Весь вечер Жюль не находил себе места. Хотя Элоди должна была появиться только завтра, он не удержался и зашел на сайт, куда имел доступ как преподаватель факультета, и прочел ее адрес на бульваре Бурдон. Его трясло, словно он совершал преступление.
– Так, хватит! – приказал он сам себе вслух, надеясь, что это его образумит.
Но не помогло, и, выйдя из дому, он поспешил на станцию городской электрички.
Пока он ехал в Париж, волнение все усиливалось, но Жюль отправился не к площади Бастилии, а, наперекор себе, – в свой университетский кабинет, надеясь, что его одержимость рассеется по пути и он сможет спокойно вернуться домой. Он уселся за стол и включил лампу, но в неожиданно вспыхнувшем сиянии видел лишь одно – ее лицо. Попеременные всплески влечения, страха, восторга и чего-то похожего на дурноту заставили его в конце концов вскочить на ноги и помчаться сломя голову в сторону набережной де-Л’Арсеналь, где баржи приставали к берегу прямо напротив ее дома.
От его кабинета вполне возможно было добраться пешком до Города музыки, но из чувства самосохранения он никогда этого не делал даже днем. И мосты пересекали Сену таким образом, что он вполне оправданно мог бы пройти мимо ее дома. Но сейчас уже поздновато. Какое-то ужасно приятное безумие подгоняло его, то ему казалось, что последствия могут быть только самые счастливые, а мгновение спустя он уже думал, что это будет конец всему. И все-таки он шел. Даже мимо Питье-Сальпетриер.
Мысли его метались, пока голова не закружилась от чувства вины, надежды, удовольствия, и он шел, как будто вот-вот упадет ничком. Он должен хотя бы взглянуть на дом, в котором живет Элоди. Он почувствовал, что обожает – до дрожи, прокатившейся по всему телу теплой волной, – ее невинность и безыскусный шарм, который она не смогла сдержать, когда приписала после адреса: «верхний этаж». Просто запись в компьютере. В таких подробностях нет нужды. Каким-то образом это был знак, символ ее добродетели.
Ведомый и подгоняемый как будто против воли, но на самом деле именно согласно ей, он пошел прямо к Ла-Питье. Временами память оказывалась настолько сильна, что ему чудилось, что Жаклин все еще здесь и что она жива. Если он свернет в древние, навевающие уныние пределы Ла-Питье, то сможет ли пройти мимо желтых навесов, банановых пальм, усталых медсестер и докторов, выходящих после дежурства, подняться в палату, где умерла Жаклин и где она будет ждать его – живая, чтобы рассказать ей, даже если встреча продлится всего мгновенье, рассказать, как сильно он любит ее, как безумно по ней скучает, как больше всего на свете мечтает оказаться с ней рядом и что теперь он знает, так оно и будет. Сможет ли он сделать все это? Она будет пахнуть морем – из-за внутривенных растворов, которые струились в ее теле перед самым концом, но это не имеет значения. Ноги сами ответили на вопрос, и вот он уже шел по мосту через Сену.
А когда он оказался на правом берегу, то, несмотря на острейшую, почти физическую боль вины, все его чувства обратились к Элоди. Он хотел ее так, словно снова был молод, как будто после любовного соития не возникло бы неизбежного: «А что дальше?» – а, наоборот, словно по волшебству, исчезли бы пятьдесят лет, разделяющие их. И снова двадцать пять, и не подыхающая кляча, а молодой, полный неосознанной энергии, не ведающий, что ждет впереди, за исключением того, что наступление конца можно не увидеть и не почувствовать.
Продвигаясь вдоль канала по западной стороне бульвара Бурдон, он миновал полицейский участок и подошел к ее дому, который оказался гораздо ближе к площади Бастилии, чем он думал. А если он натолкнется на нее на улице? Что он скажет тогда? Он боялся и желал этого. Вокруг было тихо. На самом верхнем этаже, в ряду крошечных мансардных окошек, верхняя часть которых утыкалась в карниз крыши, одно окно светилось, ее светом. Она была прямо тут. Стоит только нажать кнопку звонка, и она сойдет к нему. И все может начаться или закончиться.
Среди множества подробностей жизни Элоди, о которых не знал Жюль, была и такая: Элоди носила контактные линзы – без них она была ужасно близорука. Дома по вечерам она их снимала и надевала очки, прозрачные стекла очков увеличивали глаза, придавая им поразительное совершенство и ясность – небесную ясность, – оправа и дужки очков в обрамлении ниспадающих волос делали ее еще более прелестной и неотразимой. Наверное, если бы он увидел, как уютно она устроилась на кровати, поджав под себя ноги и погрузившись в книгу, как медленно и осторожно она тянется к чашке чая, не отрывая взгляда от страницы, сосредоточенная и восхитительно прекрасная, он бы, наверное, не так ревностно держался своих обещаний.
Жюль сделал шаг к двери, но тут же подумал, как неловко и по-дурацки это выглядит, когда старик ухлестывает за молоденькой девочкой, а он знал, что стар, знал, что не по-мужски выкидывать подобные фортели, явственно показывающие его неспособность признать себя нынешнего и достойно нести свой груз. Он развернулся спиной к двери лицом к пустой улице и побрел прочь, чувствуя горечь невосполнимой утраты.
