Происхождение Современности
Юрий Слёзкин
Дом правительства
Свой 1000-страничный opus magnum американский историк, профессор университета Беркли Юрий Слёзкин предваряет предисловием, которое доверчивый читатель может прочесть буквально - как прямой и линейный путеводитель по книге. В изложении Слезкина всё выглядит стройно до схематизма: три смысловых этажа - человеческий, аналитический и литературный (на протяжении всего своего существования советская элита была помешана на чтении и безостановочно смотрелась в зеркало литературы). Горизонтальные смысловые «этажи» перекрещиваются с вертикальными «подъездами»-частями, расположенными в хронологическом порядке. В первой части речь идет о мятежной юности большевиков: во второй - об их самодовольной зрелости, совпавшей с переездом в построенный по проекту архитектора Бориса Иофана помпезный Дом правительства; в третьей - о крахе большевистского мира, оказавшегося поразительно недолговечным. Ну, и венчает книгу послесловие, посвященное прозе Юрия Трифонова, сохранившего и облекшего в слова наследие Дома правительства, с легкой руки писателя навеки ставшего «Домом на набережной».
При некотором усилии описанную Слёзкиным структуру в самом деле можно разглядеть в колоссальном массиве текста, однако полагаться на нее как на путеводную нить ни в коем случае не следует, и тому есть по меньшей мере две причины.
Во-первых, «Дом правительства» - это не только и не столько историческая публицистика, которой кажется поначалу, сколько блестящая русская проза (книгу, изначально написанную на английском, автор сам перевел или, вернее, переписал на русском), афористичная и легко разбираемая на цитаты. Это стилистическое великолепие порой дезориентирует и путает читателя, не понимающего, что перед ним -художественный текст или всё же документальный, и где заканчивается авторская интерпретация и начинаются факты.
Во-вторых, это удивительно неоднородная и причудливо выстроенная книга. От вдохновенного полета едва ли не поэтической мысли Юрий Слёзкин внезапно переходит к сухому языку каталога - так, поквартирный перечень обитателей Дома правительства или объектов, похищенных из него во время эвакуации, своей обстоятельной ритмичностью более всего напоминает гомеровский «список кораблей». Слёзкин то удаляется за кулисы, оставляя авансцену героям (фрагменты мемуаров, писем и иных текстов, написанных обитателями Дома, их друзьями, родными и знакомыми, составляют едва ли не половину книги), то вдруг обращается к жанру остроумного, полемичного эссе с очень выраженным авторским «я». Эти вставные фрагменты (их в книге несколько - одно лучше и неожиданней другого) тоже размывают изначально заявленную структуру, превращая «Дом правительства» в своего рода бесконечный, расползающийся в разные стороны литературный замок Горменгаст из романов Мервина Пика.
Самое большое (около 40 страниц) из этих полусамостоятельных эссе, интегрированных в книгу, на самом деле формулирует и обосновывает одну из программных для Слёзкина идей. Вкратце пересказывая историю разного рода апокалиптических (то есть ожидающих скорого конца света) религиозных движений - от мюнстерских анабаптистов XVI века (которые «изгнали из города лютеран и католиков, разрушили алтари и статуи, переименовали улицы и дни недели; отменили деньги и праздники, запретили единобрачие и частную собственность, сожгли все книги, кроме Библии, ввели карточки на еду и одежду, учредили общественные столовые, приказали держать двери открытыми и снесли все церковные башни») до тайпинского восстания в Китае в середине XIX века, автор подводит читателя к мысли, что большевики, в сущности, тоже были такой сектой. Точно так же, как и другие сектанты-милленаристы, они предвидели и по мере сил приближали Апокалипсис (кончину «старого мира») и жаждали «тысячелетнего царства», которое должно было за ним последовать.
Именно эта идея - трактовать большевиков как обычную апокалиптическую секту, просто очень большую и относительно успешную, -становится осевой для всего «До-ма правительства» и на самом деле определяет и его внутреннюю конструкцию, и лирические отступления от нее.
