1
Остро угасал морозный январский день – голубой и мерцающий от снега, алый в дымном закатном мареве. Пластался пушистыми мягкими грудами, каждую веточку явственно вывесил в воздух, облепив невесомой белой пеной. Горел далеким вулканом, разливая лаву по взорванным облакам. Задорно дымил дыханием, обещая в домах тепло и уют, каких никогда не бывает летом. Скрипел и хрустел под каждым прохожим, точно те, от мала до велика, белозубо грызли сочные антоновки на ходу.
Была русская зима.
Был мир.
Был дом, где нет чужих; куда мама, правда, только наезжает, но папа, смешной и добрый, порой похожий на младшего брата, теперь всегда рядом.
Он шел неторопливо и был счастлив.
Мама, заранее зная о его возвращении, на этот раз прикатила с небольшим даже упреждением, успела увидеть его в форме и все подшучивала: «Аника воин!»; она уехала только позавчера, и ему показалось, что она всплакнула перед тем, как подняться в автобус. Ничего, скоро Вовка и сам к ней сгоняет, и, в принципе, можно было бы у нее и пожить, если б не ее нынешний – Вовка еще не понял, нравится ему Фомичев или нет.
Не было пока работы, но и это не проблема. Вовка уже решил: он снова пойдет беречь этот мир и этот дом, и маму с папой, и тех, кого они сейчас любят. И оттого счастье, ненадолго свесившееся в жизнь откуда-то оттуда, где его много, ощущалось еще острей; оно было похоже на алый пожар в щели между облаками и резало, как лезвием, почти до слез.
А тем временем он опять шел выступать.
На днях он уже отработал языком в той школе, которую сам закончил; понятно, что поначалу его пригласили именно помнившие его учителя. Странно, думал он, что учеба откололась от его житья уже так давно; стоило войти в свой класс, последние годы со всей их кутерьмой, опасностями и трудами мигом съежились, усохли и оказались вроде кино, что вполглаза поглядел на днях, а реальностью опять стали эти стены. Даже стол сохранился, на котором он нахально делал, подражая Робинзону Крузо, аккуратные тайные зарубки – ими наглядно укорачивался последний школьный май, подтягивая все ближе начало выпускных. Зарубок не было видно, но, усевшись на свое тогдашнее место и пощупав изнанку столешницы, Вовка с удовольствием убедился, что его мелкое хулиганство в целости-сохранности.
Никогда он не считал себя хорошим говоруном, но то ли тема была благодатной, то ли он еще и в ударе оказался – ребята слушали его с удовольствием, преподам понравилось донельзя, слух разнесся – и Вовку пригласили повторить перед старшеклассниками в другой школе. В ней тоже училось много из Полудня, но располагалась она уже на расплывчатой границе между тем районом-новоделом, что в последние годы по-модному принялись звучно именовать наукоградом, и старой сердцевиной городка, где похожие на старух на богомолье перекошенные, черные бревенчатые хибары стояли бок о бок с типовыми хрущевками, размашисто заляпанными безобразно яркой рекламой, точно жертвы пейнтбола.
Вовка согласился. Чего бы не согласиться?
В июне прошлого года неутомимый борец с русской агрессией, пресловутый джорджийский вождь, даже имя-то чье приличному человеку произносить западло, провернул новую блистательную акцию. Русская агрессивность все медлила отчего-то, возможно, из-за русской пьяной лени (эти два исконных русских порока вождь поминал в своих выступлениях примерно с одинаковой частотой), и ни телевизионные инсценировки вторжения с севера, ни чьи-то самолеты, время от времени пролетавшие над Грузией на большой высоте (рейсовые авиалайнеры, должно быть) и неизменно оказывавшиеся в местных новостях русскими стратегическими бомбардировщиками, ни эскапады грузинских коммунистов никак не могли вернуть прекрасной и гордой маленькой стране полноценный ореол беззащитной жертвы. А без этого и жизни нет. В чьих обкуренных черепушках задымился очередной план, прояснить так и не удалось, не дали. Но среди оставшихся на своей родной Украине почти без развлечений отмороженных западенцев из тех, что маму родную удавят, если это получится свалить на москалей, было отобрано (кем – вопрос) семеро. Натурально, с лицами безупречно славянской национальности. На вполне себе пристойном кораблике под румынским флагом их доставили в Батуми, где выдали военную форму российского образца. Ну смех на палке – по их легенде получалось, что они в этой самой форме со всем своим снаряжением от границы с Осетией по Грузии так и протопали, что ли? В штатское не догадались переодеться, светились звездочками? В общем, это должна была оказаться диверсионная группа, которую ополоумевший от ненависти к Грузии и ее высочайшей древней культуре Кремль, желая лишить исполненный европейских ценностей народ его исторической памяти, послал, ни много ни мало, взорвать храм Светицховели.