Одно дело, когда слетевший с катушек безумец убивает жену и детей, два часа сидит в машине с пистолетом у виска и, прежде чем кто-нибудь пронюхает, что он натворил, нажимает на спусковой крючок. Расследование закрыто, остается только скорбный труд по сбору улик и свидетельских показаний, но после первых нескольких дней на месте преступления это в основном бумажная работа, и обычно все сворачивается за неделю или две. Обдолбанный идиот грабит бакалейную лавочку и убивает старуху-марокканку, стоявшую за стойкой. Свидетели видят его покоцанный «фиат» и запоминают часть номера. Еще они замечают цветочек, привязанный к антенне, чтобы идиоту было легче отыскать свою машину на стоянке или после ограбления лавочки. Десять минут спустя он уже мчится на красный свет, задние фонари не горят, глушитель волочится следом по асфальту. Два патрульных тормозят его. Идиот удирает. Они его преследуют. Он достает пистолет. Они стреляют. Дело закрыто и опять-таки через неделю сдано в архив. Совсем другое дело – тщательно спланированное убийство или убийство неустановленного лица; такие дела могут тянуться несколько лет, да так и остаться висяками. А если ты полицейский, то для тебя это означает работу, на которую ты ходишь месяц за месяцем, вкалываешь там как проклятый сутками, иногда с перерывами, но никогда ее так и не заканчиваешь. И чувствуешь, что жизнь твоя проходит зря, что мир жесток, опасен и невыносим и не видать тебе счастья в этом мире.
Несколько месяцев прошло с тех пор, как Дювалье Саиди-Сиф и Арно Вайсенбергер начали расследовать дело об убийстве на мосту Бир-Хакейм. Их главный свидетель Рашид Бельгази, убежденный, что «Комеди Франсез» – это киношка, где показывают порно, сказал, что он сообщил им все, что знал, и ему разрешили покинуть Париж. Теперь он исчез. Семьи убитых парней оставались бесправными и удрученными. Они не подавали никаких дополнительных ходатайств, тем более в министерство, а их общины недавно взбунтовались было по какому-то другому поводу, но быстро угомонились. Дело перешло в разряд забытых, во всяком случае со стороны интересовались им очень вяло. Зато Вайсенбергер, поскольку он был еврей, а свидетельства указывали на еврея, убившего двоих арабов, горел решимостью раскрыть его во имя справедливости, объективности и «лаисите». Саиди-Сиф, ненавидевший отбросы своего собственного народа, которые, презрев древние традиции, избрали неприкаянный и преступный образ жизни, подозревал, что события могли принять совершенно непредвиденный оборот, и старался не меньше Вайсенбергера. К тому же их преданность делу стерла все различия между ними и сблизила их в том, каким они надеялись видеть будущее Франции, хотя оба были настроены весьма скептически, сомневаясь, а есть ли вообще у Франции будущее.
Они много-много раз пересмотрели записи с камер наблюдения в поисках того, что могли пропустить. Лабораторные отчеты им уже начали сниться. Они задействовали всех возможных информаторов, умоляя остальных коллег об услуге, и это ни к чему не привело. Как-то раз позвонил Ушар, поинтересовался, как продвигается дело.
– Несколько месяцев мы по восемь-девять часов в день просматривали записи с камер. Было весело, – сказал Дювалье.
Время шло, а единственное, что у них на самом деле было, – это гребной клуб. Каковы шансы, что тот, кто убил двоих парней и сиганул в реку, состоял в этом клубе и знал, что сможет выбраться на его причал и укрыться в лодочном домике, пока утреннее движение не замаскирует его побег? Планировал ли он это загодя? Тонкая и сомнительная ниточка, но у них была только она, и детективы ухватились за нее. Судья был тверд как кремень и не дал им добро на сбор ДНК у всех членов клуба. Запрос оказался слишком, донельзя широк, и основывался он лишь на крайне неправдоподобном предположении. Впрочем, судья сказал, что если они сузят список, то он выдаст им ордера, и обещал помочь, если им придется действовать за пределами Парижа. Ушар, ОСП хренов, палец о палец не ударил, и судье нравилось, что два молодых АСП так усердствуют. Так что они проверили каждого члена клуба, прежде чем проводить опросы, наносить визиты и просить разрешение взять пробы с внутренней части щеки. Все приходилось делать крайне вежливо и дипломатично, и на это понадобилось время.
Они много всего выяснили о гребных клубах. Купить недвижимость у реки практически невозможно, так что не имеет значения, насколько ты богат: если хочешь ходить на веслах в Париже, придется вступить в один из клубов и тесниться среди заплесневелых шкафчиков и мусорных корзин, которые, как правило, не выносятся, поскольку никто из членов клуба не считает это своей обязанностью. Было несколько миллиардеров или почти миллиардеров, хранивших свои лодки в продуваемом неотесанном эллинге, были и полунищие рантье, которые обедали или не обедали в зависимости от процентных ставок. Тут имелись ужасно заносчивые юристы, чокнутые профессора, скучные, как кирпичи, бизнесмены, несколько женщин, некоторые молоды, красивы и сложены как богини, пенсионеры, которые едва ли могли самостоятельно спустить лодку на воду и не выжили бы в драке на мосту, были тут даже полицейский и водитель автобуса.
Насколько легче работалось бы Арно и Дювалье, если бы удалось каким-то образом отсортировать евреев, которых не могло быть слишком уж много, но это категорически запрещено. Арно все равно попытался это сделать, сидя за компьютером в интернет-кафе, но, кроме фамилий и случайных предположений в статьях или постах, не сообщавших чего-то конкретного, в интернете ничего накопать не удалось. Пришлось им расследовать всех по очереди. Тех немногих, кто отказался дать образец слюны, занесли в список особого внимания после того, как проверили всех.
