Если бы Жюля заставили вот так, из конца в конец, мотаться по Франции, он, наверное, уже сдался бы. Бесправный недопрофессор, которого унижали с самого младенчества. В юности, правда, ему случилось пережить и радость, и везение, но эти вспышки с годами померкли. В Париже он, наверное, просто склонил бы голову и позволил бы им делать с ним все, что заблагорассудится.
Но это был Новый Свет. Подхваченный реактивным потоком, самолет с непреклонным бесстрашием рокотал навстречу ночи. Солнце село, отбросив густеющую тень на равнины, и лишь к востоку от Миссисипи земля внизу была усыпана мерцающими огоньками больших и малых городов. А на севере, наверное вплоть до самой Канады, континентальный шторм сверкал молниями – назойливыми и неожиданными, словно капли дождя, скачущие по глади озера.
Мощные турбины авиадвигателей не пропускали ни одного удара, как сердце, они должны работать постоянно и бесперебойно до самого конца. Он едва ли мог объяснить, откуда берутся в нем энергия и оптимизм, но весь ночной перелет до Нью-Йорка не сомкнул глаз и не прочел ни строчки. Жюль ощущал, что некая часть огромного вещества земли, над которой он летел, незримо вторгается в него. Если сотни невидимых частиц с диковинными названиями, радиоволны, космические лучи и магнитные поля окутывают незаметно и его самого, и всех в салоне самолета, и, разумеется, весь мир неведомыми, лукавыми и мистическими токами, то кто сказал, что и земля, и воздух, сквозь который он мчался, не способны придать силу там, где силы иссякли, принести удачу, когда удача изменила, помочь выстоять перед лицом неминуемого поражения и выжить, когда жизнь на исходе?
Он не смог бы заснуть, даже если бы хотел. Словно электрический ток, его будоражило убеждение, что ему не нужно жить. Жить нужно Люку. Жюль бесстрашно воспользуется любой возможностью. Понимание и принятие того, что он – расходный материал, влило в него силу, такую же мощную, как и сила, вращающая реактивный двигатель над вереницей городов, мерцавших бриллиантовыми россыпями огней.
Ничто не исчезло и не рассеялось, когда ночной полет завершился. Жюль добрался наконец до своего номера на самой верхотуре нью-йоркских «Времен года», он нуждался в сне, но не был измучен и не упал духом. Перед глазами возник образ Люка, он часто видел его вот так, внутренним взором, но на этот раз мальчик был веселым и живым. Он больше не думал о Люке умирающем, только о живом Люке.
Люк не понимал, что такое лейкемия, но зато понимал, кто такие крокодилы, и ужасно их боялся. Однажды, укладывая внука спать, Жюль заметил, что Люк снова дрожит от страха, и решил ему помочь.
– Послушай, Люк, – сказал он. – Крокодилы живут в Африке, Африка очень далеко отсюда, и они даже не знают, где ты живешь. А если бы и знали, то не знали бы, как сюда добраться. А если бы они знали, как добраться, то они не смогли бы преодолеть джунгли и пересечь пустыню, чтобы попасть к морю. А если бы и преодолели джунгли и перешли пустыню, то не сумели бы переплыть Средиземное море. А если бы сумели переплыть его, они не добрались бы из Марселя в Париж. А если бы они смогли дойти до Парижа, то не знали бы, как сесть на поезд до Сержи. А если бы и знали, то у них не оказалось бы денег, чтобы купить билет, и они не знали бы, где надо сойти, потому что крокодилы не говорят по-французски. Но даже если бы у них и были деньги и они умели бы говорить и читать по-французски, то, сойдя с поезда в Сержи, они не знали бы, где твой дом. А если бы и знали, то не открыли бы входную дверь. И, даже открыв входную дверь, они не знали бы, где твоя комната. А если бы и знали, где она, то не открыли бы дверь комнаты. А если бы открыли, то я бы их застрелил.
Не стоит и говорить, что байка не достигла желанного эффекта. Глазенки у Люка расширились от ужаса, он открыл рот и не смел дышать.
