Книга: Париж в настоящем времени
Назад: Если под конец жизнь обретает характерные признаки искусства
Дальше: Элоди, Жюль, Дювалье, Арно и Нерваль

Пациент, едва живой, свалившийся в проход в вагоне экспресса

В миг между падением и потерей сознания он увидел нечто необыкновенное и отрадное. Мир кишит россказнями и слухами о видениях, что стремительно пролетают перед глазами умирающих и оказавшихся на грани между жизнью и смертью. Самое простое – объявить это лишь причудливым порождением разума в состоянии чрезвычайного напряжения: потаенные мечты и желания появляются в мгновение ока в образах надежд и любовей всей жизни – ничем больше не сдерживаемые, пробивают они себе путь на поверхность. Но разве возможно создать новый цвет в новом свете?

Жюлю виделся горизонт на все триста шестьдесят градусов. Свинцово-серые тучи кружились низкой стеной. Но над ними пробивалось сияние такого цвета, какого не существует нигде на земле. В нем одновременно слились все оттенки белого, бежевого и платинового, и в то же время это не был ни один из них. Сияние обладало текстурой перламутра или алебастра, но без прожилок, без пороков или интерференции, и было оно такой силы, словно источник света находился позади него и едва заметно пульсировал. Этот свет сейчас же прогнал все страхи и боль, смыл прочь все сожаления. Казалось, он существует вне времени, и, хотя Жюль видел его лишь секунду или две, у него возникло чувство, что он уже целую вечность купается в этом свете.

Очнувшись в отделении интенсивной терапии больницы Питье-Сальпетриер, он ощутил разочарование от того, что снова вернулся в этот мир. В палате больше никого не оказалось, только гудящие машины, яркие цифры на мониторах да пляшущие лампочки, коим в наши дни поручено неусыпно следить за состоянием больных и умирающих. Насколько легче было бы бултыхнуться обратно в то нежное бело-кремовое сияние. Он попытался представить его, зажмурив глаза, но у него ничего не вышло. Его вытолкнуло назад, теперь ему снова придется проходить через эту канитель. Приходя в себя, он оценил обстановку и приготовился к бесполезным анализам, опросам и осмотрам, которые, несомненно, уготованы ему в ближайшее время. Пережив нечто подобное в Нью-Йорке, Жюль более-менее представлял, на каком он свете.

* * *

После неврологического обследования, консультаций и визитов Катрин и Давида Жюль, к огромному своему облегчению, открыл для себя долгие часы счастья и довольства в стенах Питье-Сальпетриер – места, которое он прежде ненавидел, а теперь полюбил, потому что оно стало воротами на ту дорогу, по которой он последует за Жаклин. Даже если ему никогда не найти ее, просто следовать за ней – уже было достаточно.

Дела пошли на лад, врачи закончили обследование, и назавтра он должен был вернуться домой. Не понимая, как ему удалось так быстро приспособиться, Жюль привык к больничной еде, режиму и даже посмотрел фильм по телевизору. Это была история пса, который пересек Австралийский континент, чтобы найти собачью даму своего сердца, встреченную им в товарном ящике поезда, и попросить ее лапы. Жюлю кино понравилось. Он любил собак. Но так и не завел по одной-единственной причине: Жюль знал, что главная черта собачьей натуры – верность, и не хотел, чтобы его смерть разбила собаке сердце. Но даже без собаки ему не терпелось снова оказаться снаружи, на улицах Парижа на исходе апреля.

Он смирно лежал, подпираемый подушками, в больничной кровати, когда раздался аккуратный, тщательно отрепетированный стук в дверь – так стучат доктора или медсестры, прежде чем войти в палату. Интересно, что они себе представляют? Что он развлекается с ночной бабочкой? По правде сказать, заключенный в больнице, он только о сексе и думал. Как ни старался он не включать Элоди в свои фантазии, все напрасно – он очень часто представлял каждый изгиб ее желанного тела и как он растворяется в любви к нему. Теперь ему стало совершенно ясно, что Данте вел двойную игру, создавая вечный поцелуй Паоло и Франчески, потому что Жюль постоянно думал о том, как он касается, обнимает, целует Элоди, и ему хотелось, чтобы это длилось вечно, и в его понимании это было не наказанием, а раем.

Постучав, медсестра заглянула в палату, придерживая приоткрытую дверь правой рукой.

– К вам пришли, – сообщила она.

Его одержимость сыграла с ним злую шутку, он решил, что это Элоди, и затрепетал от удовольствия и страха.

– Пригласите ее, пожалуйста.