Интересное дело! Оказалось, что атлеты, занимающиеся одиночной греблей, имеют тенденцию жить в прекраснейших местах, в основном в особняках, а если уж это квартира, то на весь этаж, а то и больше, с дорогими террасами под яркими навесами, с множеством гераней и прекрасными видами. Для полицейских все эти визиты были очень познавательны и интересны. Они всюду и всегда ходили вместе. И у виновного, и у невинного гораздо меньше возможностей скрыть что-либо, сидя напротив двух дознавателей, совершенно разных по характеру мужчин, которые поддерживают друг друга и наблюдают. Это заложено в человеческой природе – двоим не так легко солгать, как одному, потому что в той же человеческой натуре заложено теряться под прицелом двух пар глаз, глядящих под разными углами.
Добравшись до Жюля, Дювалье и Арно предварительно все, что смогли, о нем разузнали, выяснили его адрес и даже посмотрели на «Гугл-картах», где именно он живет. Поскольку поместье было скрыто под множеством слоев доверенных фондов, Арно и Дювалье понятия не имели, что дом принадлежит не Жюлю, и на самом деле считали его богатейшим из миллиардеров, каковым он и был бы, владей он состоянием Шимански. Им не терпелось увидеть сады, внутреннее убранство, попробовать закуски и напитки, которые им наверняка предложат, как предлагали уже во многих других роскошных домах, и было любопытно осмотреть угодья.
Как-то не очень верилось, что престарелый миллиардер расшиб одному парню голову об опору, а потом съехал верхом на другом по каменной лестнице, убив бедолагу у подножия мастерским ударом в горло, а потом сбежал, нырнув в Сену. Но мало ли что бывает? А поскольку они все-таки были детективами, у них вошло в привычку сперва во всем разобраться, а уж потом действовать. Чем больше предварительной информации, чем больше времени поразмыслить, включить интуицию, тем лучше они подготовятся. Было в этом что-то от магии или, как любил говорить Дювалье, от искусства. Они появились следом за Элоди. Припарковались в укромном месте на улице, чтобы не бросаться в глаза, и принялись ждать, надеясь, что ощущение этого места подскажет им что-то неожиданное для предстоящей беседы.
Элоди была в желтом узорном шелке, в папке у нее лежали ноты, но футляр виолончели не оттягивал ее плечи. Жюль любовался девушкой, идущей от ворот к его дверям, и вдруг осознал, что никогда не видел ее издалека без инструмента. Даже виолончель не умаляла ее грации, но теперь, когда Элоди шла налегке, Жюль созерцал явление невероятной красоты. Когда женщина знает, что кто-то наблюдает за ней, она порой зажимается, становится неуклюжей, но Элоди ни разу не оступилась, не сделала ни одного неуверенного шага. В угасающем, по большей части отраженном свете солнца, которое теперь стояло высоко над западной Атлантикой, окутывая тенью восточную часть Сен-Жермен-ан-Ле, желтый блестящий шелк обрел сияние. Еще в первый раз Жюль обратил внимание, как плотно платье облегает фигуру Элоди. Но сейчас он не сводил с нее глаз, она приближалась, и он видел, как ее тело проступает сквозь ткань и ткань слегка движется, скользя при каждом шаге. Он знал, что если обнимет ее, прижмет к себе, то ощутит под ладонью нечто опьяняюще упругое и крепкое.
Когда они сели на те же места, что и в прошлый раз, она спросила:
– Почему мне не надо было привозить инструмент. Чем он плох?
– Нет, он у вас совершенно замечательный. Просто я больше не могу преподавать.
Она вопросительно посмотрела на него.
– Или, скорее, мне это запрещено. У меня церебральная аневризма, и я потерял сознание в поезде. Аневризма обернулась вокруг ствола головного мозга, во всяком случае вокруг его части, и поэтому операция невозможна. Я не должен так говорить. Она возможна, но риск повреждений или смерти настолько велик, что лучше оставить все как есть и посмотреть, сколько я еще проживу.
Это напомнило Элоди о смерти ее родителей, мучительную дурноту и ужас, который она принесла. Теперь те чувства, что она испытывала к нему, чувства, которые смущали ее, усилились многократно.
– Я купил страховой полис, что покрывает потерю трудоспособности, и теперь они говорят мне, что я нетрудоспособен. Это не так, но, если я стану выполнять хоть какую-нибудь работу, они ликвидируют полис. Этого нельзя допустить, страховка очень нужна тем, кто останется после меня. Поэтому я не могу сочинять или преподавать, даже в частном порядке, даже бесплатно. Бюрократия, публичная или частная, одинаково глупа и чудовищна.
– Если вы не можете преподавать, то зачем же я пришла? – спросила она.
Думала она в это время о том, что, хотя прежде она сама с ним флиртовала, теперь уже он, выражаясь языком его ровесников – в отличие от многих своих ровесников она знала это выражение и понимала его контекст, – теперь он был «слишком прямолинеен». Ей и хотелось, чтобы он стал еще прямолинейнее и овладел ею, и вовсе не хотелось прямолинейности, именно так она себя чувствовала. Когда они думали об одном и том же, поддаваясь страстному влечению и риску, становилось горячо, как от индукции: они действительно чувствовали этот взаимный жар. Когда же они оба думали об одном и том же, склоняясь к осторожности и сожалению, оба чувствовали утробный, физический холод. А когда, как это часто происходит, если все меняется с феерической быстротой, один горит, а другой стынет, получается турбулентность, с которой им не совладать. И все же один поцелуй, одно объятие все прояснили бы.
– Мне не разрешают работать, это правда. Хотя ничто не запретит вам испытать мою виолончель с намерением купить ее, – сказал он. – Это не работа, это продажа личного имущества.
– А вы можете мне посоветовать, как лучше играть на этом имуществе.
– Совершенно верно. Чем старше инструмент, тем больше у него причуд.
– Только, знаете, – сказала Элоди, теряя почву под ногами, что было ей совсем не свойственно, – я не могу ее себе позволить.