– Погоди-погоди, – спохватился Жюль, увидев это. – Забудь, что я только что сказал. Я все выдумал. А вот как было на самом деле…
И он повторил весь рассказ в обратном порядке, изгнав крокодилов обратно в Голубой Нил и наблюдая, как Люк успокаивается по мере того, как увеличивается расстояние между ним и удаляющимися крокодилами. Малыш расслабился настолько, что уснул, пока крокодилы с трудом преодолевали пески Сахары. Жюль верил, что если родители и деды по-настоящему любят своих малышей и стараются изо всех сил, то дети простят взрослым их ошибки, даже совершенные много-много лет назад.
Наверное, на «Эйкорн» работают сотни или даже тысячи сотрудников, встроенных в тектоническую плиту из нескольких триллионов долларов. И по сравнению с Жюлем Джек Читем и Рич Панда, скорее всего, подобны высокоразвитым инопланетянам, у которых функции мозга и социальное чутье настолько превосходят его собственные, что на арене их расчетов и маневров он так же беспомощен, как те крокодилы на Елисейских Полях. Но если не бояться, не отступать, если просто стоять на своем и рискнуть, то можно разорвать сети, расставленные теми, кто всю жизнь потратил на их плетение. Собрание по поводу музыки было назначено на завтра, в четыре пополудни. Совет директоров «Эйкорна» должен обсудить внедрение того, что станет его международной визитной карточкой на десятилетия или даже дольше. Жюль оставил за собой номер еще на три дня на случай всяких утрясок, подписания контракта, заминок и сложностей, каждой из которых, как он подозревал, будет достаточно, чтобы ошеломить его, разве что ничего не будет вовсе и ему придется сдаться. Затем – обратный билет до Парижа, который, как и номер в отеле, оплачен им заранее и не будет возмещен. Вместе с тем, что он потратил в Лос-Анджелесе, ему пришлось расстаться с огромной суммой. Обычно он бы ужасно встревожился, если бы знал, что такая куча денег – почти сорок тысяч евро, – скорее всего, потрачена безвозвратно. Такая сумма могла бы надолго пригодиться Люку, и это была существенная доля того, что он мог дать Катрин, если бы отдал ей все. Жюль бы, конечно, так и сделал, но этого было мало. Однако он не тревожился. «Эйкорн» должен ему деньги, и, не имея ни малейшего представления, каким образом, он был уверен, что получит их и даже больше, чем ему причитается, – если «Эйкорн» окажется несговорчивым, нечестным и непорядочным – в виде неустоек и штрафов. Он сам дивился своей уверенности – ведь для этого у него не было никаких оснований. Как Жюль Лакур сможет хотя бы рассчитаться с «Эйкорном»?
Почти двадцать четыре часа он проспал крепким сном, крепче, чем в те времена, когда ему было двадцать лет. В Лос-Анджелесе он ежедневно плавал. Теперь решил пробежаться и хмурым осенним утром, заранее изучив карту пробежек, предоставленную отелем, отправился в Центральный парк. В Сен-Жермен-ан-Ле у него было прекрасное место для бега. Сена внизу на востоке, на западе сады и леса, дорожка из гравия прямая, ровная, уединенная. И лучшего места во всем мире не было. Здесь же приходилось лавировать между такси и пешеходами, а когда он добрался до парка, вилять незнакомыми тропками, перекрестками, забитыми толстыми и злобными автомобилями, и перепрыгивать через выбоины и грязные лужи. Много лет в Сен-Жермен-ан-Ле он пыхтел себе не спеша, бег его был скор только для мужчины его возраста. Он давно привык, что другие бегуны обгоняли его – даже дети. Но здесь, в Нью-Йорке, никто его не обгонял. Впервые за много лет он бежал, как будто вовсе не имел веса, и чем дольше он бежал, тем выше становилась его скорость.