Медсестра слегка растерялась сперва, а потом сказала:

– Это мужчина. Уверяю вас. Мсье Марто. Громадный как бык. Позвать его? – От нее не укрылось разочарование Жюля.

– Зовите.

Арман Марто слегка пригнулся в дверном проеме, хотя в этом надобности не было.

– Откуда вы узнали, что я здесь?

– Вы оказались ответственным человеком и носили с собой мою визитную карточку. Впрочем, вас было не так уж и легко найти. Это большая больница. «Отделение неврологии, здание Поля Кастеня, сектор Венсана Ориоля, Университетская больница Питье-Сальпетриер, бульвар Лопиталь, сорок семь, Тринадцатый округ, семьдесят пять ноль тринадцать, Париж». А географические координаты с точностью до секунды вообще впятеро длиннее. Но я вас нашел.

– А почему они связались с вами без моего разрешения?

– На карточке так написано. Там сказано: «в случае смерти или недееспособности», а вы недееспособны.

– Это не так.

– С точки зрения медицины и юридически – это так. С вашим диагнозом…

– Откуда вам известен мой диагноз?

– Как вы помните, вы сами подписали отказ от конфиденциальности. Так что – полная прозрачность, и в случае аневризмы базилярной артерии – одновременно острой и неоперабельной – технически и юридически вы полностью недееспособны.

– И что это значит?

– Это значит, что ваше пособие по инвалидности начнет действовать, как только мы получим официальное заключение, и что вы больше не можете работать. А это значит, что вы должны уволиться со своей должности и прекратить любую деятельность, связанную с текущим или будущим материальным возмещением и даже без него, – любую деятельность, связанную с вашей профессией или профессиями.

– А преподавать я могу?

– Нет.

– Даже частным образом, бесплатно?

– Возможно, вы забыли, но мы с вами уже обсуждали это раньше.

– А можно мне сочинять музыку? Бесплатно, для собственного удовольствия?

– Нет, если вы ее запишете нотами или на аудионоситель, ведь она может быть продана в будущем.

– Могу ли я хотя бы на виолончели играть? – спросил Жюль, не в силах сдержать сарказм.

– Можете, пока это не связано с материальным вознаграждением – выступлением или преподаванием.

– А как кто-нибудь узнает об этом?

– Может, и никак, – терпеливо сказал Арман. – Но если все-таки узнает, полис будет аннулирован и с вас взыщут все расходы на его реализацию.

– А если я расторгну договор или откажусь от пособия по инвалидности? Могу я отказаться?

– Отказаться от полиса вы можете не ранее чем через два года и если полностью выплатите взносы. Если же вы отказываетесь от выплат по инвалидности, то полис аннулируется со всеми последствиями, которые я вам уже описал. Принимая во внимание ваш экономический статус, у вас есть много вариантов. Для некоторых людей такое положение может оказаться своего рода ловушкой, но если деньги не слишком важны, то вы можете делать, что вам вздумается. Так какие у вас планы на сегодня? Я бы подумал, что вы немедленно отправитесь в частную клинку. В Швейцарию, Англию, США.

– Это не важно. А вы?

– Я?

– Что бы выбрали вы из множества возможных вариантов?

– С тех пор как вы купили этот полис, мне поручают гораздо больше дорогостоящих сделок. Они думают, что я волшебник. Я приобрел новое оборудование для нашей фермы в Нормандии, расквитался со всеми долгами и выкупил из залога землю, которую должен был продать, чтобы выплатить проценты по кредитам. Я собираюсь вернуться туда. Вы меня спасли. Если я могу что-то для вас сделать…

– Очень рад, что для вас все так хорошо обернулось.

– Я хочу, чтобы все наладилось и чтобы у вас не было неприятностей. – сказал Арман. Он подсел ближе и перешел на шепот. – Все было бы прекрасно, кроме одного: когда вас доставили в приемную скорой и вы были в полубессознательном состоянии… – Арман оглянулся, дабы убедиться, что никто не услышит, – вы сами поставили себе диагноз. Совершенно точный.

– Я поставил?

– Да, вы. Вы сказали: «Неоперабельная аневризма базилярной артерии». Они назначили МРТ, после чего рентгенолог и два нейрохирурга пришли к такому же заключению. Об этом сделали отметку в отчете, предположив, что вам уже поставили этот диагноз прежде. А когда мы получили отчет, все сделали стойку. И шеф наш тут же перепоручил это дело одному…

– Кому?

– Черту лысому!

– Что?

– Он…

– Что «он»?

– Он вам всю душу вынет.

– Буквально?