Настоящую святыню. Без балды. Настоящей взрывчаткой.
А вот чего западенцы не знали: на самом деле бдительные спецслужбы Грузии должны были в последний момент предотвратить акт чудовищного вандализма и чуть ли не на глазах, получается, у всего населения благословенной тихой Мцхеты перебить врагов, чтобы официальное следствие получило к расследованию уже только трупы со славянскими лицами и в российской форме; взрыв же предполагалось устроить лишь частичный. Мол, хоть минирование еще не завершилось, один из подыхающих северных варваров в бессильной злобе все же крутанул ручку; к закланию, чтобы показать серьезность намерений исконного врага, были предназначены якобы только ворота Мелхиседека. Хотя… Всякое могло случиться. Гексогена там обнаружилось навалом.
Как собирались вдохновители и организаторы этого безумия потом разбираться с украинскими националистами, отрядившими им в помощь своих братьев по борьбе, – осталось не очень понятно. Один из чиновников потом неофициально обмолвился, что планировалось узкому кругу реально вовлеченных врать, будто диверсантов обнаружили и, пылая праведным гневом, обезвредили до смерти сами бдительные жители Мцхеты, а с них, с патриотов-то, какой спрос, неувязочка вышла, вы уж простите, товарищи бандеровцы; а, мол, широким массам, чтобы не ронять престиж спецслужб, мы будем говорить, будто враг был уничтожен нашими доблестными чекистами. Словом, похоже, план был такой: куда кривая вывезет.
Во всяком случае, действительно только так получалось предъявить мировой общественности и настоящие повреждения храма, и настоящие трупы врагов в российской форме – которые, что при данных обстоятельствах особенно ценно, никогда уже не скажут лишнего.
Но то оказался не очень, увы, частый случай, когда разведка доложила точно. Об отбытии борцов за незалежность Джорджии в штабе округа узнали через полчаса после того, как их кораблик отвалил от причала. Оперативно прошерстили несколько своих частей, нашли – долг платежом красен! – семерых крепких, вполне подготовленных ребят с лицами кавказской национальности и с натурально грузинскими фамилиями, позвали в штаб и честно поведали, что творится. Те сначала просто поверить не могли, потом, поглядев фотокопии документов, один протянул печально и как-то даже безнадежно: «Ну, Миша…» Другой с разрешения начальника разведки задумчиво закурил, затянулся пару раз и в сердцах спросил: «Ну пачему его не убьет никто, а?» «А тех, кто выражает чаяния нации и ведет ее к светлому будущему, никогда не убивают», – уронил в ответ присутствовавший тут же батюшка. Картвельские однополчане сначала растерянно оглянулись на него – решили было, что он всерьез; а потом, поняв, захохотали, как чистокровные русаки – сквозь слезы.
В общем, по согласованию с Москвой залегендировали их так. Двое русских солдатиков, не выдержав зверских издевательств со стороны начальства, попросили в Грузии политического убежища, и вот теперь группа грузинских военных их препровождает аккурат через Мцхету в распоряжение столичных специалистов. В качестве перебежчиков выступали Вовка и старший группы, взрывотехник из спецназа: коричневый пояс, однозначно белобрысый, нос картошкой, родом из Перми. Тут главная сложность была в том, чтобы оказаться при храме минута в минуту с противником; ждать, попивая настоящее «ахашени», скажем, в кустах над Курой было бы крайне нежелательно и чревато, а опоздать – лучше б и с места не трогаться.
Ну а стремительно просочиться обратно, волоча то на горбу, то на позаимствованном на часок-полтора местном транспортном средстве обездвиженных западенцев было делом даже не столько техники, сколько терпения и упрямства.