– Да? Но я же еще не назначил цену. Откуда вы знаете? Вы даже не поторговались еще. И большинство таких инструментов, как этот, вообще передаются по наследству, без всякой цены.
– У вас есть семья.
– Дочь моя не играет, а виолончель должна звучать. Она для этого и существует.
– А сколько бы она стоила, если бы вы ее действительно продавали?
– Понятия не имею, но это не та вещь, к которой прилагается высокая денежная стоимость. Иначе я продал бы ее, чтобы помочь внуку, который очень болен.
– Так это для него страховка?
– Да.
– Я понимаю. А знаете что, Жюль? – Какое потрясающее удовольствие впервые назвать его по имени. Это все изменило, и она успокоилась. А он как-то сразу постарел, и она подумала, что, наверное, не стоило ей этого делать. – Пожалуй, меня заинтересовала покупка виолончели, раз уж вы не можете работать.
– Ах, – произнес он. – Какой сюрприз!
– Да. Можно я поиграю? Не посоветуете ли, как это лучше сделать, потому что у таких старых вещей частенько столько всяческих причуд?
– Еще бы! – ответил он, соглашаясь со всем сразу.
Она подалась к нему и спросила, не шепотом, но тихо и подозрительно:
– За вами следят? Неужели кому-то есть дело?
– Меня тут даже допрашивали. Совсем недавно. Но хотя это и кажется дикостью, я не исключаю, что следят. Однако не волнуйтесь.
Он указал на виолончель. Она установила ее, взяла смычок:
– Что мне вам сыграть?
– Играйте то, что принесли.
– Баха.
А потом они играли на виолончели, передавая ее друг другу, и руки их легонько соприкасались. Пусть это только усиливало их взаимное смущение, оно мгновенно отступало, ведь после каждого касания являлся Бах. Время от времени Жюль перешагивал расстояние, разделявшее их, и садился с нею рядом, при этом она краснела и аромат ее духов усиливался. Она была жизнью.
Ему так не хотелось расставаться с ней, что, когда она собралась уходить, он проводил ее до ворот и за ворота. Как только они оказались на улице, он заметил в машине на другой стороне улице по диагонали призрак Дэмиена Нерваля, направившего в их сторону объектив мощной камеры. Камера, конечно, была с моторчиком, и сейчас в салоне машины наверняка все позвякивало и жужжало, как внутри часов с кукушкой перед тем, как птице выскочить из оконца.
Жюль обнял Элоди за талию левой рукой, развернувшись, чтобы самому оказаться спиной к Нервалю, и предупредил:
– Не смотрите туда. За нами следят. Нам нельзя разговаривать сейчас.
Он оказался прав, предвидя свои ощущения – шелк, упругая мускулатура, нежное дыхание.
– Они могут узнать, что я студентка и выбрала вас своим… – начала она.
– Знаю, но если мы будем говорить… – прошептал он.
– То что?
– Наверное, – набрался смелости Жюль, – надо притвориться, что мы целуемся? Тогда они отстанут?
Ей показалось забавным, что внезапно он стал неловок, словно подросток. Соблазнительная, как никогда, испытывая острейшее удовольствие, разливающееся во всем теле, она спросила:
– И какой же уровень достоверности вы имеете в виду?
– Полагаю, все должно быть совершенно недвусмысленно.
– Я тоже так считаю.
Он никогда не надеялся поцеловать ее и даже обнять и боялся это сделать.
– Я боюсь приобщить свое несовершенство к вашему совершенству. Боюсь, что буду похож на человека, который только что проснулся утром.
– Я понимаю, о чем вы. Но я тоже просыпаюсь по утрам. Так давайте же с помощью моего совершенства выясним ваше несовершенство.
И они поцеловались, слившись в объятии, и это длилось и длилось почти десять минут.
Паря, будто на крыльях, влюбленный Жюль вернулся в дом, чтобы поработать над своим посвящением баховскому Sei Lob, но оказалось, что он не в состоянии сочинять музыку. Он только и мог, дрожа от удовольствия и любви, мысленно повторять этот поцелуй – снова, и снова, и снова. И хотя он знал, что этого никогда не случится, ему хотелось отправиться с Элоди в ее крохотную квартирку и там забыть все, что их разделяло. Он так явственно воображал и чувствовал это, как будто проживал с нею какую-то новую жизнь, возможную только в мечтах. А в поезде молча сидела Элоди, она сидела неподвижно, даже не поворачивая головы, и чувствовала невыносимую радость, наполнявшую все ее тело, и острую печаль, следовавшую за радостью по пятам.
Зато на улице позади поместья Шимански по-прежнему господствовала реальность. Как только Элоди скрылась за углом, направляясь на станцию, Арно и Дювалье синхронно распахнули дверцы своей машины. Выйдя на тротуар, Арно выразил их с Дювалье общую мысль:
– А это еще что за черт?
Когда Жюль и Элоди обнимались и целовались, Нерваль, сидя в своем неприметном «пежо», вовсю снимал их на камеру с моторчиком, а два детектива наблюдали за ним, не имея возможности пошевелиться, пока Жюль и Элоди не расстались и не разошлись в разные стороны. Как будто именно этого человека следовало допросить, Арно направился к «пежо» под углом в сорок пять градусов, существенно срезая путь. Он был достаточно крупный мужчина, и можно было подумать, что он блокирует машину на случай, если водитель вздумает уехать. Дювалье забарабанил в стекло со стороны Нерваля. Тот спокойно обернулся и усмехнулся. Дювалье постучал снова. Ноль реакции.
– Опустите стекло! – приказал Дювалье.
Нерваль уставился на него и не пошевелился.