Относя это к следствиям долгого сна, он знал, что не устанет и к часу дня будет даже бодрее и голова еще больше прояснится. Так что он бежал все быстрее и быстрее, чуть замедлившись, конечно, при подъеме на «Холм разбитых сердец» чуть южнее Гарлема, но зато разошелся на прямом участке, ведущем из западной части парка к месту своего теперешнего обитания. Он даже перепрыгивал невысокие ограды, чего уже несколько десятков лет не делал. У себя в номере, который часто бывал окутан облаками, он принял роскошный душ под Ниагарским водопадом горячей воды, надел костюм и новый темно-синий галстук, купленный на Беверли-Хиллз за триста долларов, и отправился на собрание (предварительно позавтракав и постригшись сразу после пробежки). В Лос-Анджелесе его элегантный костюм томился в шкафу, а теперь, на Пятьдесят седьмой улице, он радостно впитывал прохладный воздух, а белоснежная рубашка ослепительно сверкала на солнце.
Башня «Эйкорна» была так высока, что в ветреную погоду ее верхушка раскачивалась, точно маятник. Когда посетители административного этажа на самой верхотуре становились бледнее обычного, им выдавали пакетики, как в самолете. Остальные, меньшие «эйкорновские» здания разрастались вокруг башни, словно та была дубом, поскольку мультитриллиондолларовый исполин отращивал привитые ветви, пока они сами не начинали разбрасывать собственные желуди по бизнес-паркам и стеклянным постаментам: в Коннектикуте (для незаконной продажи деривативов), Лондоне (страхование и перестрахование), Вашингтоне (пенсии, пиар, подкуп законодателей), Бостоне (искусство), Филадельфии (унаследованные состояния, или «старые деньги»), Шорт-Хиллзе (финансирование монстров «новых денег» с гаражами на сто машин, искусственными шахтами, хозяйской спальней, внутренней территорией и позолоченными машинами для попкорна), и это только малая часть. Чтобы мгновенно осознать эффективность и богатство этой организации, достаточно представить себе, что, пока две или три сотни тысяч ее сменных сотрудников приумножают ее триллионы, федеральное правительство попусту просаживает немногим большую сумму, имея штат в четыре миллиона гражданских и военных. Конечно, «Эйкорн» не запускал ракеты на Марс и не содержал флот. Он был просто громадной машиной для производства денег. Подобно кашалоту, она плавала по рынкам, загребая в глотку наличные своими усищами. Подобно гигантскому моллюску, она замирала среди постоянно меняющихся быстрых течений и процеживала их в поисках чего-нибудь стоящего. Громадина эта не сеяла, не пахала, не производила ни сукна, ни пшеницы, ни льна, ни моторов для газонокосилок, ни яблок, ни фетровых шляп. Это была исключительно концептуальная, чисто интеллектуальная конструкция, построенная на статистике, страхах, азартных играх, демографии, прогнозах и предсказаниях, заверениях, цифрах и лжи. В лабиринтообразных, пышно декорированных офисах ее происходило три вещи. Цифры нарезались ломтиками и кубиками, взбалтывались, перемешивались, выжимались и подтасовывались. Платежи поступали. Иногда производились и выплаты, но работа актуариев, аудиторов, оценщиков и адвокатов заключалась в том, чтобы свести выплаты к минимуму. В общем и целом – благоприятная ситуация для богатенького Рича Панды, который с годами все богател и богател, подобно цвету розового дерева в зале заседаний, который со временем тоже становился все богаче и богаче. Но если дерево было насыщенно-красным, то Рич Панда тяготел к сытным сливочным тонам.