Очухавшихся и совершенно очумевших диверсантов вкупе со всей как оперативно добытой, так и трофейной документацией, равно и вещдоками, незамедлительно предъявили на пресс-конференции. Когда пленные оценили секретные директивы тбилисских стратегов, касавшиеся будущего их персон, красноречию их не было конца. Западные правдоискатели страшно стеснялись и не знали, как два слова связать; неудивительно, что потом и материалы их, посвященные произошедшему, страдали редкостным и поразительным по нынешним временам застенчивым немногословием. Впрочем, буквально через сутки, точно по команде, во всех основных западных изданиях они и вовсе сменились куда более важными сенсациями – Наоми Кэмбелл плюнула соевым соусом в официанта, Медведев вот-вот окончательно поссорится с Путиным, Ирина Боннэр призывает не забывать о страшной судьбе Литвиненко, рост производства героина в Афганистане титаническими усилиями войск НАТО удалось несколько замедлить, а русские, снова поправшие права человека, запретили гей-парад в Магадане.
Пленных передали украинской стороне, ибо по российским законам они, собственно, ни в чем не были виноваты и судить их могли разве что сами грузины за попытку нанести чудовищный, непоправимый ущерб культурному наследию страны – да и, собственно говоря, всего человечества; шутки шутками, а храм-то занесен ЮНЕСКО в перечень объектов Всемирного наследия. А через неделю эти ребята вдруг обнаружились в Таллинне, в полном фокусе международного внимания; до предела взбудоражив невесть откуда набежавшие толпы корреспондентов, они долго и упоенно рассказывали, как их мучили на Лубянке. К бабке не ходи – и без того понятно, какая чехарда началась дальше. Российские милитаристы на территории суверенного государства захватили группу мирных туристов с Украины и шантажом, подкупом и пытками выколотили из них ложные признания во всех смертных грехах. Если нынешнее украинское правительство стерпит такое отношение к своим гражданам, это окончательно докажет, что оно – всего лишь марионетка Кремля… И так далее. Месяца полтора бесновались.
Хорошо хоть, что Светицховели, Столп Животворящий, устоял.
Самым большим потрясением для Вовки оказалось отнюдь не первое в жизни полноценное участие в серьезной, рискованной, к тому же с точки зрения формальной политкорректности и впрямь неоднозначной спецоперации – работа она и есть работа, для того и учили. И, разумеется, не реакция цивилизованного сообщества – прошли те времена, когда мы столбенели от недоумения, руками разводили и растерянно успокаивали себя: нас просто недопоняли, надо еще разок объяснить как следует; это уж теперь наросла толстая и шершавая, как доска, мозоль на нервном узле, ответственном за переживания об импортной справедливости.
Более всего потрясла Вовку красота тех мест.
Юг, конечно; у нас, у березовых равнинных северян, к нему исстари слабость – но не только…
Покой, величие и мягкое тепло. Вот что вызывало немедленное блаженство в долине древней неторопливой Мтквари. Огромность. Но не подавляющая, не ледяная, как, наверное, в Тибете каком-нибудь, если по картинам Рериха судить; не вышибающая дыхание, а, наоборот, дающая полной грудью вдохнуть сладкий воздух после трудов незамысловатых и праведных, и вытереть пот со лба – словно бы прямо на глазах у одобрительно улыбающегося сверху Отца небесного.
Наверное, во всех странах, на всех широтах и во все времена люди, иногда слишком уж лоб в лоб сталкиваясь с тем, в какой свинарник и гадюшник они превратили совместную жизнь, переполнившись отвращением к себе и порой даже настоящим, жаль, что не долгим, раскаянием, вдруг снова замечают окружающий мир и устало ахают: да что ж мы делаем? да в таком мире жить бы да радоваться…
Но вот на мосту через атласную, вечерним персиковым свечением светящуюся Куру, лицом к Джвари, филигранно отгравированному по закатному пепельно-розовому небу, по правую руку вокзал и тоннель, уходящий в мохнатую гору и стук каждого поезда утягивающий в глубину вместе с собою, по левую – Мцхета с ее бесчисленными храмами и по-деревенски уютными улочками, а прямо перед носом небольшой островок, похожий то ли на смешного лохматого щенка, улегшегося носом навстречу течению, то ли на старинный утюг с замшелой ручкой, то ли на башмак, у которого дыбом встали шнурки, то ли на ладью, так давно здесь причалившую, что успела соснами порасти… Нет, не описать этих красот, Вовка и не пытался. Просто он чувствовал: здесь, на этом вот мосту, передохнуть от раздражения друг другом, от ненависти было бы, наверное, лучше всего…
Все то время, что позволил временной люфт, почти целых полчаса, Вовка простоял на том мосту, любуясь.
Один-одинешенек.
