убийства – хотя бы потому, что одной из жертв стал несовершеннолетний. Судья допускает, что самозащита могла иметь место, но подозревает, что это будет отклонено по принципу несоразмерности. Он подозревает, что это преступление на почве расизма. И надеется, что это не так.
– А что, если, – предположил Вайсенбергер, – там был четвертый?
– Бритва Оккама, – сказал Дювалье. – Каковы шансы?
– Бритва Оккама, – ответил Арно, – недостаточно остра, чтобы исключить их. И каковы описания предполагаемого немца?
– Я опросил двоих свидетелей, гулявших по Лебяжьему острову, и считаю, что они совершенно непричастны. Мужчина – учитель геометрии в старших классах, а его жена – продавщица в супермаркете. Они утверждают, наш парень похож на Жерара Депардье, только он не толст, как бегемот, у него нос не приплюснутый, как лопатка, а волосы короче и темнее.
– Так чем же он похож на Жерара Депардье?
– Я так и спросил. И они сказали: «О, на молодого Жерара Депардье, когда ему было лет двадцать–двадцать пять, после того как он покрасился в блондина». Но этому парню около пятидесяти. Женщина сказала, что он как будто находился в состоянии шока. При них он ничего не говорил, так что у нас нет новых сведений о его языке или национальности.
– Когда доставят записи с камер?
– Как только соберут и отформатируют, мы получим все, что доступно по обе стороны реки вниз по течению вплоть до поворота на север.
– А мост? Как насчет моста и прилегающих к нему улиц?
– Там камеры не работают уже почти два месяца. Молния ударила в августе.
– А починить нельзя было?
– Денег нет. Прямо страна третьего мира.
– Дювалье, третий мир скоро обгонит нас, и не потому, что они там такие резвые, а потому, что мы пятимся вприпрыжку. Тебя не в честь Папы Дока назвали?
– Нет.
– Бэби Дока?
– Надеюсь, что нет.
Он заметно нервничал, этот Рашид Бельгази, воспроизводя заново свой рассказ. Они сидели на крыше, покинув квартиру матери Рашида не только для того, чтобы она не вмешивалась в допрос, но и потому, что в квартире нестерпимо воняло.
– Как я уже им сказал, мы шли к станции, когда он набросился на нас на мосту, из ниоткуда. Мы ходили в «Комеди Франсез», потом поужинали и шли домой. Нам пришлось пехом переть до вокзала Монпарнас, потому что не хватало бабок на метро.
Детективы остолбенели и ненадолго утратили дар речи, потом Дювалье спросил:
– Вы ходили в «Комеди Франсез»?
– Ага. Мы часто туда ходим.
– Правда?
– Ну да.
– И что же вы смотрели? – поинтересовался Арно.
– Не помню название.
– Ты не помнишь названия пьесы, которую смотрел два дня назад?
– Какой пьесы?
– О которой я тебя спросил.
– Там не показывают никаких пьес, – сказал Рашид Арно, будто разговаривал с идиотом. И заржал.
– И все-таки, – подсказал Дювалье, – что ты смотрел: Мольера, Расина?..
– Кого?
– Что ты там смотрел?
– Порнушку. Кино.
– В «Комеди Франсез»?
– Ага.
– А где находится «Комеди Франсез»?
– В переулке на Пигаль. Там вывески нет, киношки потому что грязные.
– Ладно-ладно, а называлось-то как?
– В порнухе название не важно, – авторитетно сказал «профессор» Рашид Бельгази.
– Мы должны все проверить. О чем там, перескажи содержание.
– Содержание? Цыпочка едет на тропический курорт, и все ее имеют, даже бабы, даже в самолете.
– В самолете? Залетные, значит.
– Не понял.
– Забей. Расскажи, есть ли там деталь, которая тебе запомнилась больше всего.
Рашид засмеялся.
– Есть! – сказал он. – Такое не забудешь. Она заходит в хижину на тропическом острове и трахается с парнем, но в окно видно верхушку Триумфальной арки, засыпанную снегом. Никто, кроме меня, не заметил, кажется, потому что когда я заорал, они сказали мне заткнуться.
– Дювалье, – сказал Арно, – ты осознаешь, что тебе придется просмотреть этот фильмец.
– Вместе пойдем. Может, устроим закрытый показ в «Комеди Франсез».
Рашид досказывал остатки своей истории.
– Опиши того парня, – велел ему Арно.
– Он был очень высокий, грузный, бритый, усатый. Он кричал по-немецки.
– Ты знаешь немецкий?
– Нет, но узнать могу.
– Ты сказал, он кричал расистские оскорбления. По-немецки?
Рашид кивнул.
– А как ты это понял?
– Arabische Schweinen. По-моему, это что-то расистское.
– Это грамотно? – спросил Дювалье у Вайсенбергера.
– А почему я должен знать?
– Вайсенбергер?
– Ты же не говоришь по-арабски.
Дювалье поднажал:
– Твое описание совершенно отличается от того, которое дали двое других свидетелей. Почему? Ты не хочешь, чтобы мы его нашли? Дело в наркоте? Может, это вы напали на него на мосту?
– Тогда почему он удрал? – спросил Рашид с негодованием в голосе. – Я не удирал. Он убил моих друзей. Клянусь, мы на него не нападали. Мы не нападали. Я могу пройти детектор лжи. Он просто выскочил из ниоткуда.
– Он был похож на Жерара Депардье? – спросил Арно.
– Прикалываетесь? Тот парень был качок. А Жерар Депардье жирный, как бегемот.
Дювалье повернулся к Арно, и они отошли в сторонку, чтобы Рашид не мог их услышать.
– Мне нравится этот пацан, – сказал он. – Малость корчит идиота, но я сам таким был в его возрасте, не совсем, конечно.
– Мне он тоже нравится, – кивнул Арно. – И теперь я еще сильнее хочу найти того, кто это сотворил. Зачем убивать прикольных пацанов, думающих, что «Комеди Франсез» – киношка, где крутят порнуху.
– Никто из них не привлекался. Мы должны провести расследование, но не думаю, что этот мальчишка связан с какой-нибудь бандой или вроде того. Он слишком тупой. Ладно, в банду и тупых берут, но тупые обычно трусят, а этот не трусит, либо он такой тупица, каких я еще не встречал. Согласен, он tabula rasa, но мне кажется, он пока еще не связан ни с наркотиками, ни с криминалом. Я имею в виду, что, когда машины палили, может, он и бросил кирпич-другой, но не думаю, что он вообще сам понимал, как это случилось.
– Информаторы? – предположил Арно.
– У тебя они есть? Потому что у меня нет. Можно спросить местных полицейских, ну и что дальше? Эти ребята – жертвы. Не будем об этом забывать.
Они задали Рашиду еще несколько вопросов о подробностях происшествия, и разговор подошел к концу, когда громадный аэробус, вынужденный из-за ветра и трафика сделать поворот к юго-востоку Парижа, прежде чем лечь на приполярный курс, взревел прямо над их головами, да так громко, что в лесу телеантенн на крыше разразилась алюминиевая истерика.