– Возможно, только в медицинском смысле, хотя они могут целое дело раздуть. Я хотел предупредить вас об этом, – прошептал Арман. – Потому и пришел. – Арман снова огляделся и шепотом торопливо произнес: – К вам придет наш дознаватель. Жуткий тип!

– В каком смысле «жуткий»?

– У него даже имя говорящее. Он ненавидит всех и вся.

Только шпика, идущего по следу, Жюлю и не хватало.

– И как же его зовут?

– Дэмиен Нерваль.

– Слегка сатанинское имечко.

– Да уж, слегка. Настоящий задира. Мы его звали бичевателем, пока кто-то не схлопотал от него палкой за это.

* * *

Его хотели усадить в кресло на колесах, чтобы вывезти из больницы, – стандартная процедура, но он вскочил и бегом бросился по коридору под встревоженные крики медсестры ему вслед. А что они ему сделают? Арестуют? За ходьбу пешком? За бег? Бегать вам запрещено, потому что вам нельзя ходить. Если бы ему действительно понадобилось инвалидное кресло, он бы не стал отказываться, но до тех пор, пока кресло ему не нужно, он в него не сядет. Он и так уже столько раз нарушил закон, что какие-то правила ему не указ.

Уже у самых дверей больницы он увидел молодого врача в хирургической форме, на шее у юного доктора болтался стетоскоп.

– Извините, – обратился к нему Жюль, – вот смотрю я, как висит стетоскоп, и он напоминает мне головку норки.

– Что, простите?

– Когда я был маленький, женщины носили меховые воротники прямо с головками – те свисали у них с плеч. Нутрии, норки, лисята. И у них – этих норок, нутрий и лисят, хотя не исключено, что и у некоторых женщин тоже, – были усики и стеклянные глазки. Иногда голов было сразу по три или четыре, а то и все пять. Это было всего семьдесят лет назад. Надо же, как быстро времена меняются. Но не стоит вставать в позу. Ничего в этом такого. Нынче они разгуливают с голой грудью, как женщины из германских племен во времена Цезаря или как банщицы Клеопатры, если верить итальянским фильмам. «О Геркулес! Клеопатра входит в ванну!»

Юный доктор обалдело смотрел на него, будто язык проглотил.

– Вижу, что вы не очень-то верите мне насчет норок, – убедитесь сами, погуглите.

– Хорошо.

– Но сперва, где я могу купить книги по медицине?

– Где вы можете купить книги по медицине?

– Это я вас спросил.

– Для пациентов или для врачей?

– Для врачей. Я умею читать. У меня есть образование. Я знаю латынь и греческий. Когда-то изучал химию и даже основы гистологии. Но это не важно. Так вот, где можно приобрести их?

– Загляните в книжный магазин «Виго Малюан». У них что-то около ста тридцати тысяч книг по медицине, тридцать тысяч только в магазине на полках. Там есть все.

– А где это?

– На улице Медицинской Школы, сразу за бульваром Сен-Жермен, возле метро «Одеон».

Жюль вытащил купюру в десять евро и втиснул ее в ладонь молодого врача.

– Я не… это лишнее, – пробормотал юноша.

– Не лишнее, – сказал Жюль. – Перекусите.

– Нет, ну, действительно, не стоит.

– Почему бы и нет? Вы только что сберегли мне десять миллионов евро.

Книжный магазин сиял яркими красками.

– Мне нужен справочник, – обратился Жюль к продавщице – потрясающе хорошенькой тоненькой темноволосой девушке в очках. – Пособие, в котором описаны все заболевания и недомогания, не только внутренние болезни или, там, онкологические и тому подобное, а нечто комплексное. Чтобы так или иначе охватывался весь спектр, не для профанов.

– Тогда вам нужно вот это, – ответила девушка. – «Справочник Мерк», пятое французское издание, более тысячи страниц. Как раз то, что вы хотите.

– А цена?

– Девяносто девять евро.

– Выглядит, как попытка откупиться от всех болезней на свете, – заметил Жюль.

Не в силах противиться желанию немедленно заглянуть в книгу, он дошел до конца аллеи и присел на ступеньках у подножия памятника Вюльпиану – великому французскому физиологу девятнадцатого века, – как две капли похожего на статую Роберта Э. Ли. Жюль, который слыхом не слыхивал о Вюльпиане, чувствовал себя кошмарным невеждой.

* * *

Дома тишина и покой угнетали. Он хотел писать симфонию, спать с Элоди, быть рядом с Жаклин. Он так сильно хотел жить и настолько же сильно хотел умереть, но противоречие разрешится само собой, потому что нельзя преуспеть и в том и в другом.