Густо-сливочной была оправа его очков, которые он носил скорее для солидности, чем для коррекции зрения. Волосы у него тоже были сливочного цвета, но уже пожиже. Кожа у Панды, в отличие от желтовато-бледной, почти землистой кожи Шимански, была густо-сливочная с вкраплениями маслянисто-красного. И костюм Рича Панды из нежнейшей, богатейшей, самой сияющей шерсти на свете тоже был цвета сливочного масла. Что уж говорить о галстуке. В общем, он смахивал на солнце, когда, вися над бухтой Напиг, оно из белого шара превращается в шар густого сливочного цвета. Толстяк, но отнюдь не добряк, круглый, как лицо «человека на луне», и такой же зловещий, потому что его невозможно было как следует разглядеть. Не потому, что он слепил, как солнце, или прятался в буйных кудрях парика, как Людовик XIV, а потому, что нельзя было даже отдаленно представить себе, несмотря на его улыбку, что происходит там, в глубине его холодных, голубых, как у хаски, глаз.
Выйдя из лифта, Жюль оказался в приемной, предваряющей роскошнейший зал заседаний. Его встретила потрясающей красоты женщина, стоявшая под громадной картиной Пикассо. Она поприветствовала Жюля и проводила к отведенному ему креслу.
Жюль обратил внимание на лица членов совета, на их одежду. Женщины – одна лет тридцати, двум другим явно за пятьдесят – были одеты дорого и элегантно, их прически и макияж сотворили руки профессионалов. Украшений не много, но весьма впечатляющие. Дамы сидели так прямо, будто кол проглотили, и каждая держала в руках сумочку и чехольчик из чрезвычайно дорогой кожи, в котором прятались разнообразные электронные штуки. Жюль чувствовал аромат их духов. Они были красивы. Но хотя у этих дам имелись все женские атрибуты – тонкость, изящество, красота и все прочее, – они были заведомо неженственны, просто потому, что сами так захотели. Они спокойно, но несомненно излучали подозрительность, агрессию, самоутверждение, и создавалось безошибочное ощущение, что они подобны сжатым пружинам. Наверное, женщины подсознательно чувствовали, что подобные качества необходимы в этом, когда-то исключительно мужском мире, но Жюля эта аура отпугивала, как и аура всех мужчин за столом – те же подозрительность, агрессивность и самоутверждение. Предполагалось, что, будучи членами совета директоров, они руководили компанией, всецело соблюдая ее интересы. И от рвения каждого из них зависело его личное благосостояние и статус. Они говорили и чтобы покрасоваться, и чтобы дискредитировать коллег, не оставив при этом отпечатков пальцев. Они рвались к успеху так же упорно, как расфуфыренная публика ломится в модный ресторан.
Всего вместе с Джеком Читемом и Ричем Пандой в зале пребывало девять мужчин. Никто не обратил внимания на Жюля, и он продолжал изучать их.
Жюля поразило то, как изгибались лацканы их пиджаков. Он не разбирался в моде и никогда особенно не приглядывался, кто во что одет, особенно мужчины, но сейчас эти лацканы его просто заворожили. Немецкое слово «лацкан» странно звучит, если повторить его несколько раз мысленно или вслух, «отворот» – куда понятнее. Для читающего по-английски француза слово lapel, обозначающее этот самый лацкан, вообще смешное, ибо по-французски la pelle – «лопата». Жюлю, конечно, было невдомек, что все мужские костюмы в этом зале были из магазина «Пол Стюарт» и каждый сшит по индивидуальному заказу у Самуэльсона в Монреале, а лацканы воплощают собой многие характерные черты Америки: ее нецеремонность, богатство, уверенность – и даже изгибы волн, бьющихся в эту самую минуту о тысячи миль широчайшего, продуваемого ветром, изрезанного заливами и бухтами побережья, что тянется от Бруклина до Монток-Пойнта. В Париже ему ни разу не доводилось видеть такие отвороты. Парижские лацканы были плоскими и бесплотными. А здешние – полнотелые и солидные, казалось, придавали содержание всему облику. Жюль подумал, что такая мягкая, шикарная материя просто не может лежать иначе.
Помимо палисандровых панелей и тонкой выделки кожи на креслах, в зале заседаний было много стекла – и прозрачного, и матового, – все очень толстое и тяжелое. Это стекло, а еще длинный миллионерский ореховый стол были солидным противовесом несколько тошнотворному качанию «эйкорновской» башни. Через окна во все стороны света виднелись Атлантика, пролив Лонг-Айленд, Гудзонские высоты и отдаленные горы Рамапо.