Встреча со школой всегда производит на того, кто уже отмучился, неизгладимое впечатление. Типа синдром «Здравствуй, Родина». Со взрослой степенностью войдя, Вовка получил головой в живот от какого-то опрометью бегущего мелкого, потом едва успел увернуться от троих с гоготом несшихся совершенно невменяемых лосей постарше… Где-то визжали. Нормальный сумасшедший дом, родное отделение для буйных. В классе на стеклах окон белыми пятернями, как у заглядывающих с улицы привидений, пластались вырезанные из бумаги новогодние снежинки. Разноцветные блестящие гирлянды провисали между лампами устало, словно измученные прошедшим буйством. Праздник зажигал совсем недавно, только на прошлой неделе каникулы кончились, и, наверное, тут еще не вошли в рабочий ритм. Сколько Вовка помнил себя, первые дни после любых каникул всегда самые тяжкие; сидишь, и не оставляет чувство, что волына эта – ненадолго, и вот-вот, чуть ли не послезавтра, снова на волю, и эти два дня ну никак не перемочься… Потом втягиваешься; понемножку снова оказывается, что и между каникулами жить можно, но переход – он сродни переходу от здоровья к болезни; именно в тот день, когда вдруг обнаруживаешь, скажем, что температура подскочила и надо снова торчать дома, валяться, хлебать шипучий аспирин, жрать арбидол и терафлю всякое, накатывает дикая тоска, и все кажется конченным навеки. А наутро уже по кайфу, заглотил таблетку, врубил стрелялку… В общем, надо полагать, у них тут еще тянулись те самые дни перехода – но не разбежались мелкие, молодцы. Остались послушать. Хотя какие они мелкие, полгода учиться осталось и – вперед с песнями…
Учительница представила Вовку; Вовка, солидно улыбаясь, уселся за учительский стол. Тогда и детки шумно и несколько вразнобой повалились на свои места, напоследок перебрасываясь репликами и ухмылками. Вовка, покуда не объявили его соло, разглядывал их с несколько ироничной снисходительностью – и в какой-то момент увидел вдали, на самой камчатке, в узком просвете между теми, кто сидел ближе, смутно знакомое лицо.
Смутно-то смутно, но сердце сразу споткнулось, словно зацепившись за торчащий из земли корень.
А потом, чтобы удержать равновесие, грузно затопотало вперед, стараясь угнаться за падающим телом и не дать ему приложиться об корягу лбом.
Бросило в жар. Да нет, не может быть, сказал себе Вовка. Но это уже был разговор в пользу бедных. Споткнувшееся сердце всегда знает лучше, чем мыслящая голова.
Он медленно взял стакан воды, заботливо предусмотренный сухонькой невзрачной классной, и сделал вдумчивый глоток. Потом второй. Прохладная влага на салазках прокатила вниз по горлу.
– Душно тут у вас, – сказал он.
– А потеть полезно, – немедленно отозвался разбитной юнец с третьего стола. Косынка на шее, в ухе маленькая шкодливая железячка, в глазах море уверенного в себе интеллекта. Поза – Абрамович на своей яхте и тот так развалиться фиг сумеет.
– Потеть полезно на работе, – огрызнулся Вовка, ставя стакан.
Прокатился неуверенный множественный смешок.
– Думаете, мы тут отдыхаем? – тяжко вздохнул сипловатый девичий голос из глубины.
Вовка улыбнулся. Взял себя в руки.
– Да вы-то, конечно, работаете, – сказал он. – Это я отдыхаю. Вот мне и не полезно.
Смех стал уже общим и вполне дружелюбным. Даже она, кажется, улыбнулась. Она уже поняла, что он ее узнал. Он уже понял, что она его узнала. Они уже смотрели друг другу в глаза.
Он с усилием откатил взгляд на бессильно провисшую и оттого горькую, как похмелье, гирлянду. Виси не виси, праздник кончился. Он кашлянул, открыл рот и принялся говорить. И через пару минут отчетливо почувствовал: будто заслонку близкой печки кто-то закрыл. Она отвернулась. Темный горячий луч перестал жарить его лицо и отрешенно уплыл туда, где сгущались ранние, в узоре зажигающихся окон, январские сумерки.
Фразы запрыгали свободней, легче. И, в общем, он нашел волну и рассказывал не хуже, чем в прошлый раз, и детки в нужных местах охали, в нужных местах хихикали, в ключевых местах, тычась головами друг к другу, оживленно обменивались своим «бу-бу-бу»…
Но сегодня он ни разу не смог сказать «я». В прошлый раз, не задумываясь, он честно и без стеснения расписывал, кто чем отличился, в том числе и чем отличился он сам, а вот теперь – зажался. Ведь, начни он говорить о себе, получится хвастовство. Получится, он хвост распускает перед девчонкой.