Симфония – насыщенная, плещущая через край фантазия на тему баховской арии Sei Lob und Preis mit Ehren, – должна быть написана как дань уважения и перед лицом варварства, которое ни в первый, ни в последний раз не погубило Запад. Она должна быть написана, и не нужно ни имени, ни разрешения, ни заказа, чтобы допеть песню, которая начала звучать в Реймсе во время освобождения. Жюлю понадобилась вся его жизнь, событие за событием, испытание за испытанием, экзамен за экзаменом, провал за провалом, чтобы наконец понять, что ему предназначено сделать это с того самого мига, как отец сыграл последнюю ноту в своей жизни, и что если он сделает это, то каким-то образом, без объяснений, без причины, восполнит нехватку справедливости и любви в своей жизни и сможет наконец уйти.

Он не мог себе позволить отказаться от симфонии ради насущных денег для Катрин и Люка, но и потерять эти насущные деньги во имя ее написания тоже не имел права. Какое счастье было бы сочинить произведение не для публики, а просто для Элоди, для нее одной. Жюль немного сомневался в своей способности придумать что-то достойное и достаточно важное, чтобы вынести такую ношу, как посвящение юной женщине, у которой вся жизнь впереди. И, держа в уме Дэмиена Нерваля, если, конечно, это его настоящее имя, Жюль должен быть физически неуловим, чтобы его невозможно было выследить.

На самой нижней полке в книжном шкафу расположилась аккуратная полуметровая стопка бумаг: странное сочетание бланков, ватмана и нотных листов. Они накапливались здесь с тех пор, как Лакуры переехали в Сен-Жермен-ан-Ле. Нотная бумага в желтоватой, местами надорванной целлофановой обертке находилась в самом низу бумажной горы, эти двести нотных листов он купил еще в шестидесятых. Жюль вытащил пачку. Бумага чуть пожелтела, но не обветшала. Он положил ее на письменный стол и выдвинул его широкий и неглубокий центральный ящик. Несколько бутылочек чернил стояли здесь давным-давно, с тех самых пор, как он перестал писать чернильными ручками. Он вынул флакончик темно-синих, датированных 1946 годом, чтобы взглянуть, не высохли ли они. Не высохли. Семь десятков лет прошло, а чернила даже не загустели.

Он открыл кожаный футлярчик, служивший саркофагом набора перьевых ручек «Монблан», выудил оттуда свою самую любимую, довоенную, времен до его рождения, и оказалось, что перо у нее инкрустировано узором из древних засохших чернил того же цвета, что и выжившие в массивной «монблановской» чернильнице. Он десять минут промывал ручку под краном, набирая и выпуская горячую воду из резервуара, затем обтер перо бумажным полотенцем. Теперь у Жюля были все средства, чтобы найти убежище, окунувшись в прошлое на много лет назад, чтобы исполнить предназначение, которое он чувствовал еще в молодости, но так и не мог сформулировать. Бумага, чернила и перо замерли в ожидании. Им было невдомек, что произошло за все эти долгие годы.

* * *

Некто, всегда обедавший в одиночестве в ресторане, предпочитавший кролика в пиве, носивший черные костюмы из лоснящегося шелка, был длинен и колюч, как забор из сетки-рабицы, он взбегал по ступенькам с агрессивным напором, подпрыгивая на негнущихся ногах, – так цирковые карлики неуклюже вспрыгивают к рампе, – так вот, этот некто совершенно не случайно носил имя Дэмиен Нерваль. Неизвестно, то ли человек стал таким под воздействием своего имени, то ли нарочно сменил его, потому что Дэмиен Нерваль больше соответствует его личности, чем какой-нибудь Мутон де Баран. Но по той или иной причине он был тем, кем был: враждебным, ненавидящим, устрашающим извергом, при этом излюбленным приемом он избрал холуйское подобострастие, усыплявшее бдительность добычи. Он существовал за счет того, что большинство людей стараются избегать конфронтации, и он всегда предоставлял им такую возможность – узенькую щель, проскочить в которую они могли, лишь оставив ему именно то, за чем он явился. Но ему еще не приходилось сталкиваться с человеком, настолько обреченным и преданным, каким был Жюль Лакур.

Жюль Лакур, у которого, как думал Нерваль, не осталось ни тестостерона, ни мышечного тонуса. Учителишка музыки. Больничный пациент, едва живой, свалившийся в проход вагона поезда. Дело не затянется. Нервалю было сорок пять – прекрасный возраст на пике сил и опыта; за спиной его стоял «Эйкорн» – могущественная, несокрушимая, ворочающая миллиардами долларов махина, агрегат без души и без разума, но зато обладающий тысячами адвокатов и множеством законов, которые годами целенаправленно варились по его рецептам в законодательных кухнях всего мира. Жюлю Лакуру не занять надежную позицию против союза этих сил. Однако профи ничего не принимают как данность, а Нерваль был истовым профи.