Так, в частности, для подкрепления этого тезиса Слезкин крайне любопытно анализирует и интерпретирует раннесоветскую прозу (в первую очередь Платонова и Бабеля), показывая, как в их текстах реализуется религиозная трехчастная символика Апокалипсиса (ужасы гражданской войны), Распятия (героическая гибель-жертвоприношение красных героев) и долгожданного Исхода в страну молока и меда, в роли которой выступает светлое коммунистическое будущее.
Той же цели - показать сектантскую сущность большевизма - служит блестящий пассаж, описывающий божественную двойственность природы вождей, вполне однозначно отсылающую к христианской доктрине Христа как богочеловека: «Ульянов, который берег окружающих, был с ними заботлив, как отец, ласков, как брат, прост и весел, как друг... - и Ленин, принесший неслыханные беспокойства земному шару, возглавивший собой самый страшный, самый потрясающий кровавый бой против угнетения, темноты, отсталости и суеверия. Два лица - и один человек. Но не двойственность, а синтез...»
Еще один ключевой для понимания книги Слезкина образ - это «противопоставление железной твердости чему-то похожему на кисель». Стремясь придать себе жесткости, сразу после октябрьского переворота один из важных героев первой части «Дома правительства» Михаил Свердлов целиком облачается в черную лаковую кожу. Вожди революции один за другим отказываются от своих фамилий, меняя их на «литые» партийные псевдонимы вроде «Сталина» или «Молотова». Большевизм в описании Слезкина мыслится как фаллический культ несгибаемой мужественной силы, противостоящий всему аморфному, рыхлому, дряблому.
И в этом контексте, конечно, особенно важным становится противопоставление величественного Дома правительства, призванного служить воплощением светлой и ясной советской маскулинности, - топкому, ненадежному, «желейному» и женственному Болоту (так назывался район, в котором Дом был построен, - сегодня это название сохранилось в топониме «Болотная площадь»).
Однако верх в этом противостоянии, вопреки ожиданиям, берет Болото. По версии Слезкина, то, что мыслилось как торжество тверди над зыбью, вместо этого становится ее символическим поражением. Возвышенная, отрицающая быт и семейные узы большевистская идеология в Доме правительства обрастает примитивным уютом и человеческими связями, тонет в повседневности и, растеряв былую непреклонность, гниет и разваливается: «Революции не пожирают своих детей: революции, как все милленаристские эксперименты, пожираются детьми революционеров».
Замыкая концептуальную окружность, Слезкин постулирует следующее: большевистская партия в действительности была не партией в привычном нам смысле слова, а классической апокалиптической сектой, и ее жизненный цикл повторяет жизненные циклы большинства подобных институций. Изредка, переосмыслив изначальное пророчество как метафору, переместив «Царство Божие» из ближайшего будущего в туманную перспективу, сектам удавалось пережить кризисный этап, но куда чаще великие эксперименты по переустройству мира демонтировались руками второго послереволюционного поколения. Обещанную коммунистами мировую революцию невозможно было переосмыслить как метафору - слишком уж она была конкретной и прагматичной, и потому большевики закономерно проследовали в небытие путем других сектантов-неудачников: их идеалы были похоронены и забыты их же собственными детьми, исповедующими уже совсем другие ценности. И единственное отличие большевиков от предшественников состояло в том, что «они завоевали Рим задолго до того, как вера стала привычкой, но не сумели превратить привычку в традицию, которая могла бы стать наследственной».
Парадоксальным образом именно эта эффектная концептуальная закругленность может быть воспринята как единственный недостаток книги Юрия Слезкина, во всех прочих отношениях если не великой, то во всяком случае выдающейся и уникальной. Любуясь своими героями, вчуже восхищаясь ими, историк видит в палачах и мучениках революции в первую очередь не живых людей, но фрагменты своего безупречного паззла. Лишние элементы (а таковыми оказываются, по сути, все прочие жители Страны Советов - те, которым не посчастливилось войти в ряды советской элиты) просто исключаются из области наблюдений, и метаморфоза, произошедшая с первым поколением большевиков и их детьми, повисает в воздухе, как огромный пузырь, практически не связанный с трагедией всей огромной страны в целом. Как результат, книге Слёзкина недостает подлинной человечности: рассказ о великом эксперименте сам становится в некотором роде литературно-академическим экспериментом, блестящим, холодноватым и рассудочным.