Совет заседал с восьми утра и прервался на ланч в обеденном зале, куда вел первый из многих лестничных пролетов, спускающихся на десять этажей внутри небоскреба. Хотя обеденный зал находился лишь этажом ниже, электрический кухонный лифт доставил наверх чайный и кофейный сервизы, чтобы до возобновления работы мужчины и женщины в одежде французских официантов расставили их перед членами совета. Перед каждым стояла чашка с золотым ободком на блюдце и отдельный термос-кувшин с кофе или чаем. Вдоль осевой линии роскошного стола красовались серебряные подносы, усыпанные птифурами и горами какого-то длинного печенья в целлофановой обертке, вроде того, которого вечно не хватает в самолетах. Пока сидящие за ореховым столом шелестели бумажками, вкушая чай и кофе, их референтам, сидящим вдоль палисандровых стен, ничего так и не было предложено.
– О’кей, – провозгласил Рич. – За дело. – Он кивнул секретарю, и тот защелкал клавишами, ведя протокол. – Первый вопрос нашей разнообразной послеобеденной повестки дня – «Утверждение музыкальной темы в качестве международного фирменного знака „Эйкорна“».
Он дал отмашку, и запись, сделанная Жюлем в Париже, зазвучала, наполнив собою зал. Жюль слышал партию Элоди. Казалось, все происходит прямо здесь, такой живой была музыка. Когда все стихло, снова никто не проронил ни слова, ни вздоха.
– Ну? – спросил Рич. – Что вы об этом думаете?
Толстяк в дальнем конце стола, такой громадный, словно он заглотил лавку деликатесов, подал голос:
– А разве идея не в том, что джингл должен раздражать, пролезть червяком в мозги, прилипнуть так, чтобы уже невозможно было его забыть? Эта мелодия не раздражает, она неподобающе прекрасна. Народу в наше время такое не нравится.
Один из внешних директоров вскинул руку.
– Мы уже протестировали ее на наших мировых рынках? – поинтересовался он. – Разница вкусов и музыкальных предпочтений огромна. Половина человечества вообще не воспринимает западную музыкальную систему.
– Нет, мы еще ничего не тестировали, – признался Рич.
– Насколько я понимаю, – сказал кто-то, – она слишком медленная, эталонная и слишком требовательна к нетерпеливому вниманию миллениалов, а ведь именно они – рынок, который мы должны захватить в ближайшие десять лет.
– А ведь верно, – поддержал его еще один. – Тема слишком отдает девятнадцатым веком. Ее невозможно впихнуть в рингтон, а все, что длиннее рингтона, для молодежи – сущий криптонит, если только они не под экстази.
Рич кивал, как будто усваивал нужный урок, попутно получая необходимый выговор.
Следующей выступила одна из дам постарше. Поразительно элегантная, седовласая, в меру увешанная бриллиантами. Как президент университета, она одновременно была осторожна и агрессивна, подобно пчеле, которая старательно вьется над тобой, прежде чем пустить в ход жало.
– Я весьма ценю ваши усилия, Рич, но это не сработает. Я настоятельно не рекомендую использовать эту музыку.
Рич кивнул в знак согласия.
Потрясенный Жюль вскочил, чтобы выразить протест:
– Простите…
– А вы кто такой? – спросил Рич.
– Джуэлс Лакур, – ответил Джек Читем.
– Кто-кто? – переспросил Рич.
– Я написал эту музыку, – сказал Жюль. – Никакой это не девятнадцатый век, это самый настоящий двадцатый.
– Наверное, она нам не подойдет, – сказал Рич. – Мы сообщим вам.
– Вы приняли ее. В мейле было недвусмысленно сказано.
Рич повернулся к Джеку, который отрицательно покачал головой.
– Обычно, – сказал он, – принятие подразумевает, что продукту придается пригодная к использованию форма, поставщик должен отвечать нашим запросам и быть готовым работать с нами, независимо от того, сколько времени это потребует.