Жюль обладал опытом, на три десятка лет превышавшим опыт Нерваля, да и еще много чего имелось у него в запасе, и не в последнюю очередь – дух человека, который верил, что его наивысшая обязанность – умереть. Всю свою жизнь он прожил в альтернативном нравственном измерении: там, где день за днем любовь и верность закаляли душу, как сталь, способную противостоять уничтожению. За десять с лишним лет до рождения Нерваля, в летний зной и зимнюю стужу, Жюль уже был солдатом в горах северной Африки. С четырех лет у него выработался иммунитет к страху смерти. Он шел вперед, посвятив себя своему ребенку и жизни ребенка своего ребенка, и не существовало в мире преград, способных заставить его свернуть с пути.

С детских лет он боролся с Богом в споре, который превзошел надобность молиться или вопрошать. Он очень сильно любил и почти ничего не боялся, всегда глядя прямо в лицо превосходящей силе, ее высокомерию, ее самодовольству, и внутреннее противостояние питало само себя, росло и крепло.

Все несколько дней до появления Нерваля Жюль усиленно штудировал медицину. Это было нетрудно, поскольку он запланировал встречу таким образом, что руководить ею будет он, а не Нерваль, который и не подозревал о заблаговременной подготовке Жюля. Так что, когда Клод взнервленно объявил о приходе Нерваля, Жюль обрадовался, хоть это и значило минус очередные двадцать долларов.

Нерваль был поджар, темноволос, у него оказались резко очерченные скулы, сверкающие глаза и кривоватый рот, напоминающий полуухмылку хеллоуинской тыквы. Лицевые мускулы Нерваля при виде Жюля напряглись, и выражение лица его сообщило: «Я вижу тебя насквозь. Я обличаю тебя, и тебе не отвертеться!» Впечатление усиливал нервный тик, из-за которого, хотя он и не походил ни на болезнь Паркинсона, ни на какую другую хворь, почти непрерывно, словно поплавок на воде, голова Нерваля коротко подергивалась на шее. Влево-вправо. Вправо-влево. Ad infinitum. Он нелюбезно отверг предложение что-нибудь съесть или выпить, вместо этого уселся против Жюля в кабинете Шимански и без излишних проявлений человеческого любопытства, которое должно было заставить его восхититься окружающей обстановкой или хотя бы заметить ее, перешел непосредственно к делу.

Он любил подлавливать людей. Одни охотятся ради еды и сожалеют о том, что приходится убивать. Другие охотники наслаждаются и гордятся убийством, те самые, кто ходит в приподнятом настроении, проведя день в горах и оставив там на земле две тысячи застреленных птиц. Нерваль верил, что совершает правосудие, поскольку он следовал правилам и ни на секунду не задумывался о судьбе или мотивах тех, кто вздумал обвести компанию вокруг пальца. Никто не мог упрекнуть его – ведь он исполнял свой долг в законном порядке, но, исполняя его, Нерваль никогда не смягчался, принимая во внимание, что сам «Эйкорн» был настоящим мошенником: он подкупал законодателей и бюрократов, чтобы те разрешали страховые взносы, значительно превышающие покрытие расходов и всякую разумную прибыль, он яростно бился, отрицая претензии на выплаты, особенно с теми, у кого не было достаточного образования или адвоката, он подмазывал судей, он осуществлял незаконную торговлю, влияя на рынки с помощью огромного капитала компании, он вел черную бухгалтерию, он давал взятки аудиторам, он обирал независимых подрядчиков, не говоря уже о лживой рекламе, непробиваемых контрактах, монополистском контроле над некоторыми секторами и выписывании счетов, понятных, что твои иероглифы. Коротко говоря, Нерваль настолько не вдавался в нюансы, что из него вышел бы счастливый палач.

Он развернул на коленях папку с делом Жюля. Почитав его несколько секунд, он произнес высокомерно и в то же время не скрывая удовольствия рыболова, завидевшего толстую форель, которая вот-вот заглотит крючок:

– Мы знаем все, что вы задумали.

Совершенно безмятежно, не моргнув и не охнув, Жюль сидел не шелохнувшись, словно каменный памятник самому себе, и выжидал. Он тянул и тянул паузу, нервируя Нерваля.

– Кто это – «мы»? – наконец спросил он спокойно.

