2
Яркий, гремящий, как фанфары, жизнеутверждающий закатный ливень давно сменился отчаянным ночным ливнем, под которым они с Наташей метались то к безлюдной остановке автобуса, то к милиции, то снова домой, чтобы в ожидании умирать у телефона (вдруг позвонят на домашний?), потом – проливным дождем, потом усталым, скучным дождем, идущим потому, что некому дать ему приказ остановиться; потом – беспросветным дождем, зарядившим, наверное, навечно, потом дождем моросящим… Сейчас он шел так, как иногда капает вода из крана, который давно закрыт. Как плачут, отрыдав. Уже безголосо, отрешенно, глядя перед собой слепыми глазами и не сознавая, что из них по-прежнему течет.
Мерное шуршание воды за окном было единственным звуком в мире. Вовка сидел, ссутулившись, перед кухонным столом и глядел на стоящую на столе бутылку водки, купленную на обратном пути из больницы. Он все не мог решиться. Он знал, что, если начнет, одной стопкой ограничиться не сможет. Не те времена пришли, чтобы, начав, ограничиваться. Поэтому он тупо сидел перед бутылкой и всматривался в нее так, словно хотел загипнотизировать.
На самом деле гипнотизировала она его.
Разухабистый, всегда готовый простить и оправдать любую гадость внутренний голос вот уже битый час твердил Вовке, что от бутылки водки еще никто не умирал. Что Вовка и так сделал все, что в силах человеческих, и вполне может себе позволить простым и мужественным анальгетиком хоть на время утишить растерянность и боль (чай, не ширево предлагаю?). Что, даже если позвонят, все запишет автоответчик… Но Вовке отчего-то казалось, что это не тот голос, который часто, особенно – под пулями, дает настолько верные советы, что порой натурально спасает жизнь; очень похожий, да вот… И то, что голос этот сейчас так настаивал, горячился, даже торопил, будто это не Вовке, а ему самому надо было срочно махнуть полтораста, трубы, мол, горят, мужик, будь человеком – настораживало. Сцепив ладони, горбясь, Вовка сидел неподвижно и в дождливой тишине вымершей квартиры исподлобья бодался с бутылкой взглядом.
Когда в дверь позвонили, он даже не вздрогнул. Он уже не верил. Никто не мог бы теперь прийти вот так, будто последние трое суток, прицельным огнем выбившие из дома жизнь и смех, обыденные приходы и уходы кто-то вдруг взял и отменил.
Звонили настырно. Досчитаю до двадцати, вяло подумал Вовка, тогда открою. Он был уверен, что ни один нормальный человек не станет ни с того ни с сего звонить незвано в чужую дверь двадцать раз.
На двадцать третьем звонке он медленно и натужно, точно старик с просоленными насквозь суставами, поднялся и пошаркал к двери. Идиот снаружи ритмично, спокойно сигналил, точно развлекался, и его вообще не интересовало, откроют ему или нет, есть кто-то живой за дверью или там безлюдье. Звонок, пауза, звонок, пауза… Стервец, наверное, даже на часы смотрел, отсчитывал равное количество секунд. А может, у него просто чувство времени такое. Хронометр в печенке. Спущу с лестницы, на пробу подумал Вовка и не ощутил никакого азарта. Не спущу, понял он.
Он открыл дверь молча. На лестничной площадке напряженно стояла Сима.
– Я так и чувствовала, что ты дома, – сказала она. – Здравствуй.
С ее куртки помаленьку еще лилось, и на лестничной площадке темным кольцом вился вокруг нее причудливый узор водяных клякс. На выбившихся из-под капюшона жестких черных прядях искрились капли. И нос влажно блестел. Обеими руками она держала раздутую, тяжелую сумку.
Некоторое время он отчужденно смотрел на нее, будто не узнавая, и собирался с мыслями. Не собрался.
– Ты почему такая мокрая? – спросил он.
– Дождь, – объяснила она виновато.
– А зонтик?
– Ненавижу, – сказала она.
Ни раньше, ни позже дверь квартиры напротив принялась звякать замками, и разговор прервался, не начавшись. Сима коротко оглянулась на звук и тут же снова уставилась Вовке в лицо. Тяжелая дверь отворилась, и на площадку, ведя на поводке задорную упругую таксу, вышел сосед-пенсионер. Мельком глянул на Вовку, с интересом оглядел Симу. Впрочем, кроме длинной широкой куртки с капюшоном вместо головы и на ножках сейчас ничего было не разглядеть; и даже ножки обезличивались широкими штанами, до колен темными от впитавшегося дождя. Такса вприпрыжку дернулась нюхаться, сосед потянул ее назад, и она, нехотя повинуясь, брюзгливо тявкнула.