– Зачем? – спросил он так тихо, что Дювалье понял, что́ он сказал, лишь потому, что прочитал это слово по губам.
Дювалье рывком распахнул дверцу «пежо»:
– Вы кто, черт побери, такой?
– Я, – последовал царственный ответ, – Дэмиен Нерваль, следователь. А вот кто вы? – Казалось, он продолжает ухмыляться, но не потому, что ему так хотелось, а потому, что так устроено было его лицо.
Дювалье показал удостоверение.
– Я, – произнес он, передразнивая Нерваля, – Дювалье Саиди-Сиф, флик. И если не хотите, чтобы вас арестовали, то вы немедленно расскажете мне, чем это вы тут занимаетесь.
– Арестовали за что? – спросил Нерваль, хохотнув.
– За препятствие расследованию. У вас десять секунд, чтобы убраться отсюда.
– У меня? Вы его тоже расследуете?
– Кого?
– Лакура, – ответил Нерваль. – И в чем же вы его подозреваете?
– Это не ваше дело, – сказал ему Дювалье. – А вот что расследуете вы?
– Я первый спросил.
– Выходите из машины.
– Хорошо, хорошо, – нарушения при покупке страхового полиса.
– Правда? – сказал Дювалье. – Это потрясающе, но у нас приоритет. Сейчас вы уедете, и если я увижу вас снова, то уж вам точно посчастливится попасть под арест, понятно?
– Нет-нет-нет, – возразил Нерваль, – вы не понимаете. Мой работодатель… ну, я ничего не стану говорить. Уж поверьте, вы не сможете воспрепятствовать нашему расследованию.
– Нет-нет-нет-нет, – эхом отозвался Дювалье, помахивая пальцем перед носом Нерваля. – Мой работодатель… ну, я скажу одно: ему не нужно давать взятки, торговаться или просить одолжения, потому что он – народ Франции. Понимаете? Помните Бастилию? Да? Отлично! Проваливай нафиг!
– Мы еще посмотрим, – сказал Нерваль, заводя мотор. – Посмотрим, что скажет министр. Уверен, именно он ваш работодатель, хотя он настолько выше по рангу, что наверняка никогда и не слыхал о вас.
– Он тоже может валить нафиг, – сказал Арно.
Нерваль попытался закрыть дверцу, но Дювалье ее задержал, выволок Нерваля из машины, прижал к задней дверце и ударил его кулаком в лицо – и вполовину не так сильно, как мог бы.
– Передай от меня министру это сообщение. И если я еще раз тебя увижу, то пристрелю. – И он впихнул наконец-то утратившего лоск и спесь Нерваля обратно в машину.
После того как «пежо», визжа тормозами, рванул по улице, Арно поинтересовался восхищенно:
– Вот как это делается в Марселе?
– Ага.
– Я слыхал.
– Приходится.
Уже стемнело, время шло к ужину, все проголодались, когда посетители оторвали его от сочинения музыки, и Жюлю пришлось принять их в своей квартире, а не в кабинете Шимански. Но ему было все равно, потому что поцелуй Элоди его не отпускал.
Они подумали, что он блаженный святой, потому что в этот редкостный момент вид у него был просветленный, как у тибетского монаха. Жюль предложил им еду и напитки. Арно и Дювалье вежливо отказались. Он объяснил им, что выстроил эту студию, чтобы иметь место для уединения. Не хотят ли они пойти наверх? Нет, сказали они, это не обязательно. Детективы чувствовали какой-то подвох, потому что он и соответствовал профилю, и нет. Они уже исключили почти всех остальных членов гребного клуба. Конечно, это только усилило подозрения, хотя и не должно было.
– Мы расследуем происшествие, – сообщил Арно, – и хотели бы задать вам несколько вопросов.
– Ну конечно, а что за происшествие?
– Мы вернемся к нему чуть позже.
– Это несколько странно.
– А мы зайдем издалека, – объявил Дювалье.
– Ну, издалека так издалека, – ответил Жюль. – У меня куча свободного времени – весь вечер. И весь день. Что пожелаете. Поужинаем, сыграем в боулинг.
Он ликовал.
– У вас счастливый вид.
Жюль засмеялся.
– Девушка?
– Вы видели?
– Да, она молода для вас.
– Ужасно молода, – согласился Жюль. – Невозможно. Немыслимо. И это происходит со мной сейчас, когда жизнь должна уже угомониться.
– Вы не пойдете дальше? – спросил Дювалье. – Я видел ее. Я бы не удержался.
– Я бы тоже, но она на полвека моложе меня. Это безумие. Я действительно люблю ее, но не знаю, чувствует ли она ко мне хоть что-нибудь, кроме любопытства и уважения, а может, кто знает – жалости?
– Люди каждый день заходят еще дальше.
– Это вы о стодвадцатилетнем старике, женившемся на двадцатилетней женщине? Я не такой дурак.
– Ну, в вашем случае разница всего каких-то пятьдесят лет. Что вы теряете? – спросил Дювалье.
Всем стало смешно, особенно Жюлю, который обладал более развитым чувством юмора, чем его гости.
– Послушайте, есть два способа встретить смерть.
– Смерть? – переспросил Дювалье.
Одного этого было достаточно, чтобы полицейский навострил уши.
– Я потерял сознание в поезде и лежал там полумертвый до тех пор, пока много остановок спустя кто-то не заподозрил, что я не пьян. Это было на Лионском вокзале, очень удобно – до больницы рукой подать. Если бы я доехал до конечной, то умер бы. Моя болезнь называется аневризма базилярной артерии, и я могу умереть в любой момент. Видели парня с камерой на улице? Внезапно за мной начали следить, потому что я купил страховку как раз перед тем, как это случилось.