– «Эйкорн», – ответил Нерваль. – Наши агенты, служащие и следователи – как носок, надетый на земной шар.

– О! – воскликнул Жюль, восхитившись метафорой – слишком странной, чтобы просто улыбнуться. – Понимаю.

– Что вы понимаете?

– А вы как думаете – что?

– Я думаю, что, вероятно, вы понимаете или должны понимать, что мы знаем, что вы задумали.

– И что же я задумал?

– Вы мне скажите.

– Нет, – твердо возразил Жюль. – Это вы пришли ко мне с этим заявлением. Вы и скажите.

– Я ничего не должен вам говорить, – взвился Нерваль.

– Нет, должны.

– Почему?

– Потому что вы свалились как снег на голову. Вы сами это инициировали. А все, что должен я, – это сидеть здесь.

– Что, как не признание вины, мешает вам ответить на мой вопрос?

– На какой вопрос?

– Что вы задумали?

– Вы не спрашивали меня, что я задумал. Вы сказали мне, что сами все знаете. Это не вопрос.

– Ладно. Так что же вы задумали?

– Ничего.

– Это неправда.

– Откуда вы знаете? – поинтересовался Жюль.

– Потому что нам известно, что вы делаете. – Теперь разочарованный Нерваль переместился с позиции следователя на место допрашиваемого. – У вас полис на десять миллионов евро. Через несколько недель после начала выплат оказывается, что вы страдаете аневризмой. Согласно отчету больницы, в полубессознательном состоянии вы назвали точный диагноз – неоперабельная аневризма базилярной артерии. Дежурный врач скорой помощи, рентгенолог и два нейрохирурга смогли подтвердить этот диагноз только после снимков и консультаций. Как именно вы смогли это сделать?

– А я это сделал?

– Да, сделали.

– Потрясающе!

– Потрясающе, потому что тут прослеживается явное мошенничество. Вы врач?

– Нет.

– Проходили обучение на медицинских курсах или в какой-то смежной области?

– Я виолончелист. Хотя в университете я много чего изучал, включая естественные науки, а теперь я очень много читаю, в том числе и научную литературу. Меня возмущает, когда ученые полагают, что раз я виолончелист, то ничего не смыслю в их предметах. Я выписываю и читаю научные журналы уже почти… дайте-ка подумать… пятьдесят семь лет.

Это заставило Нерваля нервничать.

– У вас они есть?

– Журналы?

– Да.

– Я избавился от них. Оказалось, я никогда не перечитываю журнальные статьи. Думаю, я сделал это раз или два за всю жизнь. Раньше я их хранил, но потом осознал, что в этом нет необходимости.

– А можете ли вы доказать, что читали их?

Жюль помедлил достаточно долго, чтобы заметить легкий румянец удовлетворения на расслабившемся лице своего мучителя, которому он позволил чуточку возвыситься напоследок, перед тем как повергнуть его.

– Могу.

– Как?

– Вы можете послать запрос в два или три журнала, которые я читаю годами, поинтересуйтесь, как долго я их выписываю. А еще, чтобы защититься от проверок налоговых органов, я храню все финансовые ведомости, включая чеки, подтверждающие мои подписки.

– Начиная с какого времени?

– Начиная с момента моего возвращения с войны, из Алжира.

– И с тех пор вы храните все документы?

– А вы разве нет?

– Я тогда еще не родился. Это глупо.

– То, что вы родились? – спросил Жюль.

– Нет, то, что вы храните все эти бумажки.

– Они докажут то, что вы попросили доказать, если пожелаете взглянуть.

– Вы утверждаете, что на основе прочитанных статей из журналов вы смогли поставить точный диагноз – даже без снимков, а четверым врачам понадобился целый день для консультации и анализов, чтобы подтвердить его?

– Я этого не утверждаю. Это вы утверждаете. А вы можете думать, что вам заблагорассудится.

Нервалю теперь хотелось убить Жюля или, во всяком случае, хорошенько отлупить.

– Вы знаете, что мы тщательно изучим все ваши медкарты. Ничто не укроется.

– И не найдете того, что ищете. Не совсем понимаю, впрочем, что именно.

– Во всей Франции?

– Во всей Франции и во всем мире.

– У нас очень широкие сети.

– Как это мило – иметь широкие сети.

– Вы выезжали за границу в последние десять лет?

– Осенью я был в Америке.

– Мы не можем расследовать там без решения суда – и французского, и американского, которое мы можем получить и непременно получим.

– Вам нет необходимости делать это. Я подпишу любое разрешение, – сказал Жюль, резко делая кульбит от противостояния к всеохватывающему сотрудничеству.