И школьники почувствовали недоговоренность; это показал первый же вопрос, который Вовке задали, когда он отговорил свое, и классная, смирно сидевшая за первым столом центрального ряда, встала, от лица учеников поблагодарила его за интересный и познавательный рассказ, повернулась к Вовке спиной и предложила спрашивать.
Она больше не посмотрела на него ни разу. Наверное, следила, как одно за другим возникают в темноте разноцветные окна напротив, и гадала, какой у кого уют.
– А вы сами-то чего делали? – спросил развалившийся уже совершенно немыслимым образом, будто наизнанку желая вывернуться, пацан с косынкой на шее.
– Потел, – коротко ответил Вовка.
Класс от души захохотал.
– А правильно потеть в десантуре учат? – вылетел из глубины класса чей-то вопрос, Вовка не успел увидеть, чей. Материалисты хреновы. Сейчас, подумал он, кто-нибудь остроумно спросит, разрешено ли во время тайных операций справлять нужду, или это нельзя по соображениям скрытности. У него не засохло бы ответить доброй, как в казарме, шуточкой – но не при ней же!
– А что-нибудь поближе к голове вас интересует? – вопросом на вопрос ответил он.
– Да! – крикнула полная девочка в широкой мужской рубашке, без тени косметики на скуластом лице. – Вам убить их хотелось?
Класс замер. Стало слышно, как снаружи трясутся на асфальтовых ухабах машины и автобусы. У классной приоткрылся рот; может быть, она собиралась что-то сказать, чтобы ввести дискуссию в более спокойное русло, а может, малость ошалела.
– Девонька, – спокойно проговорил Вовка, – пожалуйста, пойми. ЖЕЛАНИЕ убить испытывают только сумасшедшие.
– Но они же полные уроды и враги!
Вовка помедлил.
– Да, я погорячился, – признал он. – Красивую фразу сказал. В целом правильную, но… Иногда желание убить приходит, когда на тебя нападает превосходящий враг. Если ты один, а их десять, надо сразу как можно больше их вырубить так, чтобы они в контакте уже не участвовали. Лучше всего тогда просто убивать. В этот момент с перепугу и от желания обязательно победить, наверное, может именно ЗАХОТЕТЬСЯ убить. Поэтому вот что: нормальный человек убивает только от безвыходности. От беспомощности.
– А тогда что же, те, кто, например, шмаляет из пушек по спящим домам, или расстреливает пассажирские автобусы с вертолетов, или на улицах чурок режет – все ненормальные?
– Да, – твердо ответил Вовка.
– А какая у них болезнь?
– Мания преследования, – с маху отрубил Вовка. – Эти люди до смерти перепуганы, что жизнь их не слушается. Что история идет не так, как по их представлениям должна. Им тогда кажется, что целый мир на них ополчился. А нормальный человек не забывает, что история всегда умнее его. Просто у нее нет любимчиков.
– Но тогда получается, что в ответ надо не стрелять в них, а заботливо вязать и лечить, что ли?
– Смешно, ага. Но по идее так и есть…
Занудил, почувствовал он. Начал мораль читать. Негоже.
И закончил с улыбкой:
– Только, к сожалению, это не лечится.
Опять в классе засмеялись, но парень с косынкой рвался самоутверждаться:
– Что-то многовато получается ненормальных. Вы что же, один нормальный?
Вовка глубоко втянул воздух ноздрями. Она смотрела в окно. В щель между плечами и головами он видел лишь часть жестко вьющейся черной гривы.
– А тебе хочется кого-то убить? – спросил он.
Но парня несло.
– Легко, – безмятежно сообщил он.
Классная обеспокоенно ворохнулась, но Вовка лишь картинно поднял брови.
– Вот сейчас? Хочется? Слушай, а если не секрет – кого?
Парень неловко оглянулся и, ощутив проклюнувшееся неодобрение одноклассников, все же стушевался и отработал назад.
– Ну, сейчас… нет.
– Вот видишь, – сказал Вовка. – Значит, нас уже двое.
Опять смех.
– А зачем это вообще надо было? – спросил паренек в сильных очках.
– Что? – спросил Вовка.
– Возиться с ними. Лезть туда.
– Сложно в двух словах, – ответил Вовка. – Но, знаешь, могло получиться так, что… То, что должно существовать вечно и светить всем всегда, оказалось бы разрушенным по глупости и подлости. Никак нельзя такого допускать.