– Он больше не следит.
– Вы его встретили?
– Встретили и… проводили.
– Ого!
– Итак, девушка. Вы расстанетесь с ней?
– Да. Безумие любить ее, но я люблю. Все-таки я знаю, что должен умереть, смерть уже совсем рядом со мной, можно либо обесценить все прекрасное, чтобы потом ни о чем не жалеть, либо можно познать его на расстоянии.
– Что значит «познать на расстоянии»?
– Издалека вам не нужно что-то отвергать или обесценивать, чтобы защитить себя. Стоит вам достичь дистанции, и тогда то, что вы могли предать из страха утраты, останется с виду таким же дружелюбным, любящим, но подернется мягкой дымкой, станет все более безмолвным. Жизнь отступит постепенно, пока все, что было ярким и захватывающим, как город, на который смотришь издалека, а шум ветра и транспорта превратится в чуть слышное шипение. И ты ускользаешь прочь без боли, все еще любя. Она в том ярком мире, который мне придется покинуть.
Дювалье и Арно не знали, что и сказать, но у них был мысленный список вопросов, и они его придерживались.
– Вы проходили службу в Алжире, – сказал Арно, невольно подумав о Дювалье.
– Вы обо мне справлялись?
– Да.
– Почему?
– Мы все объясним попозже. Но вы, похоже, не слишком удивлены.
– А что еще может меня удивить? Идиот из страховой компании снимает на камеру, как я целую молодую женщину, которую люблю, но которой никогда не буду обладать. Я упал без сознания в проход поезда. Мне довелось иметь дело с отвратительнейшим человеком по имени Рич Панда. У моего внука лейкемия. Классическая музыка популярна, как юбки на китовом усе. Два полицейских стучат у моих дверей, я не удивился бы, если бы здесь появились инопланетяне и искромсали меня на корм кошкам. Так о чем вы спросили?
– Об Алжире.
– А при чем он тут?
– Что вы думаете об арабах?
– Ничего.
– В каком смысле «ничего»? – спросил Дювалье.
– Я не думаю об арабах, per se.
– А какого вы мнения о них?
– Я еврей, – ответил Жюль, – немцы убили моих родителей, потому что они были евреями. Самый тяжкий и самый неистребимый грех в истории человечества состоит в восприятии человека не как индивидуума. Так что, коротко говоря, я принимаю и арабов, и всех остальных людей такими, какими они есть.
– А как группу?
– Как группу? У подобных групп очень высока вероятность убийств невинных людей, с которыми они не согласны. Это часть культуры, ислама, традиций кочевых племен, от которых они произошли. Но ни один индивид не является просто отражением группы. Это разрушающая мир несправедливость. Так что я вам отвечу так: для меня араб – все равно что еврей, француз, норвежец – кто угодно. Если бы я начал судить о людях по их национальности, то я уподобился бы тем, кто убил моих родителей. Это называется нацизм. Неужели вы думаете, что я могу стать нацистом?
– А в Алжире, воюя с арабами, вы придерживались такого же мнения?
– В Алжире, детективы, – задолго до вашего рождения – я очень мало соприкасался с арабами. Я находился в окружении французских солдат или в полном одиночестве – в лесу. Даже если бы я имел склонность развить предубеждения, то у меня было слишком мало материала для этого.
– А вот теперь, – напирал Дювалье, – не считаете ли вы, что они разрушают страну?
– Да, – ответил Жюль. – разрушают вместе со всеми остальными. Если мы говорим по совокупности, то они не исключение. Одни поджигают машины, торгуют наркотиками и грабят прохожих. Другие покупают наркотики, живут за счет государства или, сидя в просторных кабинетах на верхушках небоскребов, «распределяют капитал», как они говорят, который «играет в железку» с чужими деньгами. Политики неарабского происхождения берут взятки и пропихивают свои вульгарные, третьесортные душонки на должности, для которых они некомпетентны. И туда же хочется добавить претенциозных, развратных философов-битников, которые спят с женами своих лучших друзей.
– Нет, так просто вам от меня не отделаться, – предупредил Дювалье. – Это вы мне зубы заговариваете. А я хочу знать, что вы на самом деле думаете об арабах во Франции, одной десятой части населения – о сообществе, о культурной и политической единице. Хорошо это для Франции? Плохо? Безразлично?
– А почему вы вдруг хотите это знать? Вы же не социологический опрос проводите – вы полицейский.
– Это имеет отношение к преступлению, которое мы расследуем.
– Я подозреваемый?
– Нет. На сегодня у нас подозреваемых нет.
– Я не понимаю, но с радостью отвечу на ваш вопрос. Для Франции было ошибкой пытаться сделать Алжир маленькой Францией, создать ее копию там и в других странах. Мы превратились в заморских хозяев, которые разрушили ритм и покой чужих земель – разом и плохое и хорошее, что там было. И это неправильно, поскольку мы, по большому счету, так и не смогли широко ассимилироваться на арабских землях, – так же неправильно, как устроить маленькую северную Африку во Франции. К тем, кто уже здесь, следует относиться более радушно, но они должны стать французами.
Дювалье был полностью согласен и поэтому решил сыграть адвоката дьявола:
– Почему?
Он рассчитывал на длинную лекцию. Франсуа ему бы ее обеспечил – в страстном, напористом тоне, жестикулируя, как итальянец. Но Жюль ответил просто:
– Они должны стать французами, потому что это – Франция.
– Вы наслаждаетесь этим, – заметил Арно, безмолвно наблюдавший за ними и готовый в любую минуту стать как хорошим, так и плохим копом.
– Порой я наслаждаюсь всем подряд, но что вы имеете в виду под «этим»?
