Аномалии появляются на границе между хаосом и порядком, они таят угрозу и многое обещают. Положительный аспект преобладает, если происходит добровольный контакт с неизвестным и исследователь идет в ногу со временем. Человек должен проанализировать все предыдущие необычные ситуации, усвоить информацию, которую они несли, усовершенствовать с помощью этого знания свою личность и окружающий мир. Угрожающий аспект преобладает, когда столкновение с аномалией случается неожиданно и исследователь не понимает, что происходит. В этом случае человек не хочет признавать предыдущие ошибки и не может извлечь из них пользу. Его личность деградирует и мир начинает рушиться.
Феномен интереса – предшественник исследовательского поведения – говорит о том, что аномалия может быть полезной. Интерес проявляется, если возникает необычная ситуация, которую все же можно осмыслить, – если то, что скрывается в области неизвестного, отчасти понятно. Таким образом, если верно и дисциплинированно следовать велениям интереса, душевные качества человека совершенствуются, а окружающий мир обновляется и обретает стабильность.
Интерес – это дух, манящий из области неведомого, зовущий из-за стен, возведенных обществом. Следует прислушиваться к призыву этого духа и покидать защитные границы детской зависимости и подросткового слияния с группой, чтобы воссоединиться с обществом и омолодить его. Храня верность личному интересу, то есть развивая подлинную индивидуальность, человек отождествляет себя с героем. Это делает трагичное существование терпимым и сводит к минимуму ненужные страдания, которые сильнее всего портят жизнь.
Все хотят услышать это послание. Рискуйте своей безопасностью. Смотрите в лицо неизвестному. Перестань лгать себе и прислушивайтесь к велениям сердца. Вы вырастете над собой, и мир станет лучше.
Куда ускользнуть от него, этого пасмурного взгляда, глубокая скорбь которого въедается в тебя навсегда, от этого вывороченного взгляда исконного недоноска, с головой выдающего его манеру обращаться к самому себе, – этого взгляда-вздоха! «Быть бы мне кем-либо другим! – так вздыхает этот взгляд, – но тут дело гиблое. Я таков, каков я есмь: как бы удалось мне отделаться от самого себя? И все же – я сыт собою по горло!»
На такой вот почве самопрезрения, сущей болотной почве, произрастает всяческий сорняк, всяческая ядовитая поросль, и все это столь мелко, столь подспудно, столь бесчестно, столь слащаво. Здесь кишат черви переживших себя мстительных чувств; здесь воздух провонял скрытностями и постыдностями; здесь непрерывно плетется сеть злокачественнейшего заговора – заговора страждущих против удачливых и торжествующих, здесь ненавистен самый вид торжествующего. И сколько лживости, чтобы не признать эту ненависть ненавистью! Какой парад высокопарных слов и поз, какое искусство «достохвальной» клеветы! Эти неудачники: какое благородное красноречие льется из их уст! Сколько сахаристой, слизистой, безропотной покорности плещется в их глазах! Чего они, собственно, хотят? По меньшей мере изображать справедливость, любовь, мудрость, превосходство – таково честолюбие этих «подонков», этих больных! И как ловко снует подобное честолюбие! Не надивишься в особенности ловкости фальшивомонетчиков, с каковою здесь подделывается лигатура добродетели, даже позвякивание, золотое позвякивание добродетели. Что и говорить, они нынче целиком взяли себе в аренду добродетель, эти слабые и неизлечимо больные: «одни лишь мы добрые, справедливые, – так говорят они, – одни лишь мы суть люди доброй воли». Они бродят среди нас как воплощенные упреки, как предостережения нам, – словно бы здоровье, удачливость, сила, гордость, чувство власти были уже сами по себе порочными вещами, за которые однажды пришлось бы расплачиваться, горько расплачиваться: о, до чего они, в сущности, сами готовы к тому, чтобы вынудить к расплате, до чего жаждут они быть палачами.
В книге Джеффри Бартона Рассела «Мефистофель. Дьявол в современном мире» я обнаружил рассуждения о «Братьях Карамазовых» Достоевского. Рассел анализирует доводы Ивана в пользу атеизма. Эти аргументы более чем убедительны:
Приводимые Иваном примеры зла, взятые из ежедневных газет 1876 г., незабываемы: помещик, затравивший собаками крестьянского мальчика на глазах матери; извозчик, который хлещет кнутом свою упирающуюся лошадь «по кротким глазам»; родители, которые на всю ночь запирают крошечную дочь в холодном отхожем месте, а она стучит в стенки, умоляя о прощении; турок, который забавляет ребенка сверкающим пистолетом перед тем, как разнести ему выстрелом голову. Иван знает, что подобные ужасы происходят ежедневно и примеры можно умножать до бесконечности. «Я взял одних деток, – говорит Иван, – чтобы вышло очевиднее. Об остальных слезах человеческих, которыми пропитана вся земля от коры до центра, я уж ни слова не говорю».