– Но они ж вам даже спасибо не сказали! Наоборот, изгадили вас, как…
Он замялся и не договорил, вспомнив, наверное, о какой-никакой официальности обстановки; но было вполне понятно, что он имел в виду.
– Слушай, ты что, за «спасибо» живешь? – спросил Вовка.
И тут у неустанно горящей вдали печки вновь откинули заслонку, в лицо дунуло близким огнем. Она взглянула.
– А вы их на себе несли? – спросила она.
В ее голосе Вовке отчетливо послышалось «тоже». «Их вы тоже на себе несли?» – вот что значил ее вопрос. А-а, мол, так это у вас мания такая…
– Иногда, – сразу осипнув, тупо ответил он.
Дальше все шло на автопилоте; он не мог вспомнить потом, какими еще вопросами его потрошили и какую пургу он гнал в ответ. Хотелось только одного: удрать поскорее. Он воспользовался первой же паузой. Ничего она, на самом деле, не значила, случайно все ребята задумались одновременно, и только; после таких пауз в той школе его начинали бомбить еще активней. Но он торопливо поднялся, поблагодарил…
Он не успел удрать; задержала учительница. Кажется, она что-то спросила. И, не дослушав ответа, сама принялась рассказывать о том, какие нынче дети… Шустро собирая вещички, торопливо прощаясь, разбегались школяры; судя по их веселому возбуждению, их зажгло. Кое-кто даже кидал скороговоркой «Спасибо, Владим Константинч…» – и только спины и хвосты причесок мелькали в дверях. Он терпеливо слушал пожилую даму, она сетовала на общее падение, но кого-то, наоборот, хвалила. Какого-то Жерздева (ах, какой программер растет), какую-то Кармаданову (то ли физик, то ли математик, но явно с будущим), какого-то Газиянца (невероятные стихи пишет!). Вовка уважительно терпел и краем глаза ловил: класс быстро пустеет, но она, самая отчего-то неторопливая, там, у дальнего окна, двигаясь медлительно и плавно, точно русалка среди водорослей, достала зеркальце, посмотрелась, поправила черные пышные волосы, убрала зеркальце, с непонятной тщательностью уложила в сумку пару вразброс лежавших на столе книг… Он скорее чувствовал, чем видел, что на ней тонкий свитер и короткая юбка, и черные колготки, и облегающие сапоги на высоком каблуке. Он старательно смотрел на учительницу, прямо в ее стосковавшийся по свежим слушателям маленький рот с неутомимо, как винт катера – пену, взбивавшими слова губами, а видел, что она все-таки начала всплывать оттуда, из глубины, что она приближается, и ставит ноги по ниточке, гарцует, танцует, идет к нему, и свитер обтягивает небольшую, но все равно уже бесстыдно женственную грудь (вот этой грудью, тогда еще плоской, детской, она так долго прижималась к его спине); искренне болеющая за детей учительница, всплескивая руками и призывая: «Вы только подумайте! Это в семнадцать лет!», начала восхищенно читать Газиянца: «Я виноват. Точно вулкан, что жжет, крошит свою округу. И прав я, точно ураган, несущий парусники к югу. Стихии мира! Божий зов нам слышен в страшном вашем гуле. Единственно из всех стихов вы никого не обманули…» – а он чувствовал, как она, с каждым изящным неторопливым шагом делаясь все ближе, прожигает ему щеку взглядом. Она остановилась сбоку, совсем рядом, грудь едва не у его локтя (локоть свело ожиданием), и легкой, прозрачной волной прошел от нее свежий сладкий запах ей под стать – будто зацвело что-то вечнозеленое, средиземноморское; не глядя, не глядя на нее, он разглядел, что у нее очень гладкая, нежная, розовая кожа, в наших широтах редко встретишь такую, этого он не помнил о ней; впрочем, тогда был мороз, кто хочешь порозовеет, и меховая опушка капюшона, за которой не особенно-то чего разглядишь…
– Вот кстати, – прервалась наконец учительница. – Это та самая Кармаданова, о которой я вам говорила. Кармаданова, тебе что? У тебя вопрос?
– И вопрос тоже, – тихо поведала она. Голос был тот самый.
Тогда Вовка обернулся.
Ее темно-вишневые безо всякой помады губы, приоткрывшись, улыбнулись ему так, что у него опять сердце споткнулось о корень на бегу и повалилось плашмя.