– Здравствуйте, Анатолий Кузьмич, – сказал Вовка.
– Здравствуйте, Володя, – сказал сосед. – Как у вас дела? Ничего нового не слышно?
– Нет, – сказал Вовка.
Сосед покачал головой сокрушенно, пробормотал: «Вы смотрите, что делается…» – и подошел к двери лифта. Лифт, наверное, после Симы, был тут как тут. От нажатия кнопки двери торопко разъехались, точно им не терпелось увезти старика вниз. Таксе тоже не терпелось, и она, возбужденно крутя хвостом, вся в предвкушении, перемахнула узкую пропасть, отделявшую площадку лестницы от пола кабины; перешагивая вслед за ней через эту расселину, сосед будто вспомнил что-то, обернулся и уже изнутри, с гулко просевшего под его ногой пола, спросил:
– А как Наталья Арсеньевна?
Вовка молча посмотрел ему в глаза. Старик помялся, неловко отвернулся и тиснул кнопку первого этажа. Двери съехались. Внутри шахты что-то высморкалось с металлическим призвуком и загудело, удаляясь.
– Ты один? – спросила Сима.
Мама с Фомичевым должны были приехать завтра. Что-то задержало их, то ли какие-то дела, то ли, может, и здоровье – по телефону мама не стала распространяться. Голос у нее был ужасный – такого голоса Вовка у мамы просто не помнил. Но было ли это из-за здешних событий или по каким-то тамошним, их собственным причинам, Вовка не знал.
– Да, – сказал он.
Она помолчала.
– Ты меня впустишь?
Он помедлил, заторможенно пытаясь понять, чего она хочет от него, потом дважды беззвучно похлопал себя ладонью по лбу: прости мол, голова никакая. Молча отступил на шаг в сторону. Она вошла. Он закрыл дверь. Она с явным облегчением поставила сумку на пол, сняла куртку.
– Куда деть? – спросила она. – С нее еще капает.
Он опять не сразу понял, что ей надо. Капает… Ну и что? Куда девают куртки? Потом ответил:
– Все равно.
Тогда она просто повесила ее на вешалку в ряд с их обычной одеждой, так внезапно потерявшей смысл. Вот элегантный расхожий теть-Наташин плащ, вот потрепанная любимая куртка отца – сколько Вовка помнил себя в этом доме, именно она тут и висела на этом штыре и зимой и летом.
И теперь висит.
То, что плащу с курткой ничего не сделалось и они спокойно висят, будто ни в чем не бывало, ранило, как кощунство.
Сима стащила одну кроссовку другой кроссовкой, потом другую – босой ногой. Не зная, как вести себя дальше, встала перед Вовкой, как лист перед травой. Он молча смотрел.
– Я вчера, когда услышала, что жену твоего папы увезли в больницу, подумала, что ты можешь тут проголодаться, – сказала она. Помолчала, заглядывая ему в глаза и пытаясь понять, как он отнесся к ее словам. – Через справочное узнала адрес… ты же телефон мне дал тогда… Сварю тебе суп и уйду. – Опять помолчала. Он был как деревянный. – Она там надолго?
– Не знаю, – сказал он.
– Ну, если надолго, я еще приду, – сказала она.
– Мы ребенка потеряли, – сказал он. У него задрожали губы и подбородок. Он прижал их ладонью.
– Господи… – тихо сказала Сима. – Об этом не…
– А я даже не знал, как к нему относиться. У папы будет сын, и не от мамы. Я злился почему-то. А сейчас сижу и думаю: ведь это был бы брат мне. – Запнулся и вдруг добавил нежно: – Раскосенький…
Некоторое время Сима стояла молча, потом призналась неловко:
– Ужас.
А он, пока она беспомощно молчала, уже пожалел, что разоткровенничался.
– Да ладно, – сказал он. – Прости. Не буду тебя грузить.
– Как это не будешь? – спросила она. – А зачем, по-твоему, я тут?
– Кто ж тебя разберет, – проговорил он.
– Проще простого, – сказала она. Встряхнулась и спросила: – Где у тебя кухня?
– Ты серьезно, что ли?
Она не удостоила его ответом, просто пожала плечами. Он показал: туда. Она с усилием оторвала сумку от пола и, обеими руками держа ее впереди себя, повернулась и босиком поковыляла прочь по коридору.