Впрочем, едва ли это торжество разума над чувством можно поставить автору в вину: эмоционально, персонально и человечно про трагедию русского XX века писали и продолжают писать десятки, если не сотни авторов. В этом ряду «Дом правительства» Юрия Слёзкина становится едва ли не первой масштабной книгой на ту же тему, написанной с глубоким пониманием произошедшего и в то же время отстраненно и без надрыва, с относительно комфортной и для автора, и для читателя дистанции.
Михаил Зыгарь
Империя должна умереть
На дворе 1901 год, и газета «Церковные ведомости» публикует постановление Священного Синода об отлучении Льва Толстого от церкви. Семейство Толстых запирается в своем особняке в Хамовниках, небезосновательно опасаясь травли, петербургское общество негодует сам старый граф тоскует и тревожится. Давний враг Толстого, наставник молодого царя и духовный вождь всех ультраконсерваторов России Константин Победоносцев потирает руки. А параллельно с этим петербургские «хипстеры» Дмитрий Мережковский, его жена Зинаида Гиппиус и их молодой любовник Дима Философов (кузен и соратник Сергея Дягилева по эпатажно-эстетскому журналу «Мир искусства») устраивают в своей квартире мистико-эротический ритуал - учреждают так называемую «Церковь на троих», а по сути -практически неприкрытый брак втроем. Полтавский священник-толстовец Георгий Гапон едет в столицу учиться в Духовной академии, вливается в ряды борцов за права неимущих, а после попадает в сети охранки. Ловушку для простодушного Гапона расставляет самый странный жандарм России -романтик политического сыска Сергей Зубатов. Горький с Чеховым - оба чахоточные, оба сверхпопулярные - гуляют по Ялте и спорят о судьбах родины. Савва Мамонтов проматывает отцовские миллионы в частном оперном театре, империя бряцает оружием на Востоке, а на противоположном, западном, ее конце двое молодых еврейских интеллектуалов, миллионерский сынок Михаил Гоц и скромный фармацевт Григорий Гершуни, создают новую партию, призванную сплотить все революционные силы России - партию эсеров...
Едва открыв 900-страничную книгу Михаила Зыгаря «Империя должна умереть», наследующую его же онлайн-проекту «1917», читатель словно бы оказывается в очень шумном, прокуренном помещении, где множество людей разговаривают одновременно и на очень повышенных тонах, бесконечно перемещаются с места на место и бурно жестикулируют. Россию девяностых годов девятнадцатого века, а также нулевых и десятых годов века двадцатого Зыгарь превращает в эдакий ретро-фейсбук: десятки сквозных персонажей, у каждого из которых с любым другим найдется изрядное количество общих «друзей», переплетающиеся судьбы, хрупкие альянсы, скандальные разрывы, пылкие примирения... Поначалу текст производит впечатление наэлектризованного и потрескивающего хаоса голосов, имен и эмоций -в сущности, примерно как фейсбук на неподготовленного человека.
Однако смысл, порядок и структура внутри этого хаоса обнаруживаются уже на 20-й странице - собственно, как только появляются авторские сноски. Зыгарь пишет о том, как упомянутый уже Победоносцев уговаривал Александра III ни в коем случае не отменять смертную казнь для убийц его отца, Александра II, ссылаясь при этом на «волю простых людей», и тут же аккуратно поясняет - да-да, вот и сегодня власть узурпирует право вещать от имени народа. Дальше - больше: ты, читатель, и правда подумал, что автор рассказывает тебе историю несчастной беременной цареубийцы Геси Гельфман, которую весь цивилизованный мир во главе с Виктором Гюго пытался спасти от казни? Ну право слово, что ж ты такой доверчивый - это же на самом деле про Pussy Riot: за них так же мировая общественность заступалась, а толку-то...
