Задолго до своей смерти отец Элоди оставил адвокатскую практику, объяснив это тем, что больше не хочет спорить. Он предпочел подстригать живую изгородь, косить траву и сидеть на террасе под солнышком – терраса отличалась на редкость живучими геранями, которые до поздней осени цвели ярко-красными гроздьями. Летом с этой просторной, огороженной балюстрадой террасы можно было любоваться белыми облаками, несомыми ветром над снежными шапками гор, слишком высоких, чтобы их затронула майская или июньская жара.
Он рассказывал ей время от времени – часто рассказывал, – что, когда он был молод, ему так нравилось созерцать мир вокруг, что он не нуждался во всем остальном, ему доставляли невероятную радость краски, изящные линии, игра солнца на ряби воды, колыхание колосьев на сильном ветру. Когда – в силу необходимости – ему пришлось зарабатывать на жизнь, оплачивать налоги, сдавать экзамены, сражаться с оппонентами, отец лишился этого и очень хотел вернуть.
Ни он, ни ее мать не были способны передать ей общие знания о том, как жить в этом мире, как узнавать, что думают люди, если говорят они совсем иное, как скрыть правду, когда ее необходимо сказать. Все было хорошо в тенистых зарослях парка, где она росла. Там у нее была музыка, горы и даже быстрый поток, в журчании воды ей слышались мелодии, которые она потом могла повторить на виолончели. Но общество людей было для нее суровым морем. Она приехала в Париж учиться музыке и могла игрой зарабатывать себе на жизнь – пусть не особенно роскошную, только ради музыки самой.
Музыка ни о чем не просила, ни в чем не нуждалась, ничего не требовала и никогда не предавала. Она являлась мгновенно, по первому зову, даже просто в памяти. Она была соткана из несказанной магии в свободных пространствах между ее иначе неприметными составляющими и во взаимоотношениях между ними. Она возникала ex nihilo, чтобы объять и выразить все. А сделав это, со всей скромностью ускользала в тишину. Казалось, она обладает и разумом и сердцем. Она дразнила своим совершенством и вела прямо к вратам рая. И даже в покое она всегда оставалась наготове, она существовала всегда и могла длиться бесконечно.
Элоди занималась по многу часов в день, но, когда ей нужен был перерыв, она долго гуляла, отдыхала в парках, сидела неподвижно – переняв отцовскую манеру – и черпала силы и здоровье из созерцания формы, цвета и света.
Она знала, что любить человека, который, пусть все еще силен и мужествен, но очень стар, печально и бессмысленно. И в отличие от другой любви, более уместной для женщины ее возраста, эта любовь быстро убывала. Временами она переполняла Элоди, но всегда исчезала, оставляя после себя пустоту. Даже на высочайшем пике своем эта любовь умирала.
Париж в июле неистов и жарок, но в отличие от августовского зноя, когда все разъезжаются, июльская жара не сбавляет темпа, разогнавшегося в сумасшедшем аччелерандо весной и в начале лета, она по-прежнему воодушевляет надежды, зовет к действию, пробуждает сексуальные желания. Летние платья, легкие ткани, обнаженные руки и плечи, безмятежные и томные, горячие полдни и вечера, открытые окна, потоки теплого ветра проносятся над белой постелью и улетают прочь, работа окончена, телефон молчит… Но Элоди по-прежнему одна.
Ее безрассудная страсть к Жюлю таяла, сходила на нет. Она знала, что он не проявляет инициативу во многом из уважения к ней. Если бы он спал с ней, как хотелось им обоим, было бы легче поставить точку. Вместо этого у них были еженедельные занятия, напряженные и захватывающие из-за того потаенного, что лежало в подоплеке и каким-то образом подпитывало и обостряло музыкальность.