– Беседой.
– Разумеется, – сказал ему Жюль. И не смог удержаться, чтобы не прибавить по-английски: – I’m having a whale time.
Арно, чей английский пребывал в зачаточном состоянии, подумал, что раз речь зашла о китах, то это что-то уж очень мудреное.
– Обычно люди, которых мы опрашиваем, очень недовольны. Они нервничают, мучаются. Почему же вы довольны, как слон, то есть как кит?
– Во многом, – ответил Жюль, – это отголосок того, что вы видели на улице, но не только. Моя жена умерла, моя единственная дочь вышла замуж. У меня больше нет учеников, а мой старейший друг – предатель и лгун, с которым я больше никогда не заговорю. Я могу за весь день не перемолвиться и десятком слов с живым человеком – официантом, продавцом газет, охранником в бассейне. И тут появляетесь вы – двое полицейских – и задаете мне такие интересные вопросы на ровном месте: что я думаю об арабах, собираюсь ли я углублять свои любовные отношения с девушкой, с которой вы меня видели у ворот? А потом, может быть, мы подойдем и к тому, зачем вы, собственно, здесь. Конечно, это забавно. Оставайтесь на ночь. Вы же не ужинали? Нам даже не нужно никуда выходить. Я могу приготовить что-нибудь. У меня есть большой американский стейк, которого хватит на троих, даже с ним вместе, – сказал Жюль, кивнув в сторону Арно. – Могу устроить нам барбекю…
– Прошу вас, – перебил его Дювалье, подняв руки, словно регулировщик дорожного движения, каким он и был какое-то время в самом начале. – Мы не задержимся надолго. Теперь, переходя к делу: вы занимаетесь греблей на Сене, верно?
– Как вы об этом узнали?
– Но вы не ходили на веслах с октября?
– Вы и это знаете?
– Согласно журналу в лодочном домике.
– Я был в Америке. Потом зима. Потом я узнал, что у меня аневризма. Врач предупредил, что мне нельзя ходить на веслах, а это значит, что лодку придется продать. Если я внезапно умру, то не хотелось бы затеряться в водах Сены. Она глубокая, полноводная и быстрая. Не хочу, чтобы дочь так и не узнала, где я упокоился.
– Но, – уточнил Дювалье, – после зимы и перед аневризмой вы тоже не ходили на веслах. Другие уже давно начали, несколько месяцев назад. А вы нет, почему?
– Ничего удивительного, – ответил Жюль. – Я потерял форму. Каждый новый сезон приходится начинать заново, и чем старше становишься, тем это труднее.
– Что ж, резонно. Как долго вы ходили на веслах?
– Лет шестьдесят или около того.
– Вы, наверное, знаете фарватер не хуже портового лоцмана?
– Интересная мысль. Вам кажется, что за шестьдесят лет я бы должен наловчиться. Когда я впервые спустил лодку на воду, я думал, что, как следует попрактиковавшись, я смогу научиться проскальзывать между опорами моста и попадать в самую середину канала, не оборачиваясь, чтобы посмотреть, куда направлен нос моей лодки, или сумею проходить изгибы реки, не налетая на берег. Выровняй корму по ориентиру, считай удары весел и убедись, что не протаранишь каменный пирс. Это никогда не срабатывает таким образом, и у меня не получилось. Правда, с навигацией у меня все хорошо, и я не отклоняюсь от курса, но мне все время приходится поворачивать голову и проверять. Все эти годы это ужасно раздражало. И я все надеялся: ну, еще десяток лет, и я смогу не вертеть головой. Не смог.
– Но вам, конечно, знакомы течения на Сене.
– Они изменяются в зависимости от времени года и ливней.
– Знаете мост Бир-Хакейм?
– Там я поворачиваю. Раньше, если было время, я иногда ходил и до Берси, но последние годы я всегда разворачивался у Бир-Хакейма.
– Значит, вам известно, как течет река от Лебяжьего острова до вашего лодочного причала.
– Это необходимо знать. Тебя толкает со скоростью десять километров в час, а то и больше, и, чтобы в таком течении удержать нос на правильном ориентире, необходимо грести со скоростью как минимум пять километров в час, так что скорость под мостом Бир-Хакейм на обратном пути может доходить до двадцати километров в час, если после сильных бурь в альпийских регионах вода хлынет в Иль-де-Франс.
– Как вам удается не разбиться о причал?
– Проходишь вдоль него, поворачиваешь и подходишь с запада, сильно замедляясь.
– А как ведет себя река после Лебяжьего острова?
– Она поворачивает на юг и подталкивает тебя к южному берегу. Надо держаться подальше от него, там бывает встречное движение судов, а когда подходишь к причалу, не хочется пытаться пересечь течение. А почему вы интересуетесь? Это очень странно.
– Значит, если кто-то упадет в реку у Лебяжьего острова, его унесет на запад и на юг?
– Да.
– А сможет ли он остаться на северной стороне, чтобы выбраться у лодочного домика?
Жюль нахмурил лоб, будто бы пытаясь постичь причину такого вопроса:
– Вы знаете, что такое вектор?
Инженер Арно знал. Дювалье, студент-гуманитарий, изучавший корейский язык, – нет. Жюль понял, что он не знает, и, хотя Арно и кивнул, объяснил для Дювалье:
– Просто предположим, что вам нужно прямо вперед, а течение сносит вас вправо, тогда вы забираете влево настолько, чтобы оказаться в нужном месте, – это раз. Когда я миную Лебяжий остров, я гребу с сильным уклоном на север, чтобы компенсировать течение, влекущее лодку на юг. Ветер все усложняет.
– А если вы оказались в воде?