– У тебя штаны мокрые, – наконец заметил он. – Ты не простудишься?
Он смотрел на нее сзади и снова не увидел, как заалела ее шея под подбородком.
– На мне быстрее высохнет, – неловко сказала она. Вошла, увидела многозначительно торчащую посреди пустого стола бутылку. Оглянулась и храбро предложила:
– Хочешь, вместе выпьем?
– Еще не хватало мне детей спаивать, – пробормотал он, заходя в кухню за ней следом. Она взгромоздила сумку на стул, рывком раздернула ее, выставив на обозрение полные снеди потроха, и сказала:
– Если ты еще раз назовешь меня типа ребенком, я тебе морду набью.
Что-то слегка похожее на улыбку мимолетно коснулось его губ. Он сказал:
– В огороде воробей отдубасил кошку, а потом пообещал оторвать ей бошку.
– Одной левой, – деловито заверила она. – Картошка у тебя есть?
– Да.
– Тогда я твою буду пользовать, а ту, что купила, оставлю, она посвежее…
Не понимая, что происходит, и не в силах задумываться сейчас еще и об этом, он тупо уселся на свое прежнее место, на стул верхом, к столу и к бутылке спиной.
И стал смотреть, как Сима, точно хозяйничала тут много лет, споро выкладывает из сумки на стол пакеты и свертки, потом, как хирург перед операцией, моет руки над кухонной раковиной, потом лезет в холодильник, в морозилку, в один шкаф и в другой, настенный, что-то там перебирает и рассматривает… Накатило неуместное умиротворение. Вовку потянуло в сон – он две ночи почти не спал. Но было бы, подумал он, жалко спать, пока она тут. Пока она тут, надо смотреть на нее.
– Слушай, а ты правда физический гений? – спросил он.
– Рано судить, – бесстрастно ответила она, не оборачиваясь. Выбрала кастрюлю, поставила ее под кран набрать воды. – Мне это интересно, нравится. Но если бы то, что дело нравится, гарантировало успех, то… жизнь была бы гораздо счастливее. А почему ты спросил?
Он помедлил.
– А не знаю. Так… Тебе с папой было бы интересно, наверное…
– Он ведь струнной теорией занимается?
При всей своей заторможенности он отметил это ее утешительное «занимается» в настоящем времени – и от благодарности и умиления у него немножко оттаяла душа.
– Ты откуда знаешь?
– Еще зимой… после того, как ты приходил к нам в школу… нашла в Интернете несколько его статей. Старых. Жаль, за последние годы – ничего. Я так поняла, что его тут ракетной фигней совсем отвлекли от фундаменталки. Или он засекретился? Ну, если не можешь, не говори. Наверное, да, было бы интересно. Он жутко нетривиальный, просто слюнки текут. Только я въезжаю с пятого на десятое, еще не доросла. Математика там сумасшедшая. Ну, может, когда он найдется, еще поговорим… – ввернула она, честно, но бессильно стараясь Вовку утешить и подбодрить, и вселить надежду, и сама поняла, что сфальшивила. Переборщила. От досады и неловкости она даже дернула головой и умолкла надолго, сетуя на себя и свою черствость.
Но мужчина молчал, и, в общем, он ее не звал и не обязан развлекать разговором, она это прекрасно понимала. Ему сейчас ни до чего. Спасибо, что хоть впустил.
Некоторое время она творила в тишине, не мороча его неуместной болтовней. И только вздрагивала и сразу тихо радовалась, то и дело чувствуя затылком, спиной, ногами его взгляд, осторожно перебиравший ее, как книгу.
Заунывно шелестел дождь. Шипел газ, забулькало вкусное варево.
– Володя, ты мне вот что скажи… – подала она голос потом, шумовкой собирая с бульона пену. – Если тебе не трудно. Все-таки. В городе чего только не болтают, но… Правоохранители наши толком говорят что-нибудь?
– А что они могут сказать… – не упорствуя в молчании, ответил Вовка. – Ливень чертов. Нашли, где он вышел из автобуса – он же не один ехал, люди видели… И все. Если б не дождь, может, собаки бы помогли, а так… Там поселок с одной стороны, с другой – новые особняки. Опрашивали… Никто ничего.
– Но так же не может быть.
– Конечно, не может.
– А вдруг его украли?