– Я не отказываюсь работать с вами, – сказал Жюль всем присутствующим.
Молчание. Пренебрежительная, едва заметная улыбка появилась в уголках губ Богатенького Панды, паучья улыбка.
– Как вы слышали, мы должны протестировать ее по всему миру и приспособить к каждому рынку и к каждой культуре, – сказал Рич.
Жюль вспомнил о Люке, о том, как дорого время, и ответил:
– Нет.
– Значит, вы не хотите с нами работать.
– В электронном письме было сказано, что пьеса принята.
– Электронное письмо, мистер…
– Лакур, – вставил Джек. – Джуэлс Лакур.
– Не является контрактом.
Присутствующие в зале адвокаты хранили молчание, будто их тут и не было.
– Я думаю, нам вообще не нужен музыкальный фирменный знак, – сказал один из членов совета директоров. – К тому же не стоит ли отдать решение этого вопроса в руки профессионалов из рекламного агентства? Мы не настолько компетентны, чтобы запускать подобные проекты.
Похоже, консенсус был достигнут, как всегда в молчаливом единодушии, неудержимый и бесспорный.
– На этом все, – сказал Рич. – Переходим к следующему вопросу повестки.
– На этом все? – спросил Жюль, сначала разозлившись, а потом он вдруг почувствовал, что земля уходит из-под ног.
– На этом все, – подтвердил Рич.
Два часа спустя яркий блестящий день покатился к вечеру, как и положено яркому осеннему дню, а Жюль поднимался уже на другом лифте, с ужасающей скоростью летевшем на верхние этажи небоскреба, превосходящего даже башню «Эйкорна». Перед этим он посетил консульство Франции, откуда его направили к адвокату одной из ведущих юридических фирм, который знал французский язык и разбирался в законодательстве Франции.
Еще одно здание с неоткрывающимися окнами. Все аэродинамические требования конструкции настолько высоки, что поднебесные ветра пролетали мимо с ураганной скоростью, Жюль ненавидел громадные, сложные, дорогостоящие системы, необходимые для вентиляции этих безжизненных коробок, построенных таким образом, чтобы сдерживать целые океаны воздуха вокруг них. Лучше уж не строить такие здания, чем закупориться вот так, отгородившись от шума ветра в ветвях, грохота грома, звука дождя, пения птиц, отголоска далекой беседы, плеска воды в реке или хотя бы в канаве и, конечно, от множества свежих и стремительных ветерков.
А в лифте было и того хуже. Жюль не страдал клаустрофобией, но ему претило быть заключенным в стальную коробку, исполнявшую кошмарную музыку. Время уходило, а у него как будто одновременно сломались все электроприборы, автомобиль, водопровод и канализация, и ремонт каждой вещи в отдельности требует многочисленных действий, заказов и ожиданий доставки запчастей. Подобное всегда нарушало его сосредоточенность на музыке. Кто-то все время стремится себя занять – делами, развлечениями, играми, миллионом вещей одновременно, лишь бы не вспоминать о своем забвении. Но Жюль глубоко осознал забвение с момента отступления вермахта и СС через Реймс в 1944 году.
Забвение и горе, тьма, придавшая смысл свету и жизни, отвратили его от игр, от почитания статуса и от желания добиваться высокой должности, влияния, власти и даже доброго имени в глазах окружающих. От этого он отказался в пользу своей семьи и ради чести поступать так, как он считал правильным, – все, что выражалось и подтверждалось красотой и динамикой мира – в мимолетных вспышках, лицах и в том, как справедливо все складывалось, если посмотреть бесстрастно и с высоты.
Он не хотел играть в игры, превратившие людей, вроде Рича Панды, в бездушную шелуху. И не хотел затевать судебный процесс для получения денег. Он был композитор-неудачник, музыкант, боявшийся сцены. Перспектива тягаться с гигантской корпорацией, управляемой этими безумно алчными, агрессивными получеловеками, едва ли сулила успех или удовольствие. И все же такому банкроту, как он, кажется, ничего больше не осталось. Неужели, думал он, кто-то заставил этих получеловеков однажды вступить в эту игру, как сейчас заставляют его самого? Знали ли они об этом, испытывали ли сожаление? Неужели сейчас, пусть и на старости лет, он уподобится им?