– Выступая перед слушателем, – сказал он, – мы становимся одержимы наградой. В юном возрасте мы не о музыке думаем, а об одобрении учителя, позднее – об аплодисментах, о двух-трех хвалебных отзывах там и сям или, возможно, о мировом турне, афишах вокруг концертного зала, выпученных глазах служащих и администраторов отелей, когда твоя слава сбивает их с ног, словно океанская волна. Ты становишься таким знаменитым и желанным, что приходится выстраивать стену вокруг своего дома – разве что его лужайки выходят прямо на Женевское озеро или морской пляж в Антибах. И пока ты добиваешься одобрения, награды, должности, богатства и славы, музыка становится лишь средством, а не конечной целью.
– Для меня музыка – и есть цель, – сказала она. – Поскольку всего остального у меня нет и вряд ли оно когда-нибудь будет.
– У вас этого пока что нет, – настаивал он. – А когда это у вас появится – а я думаю, что появится, – вы свернете с верного пути, хотите вы этого или нет. А когда исчезнет все вторичное, как ему и положено, вы испытаете отвращение к музыке, после того как предадите ее. Продавцы, железнодорожники, фермеры, рядовые солдаты, дворники не ждут ни наград, ни славы. Научитесь жить как они. Музыка – это все, что вам нужно. А если вы отступитесь от нее, то назад она вас уже не примет.
На исходе июля, когда зной и дизельные выхлопы начали уже выпихивать город в августовскую тоску, но все еще хватало свежести лета, чтобы поддержать радостное волнение последних июльских деньков, Элоди занималась все утро, потом устроила себе пикник на площади Вогезов, вернулась домой, позанималась до трех, а потом пошла в Люксембургский сад. Она нашла скамейку с открытым обзором и села возле двух старушек, каким-то чудом одетых в пальто и шляпки.
Элоди поставила бутылку минералки между собой и ближайшей старушкой и положила на колени свернутую газету. Она попыталась читать, но не могла отвести взгляда от гряды дворцов и куполов под огромным, бурно движущимся небом. На Элоди было ее желтое платье. Мало того что кожа ее блестела от пота, так еще там, где платье обтягивало ее бедра, и под грудью было достаточно влажно, чтобы шелк прилип к телу. Под прямыми лучами солнца, в июле яркого даже после четырех часов, волосы ее сверкали слепящим золотом.
Наверное, она первая во всем Париже заметила приближение черно-фиолетового грозового фронта, наползающего с востока. Тучи были огромные, словно Альпы, и несли с собой освежающий ливень и прохладный ветер. Элоди не сомневалась, что они спасут ее от зноя, хотя она даже не надеялась на их помощь. Ей припомнились горы, которые девочкой она видела из окна своей комнаты. Снег, льющийся, как поток с вершины водопада, наполняющий мир музыкальными ритмами: неистовый, радостный, убийственный, блистательный. Стоят поезда, стоят машины, деревья в тулупах и телефонные провода белым-белы, тропинки выбелены и ровны, избавлены от изъянов, стихли шаги, мир покоен, и свет нестерпим, пока день не вольется в ночь.
Она почти забыла, где находится и что сейчас лето, но тут налетел ветер. Он вздымал подолы платьев и трепал газеты, не давая читать. Но от него стало прохладно и свежо, так что никто, похоже, не понял, что это предтеча надвигающейся бури. Элоди была далеко от дома и знала, что грядет ливень, но не трогалась с места, вспоминая отдаленные раскаты грома за горами и резкие отзвуки эха, извивающиеся над долинами, словно копии зазубренных молний, спутниц грома. Слабый, но продолжительный отзвук, долетевший издалека, не оставил сомнений, что в горах грохот грома был просто оглушительным. Раньше она слышала, как он появлялся среди ночи из горнила далеких зарниц, и она могла отслеживать его по треску помех в радиоприемнике. Ничто не сравнится с симфонией Бетховена из Берна или Берлина, переброшенной через горы во мраке бури и приземлившейся у нее в комнате, израненной молниями, но продолжающей звучать. Светящаяся пластиковая стрелка на шкале радиоприемника становилась желтой и теплела, когда ловила музыку, летящую верхом на дожде.