– Здравствуйте, – просто сказала она. Точно они виделись вчера. Мгновение он лихорадочно пытался сообразить, ответить ли ей на ты или все-таки на вы. В итоге не ответил вообще.
– Теперь я знаю, как вас зовут, – поведала она.
– А как тебя зовут, я так и не знаю, – чуть хрипло ответил он.
– Сима, – сказала она и протянула ему руку.
Он пожал. У нее была длинная, тонкая, хрупкая кисть. Просто птичка.
Наверное, она до сих пор такая же легкая.
Такая, да не совсем. Грудь стала тяжелее.
Наверное, не только.
– Кармаданова, тебе, собственно, что? – почти ревниво спросила учительница. Вовка обернулся к ней.
– Вы не волнуйтесь, – умиротворяюще сказал он. – Просто мы знакомы. И очень давно не виделись.
– Ах, вот как. – Учительница поджала губы и сверху донизу проэкзаменовала Симу взглядом.
– Да, – сказала Сима, – в свое время Владимир Константинович на мне тренировался носить врагов. И видите, как натренировался.
Вовка растерянно обернулся к ней снова. Взгляды ударилась один о другой.
– Ну… – сказала учительница и не нашлась, как продолжить. Она чувствовала, что ей тут уже не место, но уйти, конечно, не могла. Она же должна закрыть класс, в конце концов.
А они тонули в глазах друг у друга и молчали.
Он понял: срочно надо сказать что-нибудь разделяющее. Отстраняющее. Чтобы стало ясно: то, что сейчас – всего лишь случайный остаток того, что мелькнуло тогда. Недотаявшая лыжня. Прошлогодний снег.
– Как твоя нога? – спросил он. Точно добрый старый санитар, случайно повстречавший давнего больного.
– Она прекрасна, – ответила она и, легко подняв прямую, как у гимнастки, ногу, уложила ее каблуком на край стула: посмотри, мол, сам.
Вовка только сглотнул. Он не успел отпрыгнуть взглядом, а теперь стало поздно. Юбка не доходила и до середины бедра. Обтянувшая ногу сквозящая черная ткань лучилась женщиной так, словно била каблуком сапога под дых. Когда каблук тукнул об стул, упругая плоть чуть дрогнула.
Того, как Сима покраснела, Вовка видеть не мог. Никто не мог. Щеки у нее и всегда алели, будто розовые лепестки; но у нее отчаянно покраснела шея. А у свитера был высокий воротник.
– Кармаданова, – укоризненно и несколько растерянно сказала учительница. – Я тебя не узнаю…
– А что? – невинно хлопнула длинными ресницами Сима. – Теперь уж я на Владимире Константиновиче потренируюсь. У меня впереди большая жизнь. Не знаешь ведь наперед, какое умение пригодится.
И отняла зрелище тем же безукоризненно пластичным движением – вверх, в сторону, вниз; стройная нога со спортивно вытянутым носком путешествовала в воздухе вызывающе прямо, будто точеную выпуклость колена прилепили к ней лишь для красоты. На какой-то миг Вовке показалось, что Сима поднесет усладу прямо к его лицу; он едва не отдернулся. А потом взгляд, как приклеенный, потянулся вслед за округлостью бедра под юбку.
Но это было бы уже слишком, и Вовка, точно могучая муха после долгих усилий, сорвался с липучки.
И тут же попал обратно в ее глаза.
У него внутри словно все гайки затянули до отказа, еще чуть-чуть – и полетит резьба.
– Рад был тебя увидеть, Сима, – сказал он. – Молодец, учись и дальше так же хорошо, – и повернулся к учительнице. – Ну, спасибо. Я побегу уж…
– Огромная вам благодарность, Владимир Константинович, – с облегчением выруливая на подобающую дорожку, ответила та. – По-моему, вы очень порадовали ребят…
– Да, это правда, – уже и впрямь немного бестактно прервала учительницу Сима. Вовка и пожилая женщина снова обернулись к ней. – Братву расколбасило по полной. Я только еще хотела сказать… Владимир Константинович, я вам когда-то обещала дать почитать речь Достоевского, помните? Обещание остается в силе. Я вот, – у нее опять зажглась шея, и опять никто этого не смог увидеть, – вам на всякий случай написала, где я живу и как позвонить.
Только тут Вовка обратил внимание на то, что левый кулачок у нее был все время сжат. Теперь она его разжала и вложила ему в пальцы аккуратно сложенную, теплую и чуть влажную бумажку.
У учительницы расширились глаза.