Нерваль был поражен:

– Подпишете?

– Конечно, чтобы ускорить ваше расследование. Что еще я могу для вас сделать?

– Вы можете объяснить, как вы сделали то, что сделали.

– Диагноз?

Нерваль кивнул. Теперь он был бараном, а Жюль – стригалем.

– С легкостью, – сказал Жюль, радуясь, впрочем внешне не проявляя никаких признаков радости, что медицинский вопрос отвлек Нерваля от трастового счета, который Жюль использовал для подтверждения финансовой состоятельности.

Ему нужно было продержаться только до первого августа, втравив Нерваля в плаще тореадора в запутанную медицинскую ситуацию, которая сильно попахивала аферой, потому что именно ею она и была.

– Хорошо. Итак?

– Уинстон Черчилль.

– Уинстон Черчилль?

– Именно! Подобно большинству гениев, он был равнодушен к тому, что его не интересовало. Хорошие ученики подобны хорошим собакам. Они могут выполнить апорт, который бросит их учитель. Черчилль не был создан носить апорт. Таков был, по его собственному выражению, «чертов Уинстон Черчилль».

– И как же это связано с…

– Связано. Вступительный экзамен в Санхерст включал в себя и географию. Черчилль не интересовался географией и не подготовился. Список стран всего мира был роздан кандидатам, и большинство поступающих зубрили его несколько месяцев до экзамена. Пренебрегая этим, Черчилль начал накануне вечером. Его взгляд привлекла Новая Зеландия. Понимая, что за пять-шесть часов он географию не освоит, Уинстон выбрал Новую Зеландию и наутро стал полным экспертом в географии этой страны, и никакой другой. Божьей милостью и во спасение Англии, Запада и Франции, единственной темой на экзамене оказалась… Новая Зеландия.

– То есть вы хотите сказать, Божьей милостью вы изучали аневризму базилярной артерии?

– Не совсем так, но у меня действительно было много времени для чтения. Я уже довольно стар, тело мое дряхлеет. Как долго нужно учиться медицине, считая подготовку к поступлению в медицинскую школу и профессиональную практику после завершения обучения? Десять лет? Пятнадцать? Нужен колоссальный объем знаний. И все же этот предмет мне интересен. Так что, подобно Черчиллю, я бросил дротик наугад. Выбрал по одной теме из множества областей медицины – глоточно-пищеводные дивертикулы, инсулиному, спастическую кривошею, идиопатический гомосидероз легких, аутосомно-рецессивную болезнь Виллебранда, эрлихиоз, дистонию, ортостатический коллапс…

– Довольно!

– А что касается мозга, то единственное, о чем я читал, – аневризма базилярной артерии. Дело не в том, что я много знаю, и не в моей дотошности. Я знаю всего ничего. Окажись у меня какая-нибудь другая болезнь, я все равно назвал бы ее неоперабельной аневризмой базилярной артерии и ошибся бы, и вы бы не сидели сейчас в этом кресле.

– Тем не менее мы с вами еще не закончили, – сказал Нерваль.

Жюль снова сел в кресло и сказал:

– А! Но на сегодня вы закончили.

Это не слишком устраивало его гостя, но, с другой стороны, его вообще редко что устраивало.

* * *

Жюль вернулся в свою квартиру и полчаса неотрывно глядел поверх просторной террасы на Сену и лежащий за Сеной Париж. Клод вынес из оранжереи деревья и кусты в горшках и поставил на их обычные для теплого времени года места, и они стояли на карауле под мелким дождичком. Ощущение было как летним утром, когда день обещал быть жарким и солнечным, а вместо этого на дворе пасмурно и тепло, и огни в магазинах мерцают сквозь кисею дождя, словно зимним вечером. Он любил такие летние утра, когда слышно, как безмятежно шлепаются капли с пышной листвы и этот особенный, ни с чем не сравнимый звук – шуршание автомобильных шин по мокрому асфальту.

Он снял трубку городского телефона, осознавая, что сейчас наберет мобильный Элоди и она непременно ответит, – как и все представители ее поколения, она всегда на связи, где бы ни находилась. Звоня по городскому телефону, ты держал трубку у уха, пока набирал номер, тебе не нужно было торопиться достать его, пока кто-то не дал отбой. Не нужно было ставить инструмент так, чтобы он смотрел на тебя, словно зеркало в зеркало у стены. И кнопки у стационарного телефона крупнее, хотя, спасибо профессии, ловкости пальцев Жюлю было не занимать. Городской телефон не служит одновременно телевизором, шагомером, энциклопедией, атласом, турагентом, телетайпом, не говоря уже о многообразии фото- и видеокамер, будильников, тонометров и тысяче прочих вещей, но Жюль счастливо прожил всю жизнь, не таская все это в кармане. И все-таки, когда раздались гудки телефона Элоди, он почувствовал себя старым и ненужным.