Тучи на севере и востоке Парижа становились все гуще и гуще, захватывая все больше неба, ветер усилился, и стали слышны отдаленные раскаты грома, и крошечные змейки молний запрыгали по облакам. Народ разбежался кто куда. Ветер разошелся, сорвал шляпу-другую. Но Элоди сидела неподвижно, зная, что гроза начнется минут через десять-пятнадцать – не раньше. У нее еще было время дойти до какого-нибудь кафе, где сквозь витрину она полюбуется, как ливень омоет мостовые и тротуары и закончится так же неожиданно и быстро, как и начался, оставив после себя десять минут влажного воздуха, который скоро высохнет на солнце.
Старушки засуетились, собрали вещи и уковыляли. Глядя им вслед, она вдруг обнаружила, что на противоположном конце скамейки, на самом краешке, как и она, сидит молодой человек, сосредоточенно делая наброски на листе бумаги размером со сложенную вчетверо газету. Сражаясь с ветром, он держал листок под таким углом, что Элоди не могла разглядеть, что он рисует, но она привстала и вытянула шею. Он искоса глянул влево, а когда их глаза встретились, он не сразу, но отвел взгляд и покраснел, как гипертоник. Парень был рослый, лицо у него было выразительное, с тонкими чертами, он был юн, как и она, и так застенчив, что пунцовел против собственной воли. Для нее это означало, что он – хороший парень. И еще это означало, что он, наверное, не решится приблизиться к ней.
Поэтому она сама подвинулась к нему и заглянула в листок, над которым он трудился. Эффект был просто ошеломительный. Ее присутствие настолько сильно подействовало на юношу, что жилка у него на шее забилась так, будто он бежал марафон. А ее потрясло то, что она увидела.
– Какая красота! – восхитилась она. – Это так прекрасно. Чем-то напоминает Леонардо. Просто великолепно.
– Это подражание, – скромно ответил он. – Сейчас такое никому не нужно.
– Об этом не беспокойтесь, – заверила его Элоди. – Мы живем во времена варваров. Как и полагается, то, что перестало быть искусством, слилось с рекламой, как мертвое дерево, обвитое плющом, но в любом случае вы не обретете свой собственный голос, пока не станете старше. – («Пока не станете старше» – именно это сказал ей Жюль, слово в слово.) – А если найдете его раньше, то этого, скорее всего, будет недостаточно – если только вы не Моцарт.
– Вы музыкант?
Она кивнула:
– Виолончелистка. Еще студентка.
– И я студент. Глядя на вас, я бы решил, что вы юрист или в банке работаете. Может, работаете в НША или занимаете высокий пост в министерстве.
– Правда? Почему?
– Вы очень элегантны.
– Нет, что вы, я вовсе не такая. У меня квартирка размером с кладовку для швабр.
– А моя… – сказал он, прикидывая, с чем же сравнить. – Так, поглядим; ванна находится в гостиной, она же кухня, и она же спальня и прихожая. Но честное слово, вы выглядите так, словно живете в Пасси в пентхаусе на тысячу квадратных метров.
– Нет у меня, – сказала она, – ни пентхауса, ни банка, ни министерства, ни денег. Это мое лучшее платье.
– Зачем же надевать лучшее платье на прогулку в парк в день, когда вот-вот пойдет дождь? Извините меня, если вопрос неуместен.
– Уместен, уместен. И не надо извиняться. Сама не знаю почему, но мне вдруг захотелось выглядеть на все сто. А у меня не так много нарядов.
Воздух наполнился электричеством, светом и тенью. Элоди чувствовала душевный подъем, какого прежде никогда не испытывала. В отличие от того, что она переживала по отношению к Жюлю, тут не было ни грусти, ни обязательств. Казалось, весь мир раскрывается перед ней – доброжелательно, восторженно и непринужденно, словно прекраснейшая музыка. Она выжидала слишком долго, и теперь начался дождь, редкие, но громадные капли, каждая размером чуть ли не с виноградину, зашлепали тут и там, но ее это не беспокоило. Поднялся ветер, молнии замигали на севере Парижа. Элоди и студент-художник вместе отправились искать укрытие. И они так и останутся вместе, на всю жизнь.