– Я и так в воде, – разъяснил им Жюль, будто идиотам.
– Не в лодке, а плывете.
Теперь, глядя на них так, словно они и вправду были идиотами, Жюль сказал:
– Никто в здравом уме не плавает в Сене. Вода в ней мерзкая и опасная.
– А если лодка перевернется?
Жюль улыбнулся:
– Вы дали мне повод похвалиться. За почти шестьдесят лет я ни разу не переворачивался, поэтому не знаю. Всем остальным приходится искупаться – раз в год, дважды, особенно в самом начале. Спросите у них. А со мной такого не случалось. Меня ни разу не видели в Сене.
– А почему, как вы считаете?
– Равновесие, осторожность, везение. Все эти годы я не раз бывал на волосок от гибели. Выходил на веслах при таком сильном ветре, когда на реке поднимались волны с белыми гребнями. Баржи и моторки не раз окатывали меня кильватерной струей. На меня нападали жирные лебеди, бегущие по воде с растопыренными крыльями. Но я ни разу не опрокидывался.
– Тогда гипотетически. Скажем, пловец с южной стороны от Лебяжьего острова хочет добраться до причала у лодочного домика…
– Это должен быть очень сильный пловец, и вектор должен быть направлен на север, иначе он расшибется насмерть о набережную острова Сен-Жермен. Если он попытается плыть напрямик, его унесет к Севру. Течение в Сене мощное. Географически узкие каналы позднее стиснули каменными набережными. А когда русло широкой реки сужается, скорость течения увеличивается.
– Хорошо, – сказал Дювалье. – Мы почти закончили. Еще два вопроса – и все.
Жюль ждал. Ни опасения, ни тревоги на лице. Откуда им было знать, что он чувствовал каждый изгиб тела Элоди, словно она до сих пор прижималась к нему. У нее была маленькая крепкая грудь. Казалось, прикосновение ее тела ответило на все вопросы, разом сделав их неважными, по крайней мере на время. Арно и Дювалье не догадывались даже, что аромат ее духов, оставшийся на одежде Жюля, то и дело всплывал и уносил Жюля прочь из реальности.
Дювалье спросил, где мог находиться Жюль в ночь убийства, указав дату.
– Как же я смогу ответить? – покачал головой Жюль. – Кто такое может помнить? Вот вы?
– Никто не может. Но это был последний день, когда вы ходили на веслах. Это поможет?
– Вряд ли. Я могу посмотреть свой календарь, чековую книжку, выписку по кредитной карте.
– Будьте так добры!
Жюль направился к письменному столу, открыл ящик, вытащил календарь за прошлый, 2014 год и чековую книжку. Искомый день в календаре был чист, за исключением записанных его рукой порядкового номера заплыва, его длины и суммарной дистанции. Чеков он не выписывал ни в тот день, ни днем раньше, ни несколько последующих дней.
– А выписки по кредитке? – напомнил Арно. – Можно на них взглянуть?
Из соседнего ящика Жюль выудил выписки за нужный месяц. В искомый день никаких расходов не значилось. В тот вечер за ужин заплатил Франсуа, причем наличными.
– Понятно, – сказал Дювалье. – А вы знали, что в тот вечер на мосту и на Лебяжьем острове произошло двойное убийство? Убийца прыгнул в Сену. У нас есть его описания, противоречащие друг другу. Одно приблизительно подходит к вам, и все, что мы можем сказать, – преступник вышел из воды на причале у лодочного домика.
Жюль на мгновение остолбенел. Потом рассмеялся:
– Вы думаете, это я?
– Это могли быть вы.
– Я даже не знаю, что вам сказать на это. С чего бы мне кого-то убивать? Кто был убит?
– Два мальчика, или двое молодых людей, зависит от того, как вы на это смотрите, – ответил Дювалье. А потом, внимательно наблюдая за Жюлем и тщательно выбирая слова, произнес: – Убийца получил отпор и оставил много крови на месте преступления. Так что у нас есть его ДНК. Вы не откажетесь дать нам образец – просто мазок с внутренней стороны щеки, – чтобы мы могли исключить вас из списка подозреваемых?
Дювалье и Арно заметили, как спокойствие Жюля на мгновение дрогнуло. Всего мгновение он был похож на человека, застигнутого врасплох. Но ему хватило этого мгновения, чтобы вспомнить, что он не был ранен и что спасенный им мальчик истекал кровью.
– И должен прибавить к этому, – прибавил-таки Арно, – что анализ ДНК показал, что убийца – ашкеназский еврей, как я, да и вы тоже. Я ведь прав?
– Да, это правда, – согласился Жюль. – Я тоже еврей и с удовольствием дам вам образец – мазок или анализ крови, что пожелаете.
– Мазка вполне достаточно.
– Всенепременно, – сказал Жюль, широко разевая рот, и детективы заметили, что он сдерживает смех, который плескался в его глазах и от которого Жюля слегка потряхивало, – так всегда бывает, когда человек смеется.
– Итак, – подытожил Дювалье, когда они уже сидели в машине, и приподнял пластиковый конверт с образцом ДНК, – это позволит с ним разобраться, так или иначе.
– Да уж, – согласился Арно.
– Он подходит под описание, Арно.
– Да, только на сорок пять лет старше, с волосами и не толстый как бегемот.
– Нельзя иметь все сразу.
– Знаю. Как странно Бог располагает, правда? Как ты думаешь, чем он сейчас занят?
– Бог или Лакур?
– Лакур. Пожалуй, чем занят сейчас Бог – и то легче предположить.
– Не знаю. Будь я на его месте, я сидел бы в кресле, закрыв глаза и глубоко дыша, и вспоминал бы снова и снова, как целовал ту прекрасную девушку.