Последнее, что успел сообразить Вовка, – нельзя подставлять девочку. Надо, чтобы все выглядело обыденно, в порядке вещей. А то положительная, переживающая за детей женщина с узкими губами может подумать о Симе плохо. Решит, что совсем потерявшая стыд фифа нагло клеит мужика, даже не выходя из класса, а мужик и рад; что прямо на учительских глазах зародилось и созревает непотребство. А она же просто прикалывается. Или, сама того не понимая, отыгрывается за давнее унижение, за детское неумение стоять на лыжах и долгое беспомощное висение у него на закорках; простодушно, как ребенок, мстит за то, что он ее когда-то выручил.
– Спасибо, Сима, – сказал он как ни в чем не бывало. Положил бумажку в нагрудный карман. – Это ты правильно вспомнила. И Федорова…
Она обрадовалась, будто миллион выиграла. Прямо засветилась.
– Да-да, мы про воскрешение отцов тоже говорили. Неужели помните?
– Конечно, – сказал он. Он помнил каждое мгновение их пробега. И тут словно кто-то ему подсказал, что делать. Вовка не успел подумать, правильна подсказка или нет; отчего-то ему показалось, что такой финт уж точно успокоит учительницу, нелепо застрявшую на обочине их перекрестка пока еще немым, но уже явно закипающим укором «Остановка запрещена». – Ты мне напомни… Я ж только на днях приехал. Голова кругом, честно говоря…
– Конечно, – с готовностью сказала она.
– Телефон наш здешний запишешь?
Он выделил голосом слова «наш здешний». Мол, у наших семей добрые старые отношения, так что никаких съемов.
Ручка и записная книжка возникли у нее в руках точно из воздуха.
С мимолетным, но роковым опозданием он сообразил, что диктовать надо было просто первые попавшиеся цифры, и проклял себя в очередной раз – чертов тугодум, пенек тормозной; совершенно автоматически он назвал ей настоящий номер. Учительница обижалась и демонстративно смотрела на часы.
На прощание Вовка рыцарски склонился и поцеловал ее сухую шершавую руку; классная едва не прослезилась. Уходящей Симе он лишь слегка помахал, а она, уже в дверях, лишь улыбнулась ему через плечо.
Потайное свечение нежной белой кожи сквозь тонкую ткань, застилая неказистую явь, так плотно маячило у него перед глазами, что на выходе из школы он, промахнувшись мимо ступеньки, едва не сверзился по лестнице.
Он буквально чувствовал ее. Спиной, как тогда. Тогда эта нога была как палка, как прутик; но сейчас… Вот эти самые ноги, такие незабываемо сочные сейчас, она раздвинула шире некуда, садясь на него верхом. И было плавное нескончаемое колыхание и трение на каждом шагу – долго, очень долго. Несколько часов. Млечный Путь, а Млечный Путь, уведи куда-нибудь… Гайки внутри не развинчивались. Их тугое напряжение весь вечер не давало дышать.
Он так хотел эту девочку, что почти не спал в ту ночь. Лежал, понапрасну жмурясь, и каждую мышцу изводила судорога нескончаемого напряжения. Он ворочался, обнимал подушку, комкал ее, пихал и бил, а она все равно какими-то горбами давила ему щеку, плющила ухо, и он снова рывком переворачивался то на бок, то на спину.
Шутки ей. Дотащил – и хватит. Он ей ничем не обязан. Ума палата; воскрешение отцов, ага. Нашла себе дурака – это, мол, моя по жизни лошадь. То-то уж она отстебается по полной, думал он, если узнает, как меня проперло от ее ножки. Забылся он только под утро, а едва проснувшись, сам не свой от злости на себя, на расцветшую не для него фитюльку и на весь мир в придачу первым делом разорвал в клочки и спустил в унитаз ее записку. Не хватало еще и впрямь.
Бреясь, он голой спиной почувствовал взгляд отца. А может, просто услышал его дыхание. Не подал виду, и только подумал горько: а отец и не подозревает, какой сын у него хорек похотливый. Школьницу ему подавай. Спас ее, а теперь, мол, пусть отдает должок. Урод. Стыдно было – хоть червяком извивайся.
– Ну, как вчера выступил? – спросил отец.
– А чего? – спросил Вовка после короткой паузы. – Нормально.
– Слушали старшеклассники-то?
– Весьма, – ответил он. Он знал, что о своем позоре никому и никогда не сможет рассказать. Да и зачем? Если мужик – эгоистичная сволочь, его никто не вылечит, даже добрый папа.