Напрашивается, подумал Вовка. Особенно если знать, чего мы добились… Фээсбэшники тут тоже успели покрутиться, только ведь и им не все можно рассказывать. Если в Москве вот так невзначай узнают про нуль-Т, не то что меня, но даже Наиля ототрут мигом… Но про нуль-Т никто пока узнать не мог. А по старой памяти – нелепо. Сколько лет прошло, а никаких прорывов с космолетом нет, поэтому и суетиться не из-за чего. И главное – почему посреди поля? Он же домой уже ехал, почему выскочил? Откуда, скажем, те, кто хотел его украсть, знали, что он вдруг вот так выскочит? Сами его подговорили? Где, кто? Получается, эта передача на радио была только предлогом, чтобы его из Полудня выманить? Так украли бы прямо из города…
Ничего не вяжется, дурь полная.
Будто молния ударила в дом.
– Сима, – с трудом сказал он, – знаешь… Если будут какие-то новости, я тебе сообщу. А сейчас не надо. Не хочется глупости слушать и говорить.
– Хорошо, – послушно ответила она. – А тогда я вот что еще спрошу. Совсем из другой оперы. Ты листок с моим телефоном сразу выбросил?
Он не вдруг вспомнил, о чем речь. Потом смущенно признался:
– Да.
А она будто обрадовалась. Удовлетворенно констатировала:
– Я так и думала. – Поразмыслила и спросила: – А как ты тогда мне сообщишь? – Помолчала. – Придется мне опять тебе бумажку писать.
– Сима, – сказал он устало. – Ты, наверное, хорошая девочка…
– Ты еще сомневаешься? А я вот про тебя уже тогда все поняла.
– Тогда когда?
– Когда была маленькая.
– Ну и что ты поняла?
– Не скажу, – зачем-то с обеих сторон облизнув ложку длинным розовым языком, она лукаво глянула на него через плечо. – Это слишком интимно.
– Болтушка ты, – чуть улыбнулся он.
– Вот уж нет. Я молчаливая и скрытная. А еще – гордая и независимая. Имей в виду: еще раз я напишу. Но если ты и на этот раз на меня наплюешь, больше навязываться не буду.
– Ты вот так на это смотришь? – удивился он.
– Интересно, а как на это можно еще посмотреть? – возмутилась она, принимаясь проворно чикать морковку.
Он покачал головой.
– А почему ты все же…
– Что? – с любопытством спросила она. И даже опять обернулась – так ей стало интересно, что он скажет, как это назовет. Страшно было смотреть, как она наяривает ножом вслепую.
– Пальцы береги, – вырвалось у него.
На самом деле было так тяжело, что хотелось спрятаться. По-детски у мамы на коленках спрятаться от внезапной и необъяснимой ярости жизни. Ткнуться носом в плечо и закрыть глаза.
Но когда перевалило за двадцать, даже если мама рядом, у нее нельзя спастись. Можно только ее спасать. И вовсе не потому, что мужское достоинство. Просто закрывание глаз и утыкание носом в маму уже не утешают. После двадцати ткнуться носом можно только в плечо девушки. Особенно вот такой. Черная вьющаяся грива чуть вздрагивала в такт ударам ножа. Широкая рубашка и бесформенно обвисшие, медленно высыхающие старые джинсы прятали все живое, но там, внутри этих складок и пузырей, он помнил, знал, чувствовал, светилась, как напряженно дрожащий язычок пламени внутри закопченной лампы, молодая и горячая, порывистая и отважная зверушка, которую ему позарез было надо. Сквозь любые преграды и слои, невидимое, от нее шло к нему тепло.
– Не волнуйся, все наши будут, – ответила она. – Так что ты хотел сказать?
– Если ты так на это смотришь, почему ты меня простила? – спросил он.
Она перестала чикать. Ножом ссыпала с доски нарезку в кастрюлю. Обернулась. Ее глаза мягко светились.
– Только не издевайся надо мной, – сказала она смущенно. – Просто я тебя так помню… так помнила все это время… А тут у тебя это. Мне хочется тоже тебя спасти. А когда хочется спасти, гордость и всякие другие пустяки просто улетучиваются. И прощать-то не надо, потому что нечего. Да ты сам это прекрасно знаешь.
– Не буду издеваться, – упавшим голосом ответил он.
Так я и знал, подумал он опустошенно. Не вздумай ткнуться в нее чем-нибудь, олух. Это у нее просто благодарность и жалость. Может, даже немножко долг.
Жаль, подумал я, что воин не сказал тогда этого вслух. Услышал бы, как смеется от слова «долг» влюбленная женщина.
– Какой же я чурбан, – вдруг сообразил Вовка. – Ты же еще и босиком до сих пор. Не хватало, чтобы из-за моего супа ты на сопли изошла. Погоди, сейчас я шлепы принесу.