Самми Монмиралю хватало терпения и мужества, чтобы весь день сидеть за столом, под большим давлением разгадывая юридические головоломки, но, когда Жюль появился в его кабинете, он как раз думал о том, как его детишкам понравится панамка, которую он смастерил для их собаки – робкого и скромного бигля, который был младшим ребенком в семье. Это был сюрприз для них. Когда собачка не слушалась, а такое иногда случалось, ее отсылали на место, на ее подушечку, заставив надеть бейсбольную кепку с дырочками для ушей и вышитым спереди словом «Кошка». Ну чем не Кодекс США? Самми Монмираля от рождения звали совсем не так. Жюль понял это, едва взглянув на его лицо, прекрасное лицо, которое сразу расположило Жюля к себе.
– Откуда вы приехали? – спросил он.
– Из Жиронды, пятнадцать минут от Бордо.
– А до этого?
Самми замешкался. Жюль его застал врасплох, а должно быть наоборот.
– Израиль.
– А до того? – спросил Жюль на иврите.
Самми облегченно выдохнул:
– Иран.
Жюль проследовал мысленно весь его путь до Атлантики, где армады огромных кораблей кажутся просто яркими семечками. Нью-Йорк – водный город, близкий к океану, обремененный доками, изрезанный заливами, окруженный реками. Как Париж окружен горами и лесами, о которых большинство парижан даже не задумываются, многим нью-йоркцам, наверное, даже в голову не приходит, что в этом городе вода и суша перемежаются, точно сцепленные пальцы.
– Значит, еврей, иранец, израильтянин, француз и американец. И который из пятерых – ваш любимый?
– Я бы сказал: муж и отец. А вы?
– То же самое, хотя для меня почти все уже в прошлом.
– Сколько вам лет? – спросил Самми.
– Семьдесят четыре.
– И где вы были во время войны?
– Во Франции.
– Тогда нам обоим в ранние годы пришлось несладко. Чем я могу вам помочь?
Собравшись все тщательно записать, он вынул авторучку и открыл папку. Жюль рассказал ему все по порядку, представив распечатки электронных писем, подтверждающих, что тема принята. Самми был худощав и смугл, лицо у него было доброе и участливое. Он внимательно прочитал документы, а потом задумался.
Замешательство его впечатлило Жюля, которому очень хотелось довериться мнению Самми, какими бы ни оказались выводы. И тем не менее, прежде чем юрист произнес хоть слово, Жюль сказал:
– Независимо от фактической или юридической стороны дела, у меня есть вопрос.
– Какой? – Адвокат ожидал, что речь пойдет о цене.
– Есть ли внутри юриспруденции, – начал Жюль, – как в музыке, секреты и ключи, помогающие ее отпереть?
– Я не вполне понимаю, что вы имеете в виду.
– То, что лежит на поверхности, но большинству недоступно, но если откроется, то проясняет и усиливает воздействие – паттерны, повторяющиеся пропорции и ритмы. В совокупности своей и при достаточной независимости они сливаются в когерентность, которая без них должным образом не воспринимается.
Кто этот человек? За тысячу долларов в час диалоги в кабинете у Самми бывали чрезвычайно насыщены информацией, излагавшейся в стремительном темпе, здесь никогда не велись философские беседы, никто не пускался в рассуждения, не затевал дискуссий.
– Не могли бы вы привести пример?
– Верди и волны.
– О’кей, – сказал адвокат, имея в виду: «Продолжайте!»
– Почти вся музыка Верди соответствует периодам и амплитуде океанских волн. Или морских, – в конце концов, он ведь обитал между Средиземным и Адриатическим морями. И хотя с аналитической точки зрения это сложная и тонкая вещь, ее легко различить в звучании, а если понять, что это и как оно действует, то можно кататься на этих волнах, вместо того чтобы дать им накрыть вас с головой.