Впрочем, и без этих навязчивых параллелей общая мораль книги прозрачна до невозможности. У нас сегодня точно такой же 17-й год, так что нам надо срочно извлекать уроки из опыта столетней давности. Вот если бы тогда власть чуть меньше завинчивала гайки и вовремя дала стране достаточно либеральных свобод, глядишь, и обошлось бы без потрясений, революций и кровопролития (эта часть послания явно адресована собственно нашей сегодняшней власти). Ну; и либеральной общественности надо было более слаженно за эти свободы бороться; а не заниматься глупостями - стихи эти, ритуалы, болтовня, балет... Словом, - обращается Зыгарь к условным интеллектуалам - не будьте как Бакст, Толстой, Горький, Гапон и Гершуни, а то сами видите, чем кончилось.
Именно эта, с позволения сказать, дидактическая заостренность (так драматически несхожая с прекрасной безоценочностью «Всей кремлевской рати», предыдущей книги автора) и составляет основной недостаток «Империи», из которого растут все прочие. Настойчивое стремление смотреться в прошлое, как в зеркало, порождает бесконечную череду мелких, но раздражающих неточностей. В поисках актуальных сближений автору всё время приходится идти на упрощения, сопоставлять принципиально не схожие вещи и насиловать историческую реальность множеством иных способов. Мережковский с Гиппиус, конечно, ничуть не похожи на сегодняшних хипстеров ни по повадкам, ни по роли в обществе. Называть «бабушку русской революции», народоволку Екатерину Брешко-Брешковскую «известной диссиденткой» некорректно (трудно представить себе советского диссидента, половину жизни живущего на нелегальном положении). Объяснять знаменитый процесс Саввы Мамонтова через дело «ЮКОСа» просто неправильно -теряется смысл обоих событий.
Таких примеров можно набрать множество, но на самом деле проблема не в них: в конце концов, «Империя должна умереть» - не монография, а развлекательный нон-фикшн, в котором упрощения, параллели и аналогии вполне допустимы. Главная беда книги состоит в том, что автору совершенно не интересна описываемая эпоха как таковая и он не любит своих героев. Все они - и художники, и писатели, и революционеры, и министры, и члены императорской фамилии - исполняют у Михаила Зыгаря роль безвольных статистов, единственная функция которых - на разные лады подкреплять собственными словами и судьбами базовую идею автора о необходимости учиться, избегать ошибок и делать выводы. В принципе, всё верно - не поспоришь: и учиться надо, и правильные выводы не помешают. Но 900 страниц, написанных с единственной целью служить иллюстрацией к одному несложному тезису, производят впечатление тягостной и утомительной избыточности.
Судхир Венкатеш
Главарь банды на день
Все: кто читал популярнейшую книгу Стивена Дабнера и Стивена Левитта «Фрикономика», наверняка помнят одного из ее героев, Судхира Венкатеша, -молодого и отважного американского социолога, в конце восьмидесятых годов прошлого века внедрившегося в чикагскую банду «Черные Короли». За несколько лет тесного общения со всевозможными «хаслерами» (так в Америке называют системных правонарушителей) Венкатешу удалось собрать сенсационный материал, перевернувший все тогдашние представления о жизни городского дна и легший в основу самой, пожалуй, известной главы «Фрикономики» - «Почему наркоторговцы продолжают жить со своими родителями?».
Дабнер и Левитт описывают Венкатеша эдаким развеселым сорви-головой, готовым на всё ради удовлетворения собственного научного любопытства. Это описание, в общем, соответствует тому образу, который в своей книге рисует он сам - по крайней мере отчасти. Однако слово «отчасти» в данном случае -исключительно важное.
В своих мемуарах («Главарь банды на день» - именно мемуары, а не научный труд) Венкатеш рассказывает, как заинтересовался жизнью чикагских низов, и, вооружившись самодельными анкетами, доверчиво отправился в самый опасный из районов, застроенных социальными многоэтажками. Чудом уцелев при первой встрече с местными головорезами (их до смерти оскорбило слово «афроамериканцы» - сами они именовали себя «ниггерами» и никак иначе), постепенно Венкатеш интегрировался в их среду и, оставив свои наивные вопросники, перешел к работе по методу «включенного наблюдения». Главарь крупного подразделения «Черных Королей» (хаотичный на первый взгляд криминальный мир оказался очень похож на иерархическую бизнес-корпорацию) взял юного социолога под свое крыло, открыв ему тем самым доступ ко всем тайнам жизни вне закона. Благодаря его покровительству Венкатеш стал завсегдатаем гангстерских вечеринок, участником бандитских разборок, собеседником проституток, свидетелем повседневного насилия и лучшим другом местных торчков.