Она видела на экране, что это он звонит, когда снимала трубку.

– Где вы сейчас? – спросил он.

Повисло молчание. Вопрос прозвучал так, будто он ее проверяет.

– А почему вы спрашиваете? – поинтересовалась она в ответ.

– Я всегда спрашиваю, когда звоню людям на мобильный. Они могут оказаться в лодке посреди Средиземного моря, верхом на лошади в Австралии или в Букингемском дворце. Именно за это мне нравятся мобильные телефоны.

– Я ходила в булочную на улице Розье, а теперь как раз собираюсь присесть на площади Вогезов. – (Его почему-то очень утешил тот факт, что она находится в еврейском квартале.) – Я живу на бульваре Бурдон.

– Я об этом не знал.

– Да мне повезло. Квартирка горничной с отдельным входом.

Она села, радуясь, что он в каком-то смысле сейчас с ней, хотя и жалела, что он на самом деле не сидит рядом.

– Дождь идет? – спросил он.

– Шел, но уже кончился. Солнышко вышло.

– Квартирка горничной…

– Одна маленькая комната, в которой я могу – и даже пробовала, – вытянувшись, одновременно достать носками одной стены, а кончиками пальцев рук – другой. Зато есть крошечная кухня, ванная, а самое лучшее – это вид из окна, мне видно воду, и это замечательно успокаивает. Дом стоит почти на самом северном краю канала, неподалеку от площади Бастилии. Я на девятом этаже, почти на одном уровне с верхушкой колонны. Золоченая статуя на ней вспыхивает, как химический факел, когда в нее бьют солнечные лучи. Отец рассказывал мне, что, когда старинные британские боевые корабли покидали порт, некоторые матросы стояли на верхушках пятидесятиметровых мачт, ни за что не держась. Всякий раз, когда вижу статую, я вспоминаю об этом. Папа был бы рад потому, что хотя он и считал нынешний Париж опасным местом, зато я живу совсем рядом с полицейским участком Четвертого округа. Почти все парковочные места в квартале заняты полицейскими машинами, по десять-двенадцать одновременно, а то и больше.

Она не рассказала Жюлю, что молодые полицейские часто заигрывают с ней и что она, хотя ей нравятся парни в красивой форме, всякий раз краснеет и ускоряет шаг.

– У меня два очень маленьких мансардных окна. С улицы они выглядят как смотровые щели танка. На канале всегда полно яхт и барж, среди них много голландских. С восточной стороны находится парк с лужайками и деревьями, там одна пышная ива наклонилась к самой воде. Летом площадь Вогезов становится моим садом… Такие комнаты для прислуги есть по всему Парижу, и никто не знает, что с ними делать. Богатые не хотят селить в своих домах чужаков, а перестраивать не позволяют архитектурные нормы. Особенно хорошо то, что они обычно располагаются на верхнем этаже. Под крышей жарко летом и холодно зимой, но зато вид на сотню квадратных километров и огромное небо. Мне очень повезло. Люди, у которых я снимаю эту квартиру, – классические покровители музыки. Им нравится слушать звучание виолончели с верхнего этажа.

Ее рассказ и то, как она рассказывала – ее речь, ее голос, – все это было так прекрасно и соблазнительно, что он испытал отчаянное желание стать на полвека, хоть на тридцать лет моложе, чтобы прожить еще одну жизнь с ней, начать эту новую жизнь в маленькой комнате, такой маленькой, что в ней можно дотянуться от стены до стены, с видом на воду и с площадью Вогезов вместо сада. Но прошла его пора энергии, безвестности и юношеских надежд, и былого уже не вернуть.

– Вы все еще хотите возобновить уроки?

– Да.

– Можете приехать ко мне?

– Когда?

– Когда вам удобно.

– Завтра.

– В котором часу?

– После обеда, ближе к вечеру, часам к четырем? До двух у меня балет. Я начала танцевать еще в детстве. Тут у меня никаких шансов на будущее, но я не бросаю, потому что мне это нравится и балет помогает поддерживать форму.

– Инструмент не берите.

– Не брать? Почему?

– Будем играть на моем.

Назад: Если под конец жизнь обретает характерные признаки искусства
Дальше: Элоди, Жюль, Дювалье, Арно и Нерваль