– Вы музыковед?
– Нет, они опровергли бы то, что я сейчас сказал. Я музыкант. Музыканты имеют дело с волнами. Музыковеды – с осколками и фрагментами.
– Вы осознаете, – сказал Самми, – что эти рассуждения стоят тысячу долларов в час, или – как я люблю напоминать моим клиентам – шестнадцать долларов шестьдесят семь центов в минуту, или двадцать восемь центов в секунду?
– Ну и черт с ними, – сказал Жюль, имея в виду и десять центов, и тысячу долларов в час. – Есть ли волны в юриспруденции?
– Да, но я не думаю, что волны так же релевантны юриспруденции, как музыке Верди, особенно договорное право, которое целиком базируется на определении и обосновании специфики – на том, что вы именуете «фрагментами». И фрагментарная картина при беглом изучении не внушает оптимизма. Грубо говоря, у «Эйкорна» тысяча адвокатов, плавающих в озере нескольких триллионов долларов. Вступив в тяжбу с «Эйкорном», мало кто сможет выдержать накал борьбы, которая развернется вне зависимости от сути дела. Это будет стоить вам, не считая апелляций, свыше миллиона долларов и как минимум двух лет жизни. Если же обратиться к французскому законодательству, то, возможно, цифра и не удвоится, но все равно вы потратите больше миллиона и три года, а то и больше.
– На такое простое дело?
– На такое простое дело: показания, ходатайства, расследования, встречный иск. И «Эйкорн» не будет вовлечен в это эмоционально. В то время как «Эйкорн» и не вспомнит об этом деле до его завершения, вы будете им одержимы, это дело монополизирует ваши мечты. Для них дача показаний – чистое развлечение. Они настоящие садисты, когда дело доходит до свидетельств. Вы человек аналитического склада и, возможно, очень отважный человек. Показания вас не выбьют из колеи, но это не важно, вы все равно будете испытывать гнев, разочарование, обиду, и кровяное давление у вас поднимется вдвое.
– Но что по существу дела?
– Шестьдесят к сорока в вашу пользу. Я буду на вашей стороне. Но все может обернуться иначе. Зависит от судьи, и, уж поверьте мне, у нас здесь хватает тех, кого мои партнеры называют «кончеными недоумками».
– И что же вы мне посоветуете в итоге?
– Примите этот удар и живите дальше. Вы можете не благодарить меня за совет, если последуете ему, ведь кто его знает, как сложится. Но если вы продолжите бороться, я обещаю вам, вы себя проклянете. Знаете, почему я спросил вас о возрасте? Не только из любопытства и не только, чтобы определить, кто вы такой, что вы можете знать, но и потому, что у меня были клиенты, и немало, кто провел оставшиеся годы жизни в бессмысленных и безрадостных судебных тяжбах. Вы могли бы оказаться на месте группы евреев из Калифорнии, которые хотели открыть казино под названием «Племя сникерсов».
– Сникерсов? Это кроссовки, что ли?
– Нет. «Сникерс» – это шоколадный батончик.
– Казино «Шоколадный батончик»? А зачем они?..
– Это трудно объяснить, но нет нужды говорить, что лицензию они не получили, потому что на самом деле не были индейским племенем.
– А зачем же они назвались племенем?
– На этот вопрос я не смогу ответить. Надо вам у них спросить. Я могу только сказать, что они кучу денег извели на судебные издержки.
– Понятно.
– Не падайте духом. Кстати, прошло полчаса – пять сотен долларов, но я их с вас не возьму.
– Я настаиваю, – сказал Жюль, оглядывая кабинет. – С такими накладными расходами вам, наверное, самому приходится немало счетов оплачивать.
– Приходится, но у меня никогда еще не было клиента, который за тысячу долларов в час говорил бы со мной о Верди и океанских волнах. Завтра сэкономлю полчаса за счет ланча.