Читать вошедшие в книгу остроумные и красочные новеллы, напоминающие одновременно «Шантарам» и «Крестного отца», сплошное удовольствие. Однако есть в книге Судхира Венкатеша еще один смысловой слой, куда более мрачный и менее очевидный. «Главарь банды на день» - это не только и не столько отчет о рискованном научном эксперименте, сколько классическая история «своего среди чужих, чужого среди своих». Углубляясь в жизнь криминальных низов, привыкая понимать и даже по-своему любить этих людей, Венкатеш не становится одним из них - пропасть, отделяющая длинноволосого индийца-вегетарианца с дипломом престижного университета в кармане от полуграмотных чернокожих люмпенов, по-прежнему непреодолима. Но в то же время пропасть не меньшей глубины возникает между ним самим и его «цивильными» друзьями: их отталкивают его методы, ему скучна их жизнь, такая обычная и нормальная. Таким образом, книга Венкатеша только на первый взгляд кажется гимном научному бесстрашию. В действительности «Главарь банды на день» - это горький, смешной и совершенно завораживающий рассказ о том, чем «полевому» исследователю приходится платить за успех, об одиночестве, отчуждении и прочих вещах, о которых мало кто знает и почти никто не говорит вслух.
Ольга Шнырова
Суфражизм в истории и культуре Великобритании
В 1918 году 40 % англичанок получили избирательное право - новшество, еще поколением раньше казавшееся не просто невозможным, но комичным и не достойным обсуждения (так, когда в 1867 году Джон Стюарт Милль, один из первых профеминистов, упомянул о подобной перспективе в палате общин, его речь была встречена не возражениями даже, но смехом и шутками). Формально это событие стало результатом Первой мировой войны, на четыре года оставившей женщин Великобритании фактически без мужского присмотра и способствовавшей таким образом их стремительной эмансипации. Однако в действительности за этим эпохальным поворотом стоит нечто неизмеримо большее - едва ли не век упорной и поэтапной борьбы женщин (и их союзников-мужчин) за гендерное равноправие.
Не дайте академичному названию и аннотации книги историка Ольги Шныровой ввести вас в заблуждение: информативная и фундированная, она в то же время выдержана в лучших традициях увлекательного и дружелюбного к читателю гуманитарного нон-фикшна. Великое движения за предоставление женщинам сначала имущественных, социальных, образовательных, а затем и политических прав у Шныровой описано одновременно и как составная часть общего процесса гуманизации общества, и как захватывающее переплетение человеческих судеб.
История разветвленного и влиятельного суфражистского клана Брайтов-Макларенов, в котором - неслыханное для викторианской эпохи дело! -девочек и мальчиков воспитывали одинаково, а мужчины сознательно выбирали себе в жёны убежденных феминисток, становится порталом в пространство раннего суфражизма, зажатого между прогрессивной идеей равенства с одной стороны и консервативным представлением о «чистоте нравов» с другой. Трагический раскол знаменитой суфражистской семьи Панкхерст (глава семьи, Эммелин, и старшая из ее дочерей в борьбе за права женщин признавали приемлемыми все методы - вплоть до террористических, однако младшие дочери их не поддержали) оказывается способом поговорить о разных взглядах в феминизме начала XX века.
Прослеживая миграцию социальной нормы от «полной умственной слепоты», считавшейся эталоном женского поведения в первой трети XIX века, к практически полному экономическому и политическому равноправию всего лишь сотней лет позже, Шнырова избегает навязчивых параллелей с сегодняшним днем. Она лишь показывает относительность и изменчивость наших представлений о норме и принципиальную возможность (а при направленном усилии - и необратимость) любых социальных сдвигов.