Рассел отмечает:
Отношение зла к Богу в век Освенцима и Хиросимы снова становится центром философских и богословских дискуссий. Проблема зла может быть поставлена просто: Бог всемогущ, Бог есть совершенное благо; такой Бог не позволил бы злу существовать – но зло существует, следовательно, не существует Бог. Вариации на эту тему почти бесконечны. Эта проблема, разумеется, не только абстрактная и философская, она также личная и насущная. Верующие склонны забывать, что их Бог отнимает все, чем человек дорожит: собственность, удобства, успех, профессию, ремесло, знание, друзей, родных и жизнь. Что же это за Бог? Любая достойная религия должна поставить этот вопрос без уверток, и нельзя поверить ни одному ответу, который невозможно произнести в присутствии умирающих детей.
Мне кажется, что люди используют ужасы, творящиеся в мире, для оправдания собственных недостатков. Мы исходим из того, что уязвимость человека является веской причиной жестокости. Мы обвиняем Бога и его творения в том, что они искалечили наши души, и постоянно считаем себя невинными жертвами обстоятельств. Умирающему ребенку вы бы сказали: «Ты очень сильный и обязательно сможешь все преодолеть!» Вы не считаете, что крайняя уязвимость детей оправдывает отказ от существования или сознательное злодеяние.
Я недолго работал клиническим психологом, однако двое моих пациентов прочно врезались в память. Первой была женщина лет тридцати пяти. Она выглядела на все пятьдесят и в моем представлении походила на средневековую крестьянку: несвежая одежда, сальные волосы, плохие зубы – она явно давно себя запустила. К тому же она была чрезмерно застенчива: ко всем, кто, по ее мнению, был выше по статусу, то есть практически ко всем, она подходила сгорбившись и прикрывала глаза ладонями, словно не могла выносить исходящий от людей свет.
Она уже прошла амбулаторный курс поведенческой терапии в Монреале и была хорошо знакома постоянному персоналу клиники. Другие врачи работали над манерой поведения этой женщины, поскольку прохожие шарахались от нее, считая сумасшедшей или неадекватной. Она на какое-то время научилась стоять и сидеть прямо, не прикрывая глаза руками, но вернулась к старым привычкам, как только покинула клинику.
Трудно сказать, была ли она была умственно отсталой из-за какого-то физического недуга, потому что ее окружение было настолько ужасным, что вполне могло стать причиной столь плачевного состояния. К тому же женщина была неграмотной. Она жила с матерью, о которой я ничего не знал, и с престарелой тяжело больной тетей, прикованной к постели. Ее партнер был жестоким алкоголиком-шизофреником, он ее бил, унижал и смущал разглагольствованиями о дьяволе и поклонении Сатане. У женщины не было ни красоты, ни ума, ни любящей семьи, ни ценных навыков, ни работы – ничего.
Однако она пришла к врачу не для того, чтобы решить свои проблемы, облегчить душу, пожаловаться на жестокое обращение или рассказать о своих страданиях. Она хотела помочь тем, кому было хуже, чем ей. Клиника, в которой я работал, относилась к крупной психиатрической больнице. Все пациенты, которых еще не перевели на общественный уход после шестидесятых годов, были настолько недееспособны, что не могли выжить на улице. Женщина работала волонтером в этой больнице и хотела порадовать пациентов, выводя из на прогулку. Думаю, ей пришла в голову эта мысль, потому что у нее была собака, о которой она с радостью заботилась. Она хотела, чтобы я подсказал ей, с кем из пациентов можно погулять и к какому сотруднику клиники обратиться, чтобы получить на это разрешение. Я не сильно ей помог, но она, похоже, не держала на меня зла.
Говорят, чтобы опровергнуть утверждение, достаточно всего одного доказательства, противоречащего ему. Конечно, люди так не думают и, возможно, они правы. В целом теории достаточно полезны и от них не так-то легко отказаться. Их непросто возродить, поэтому приемлемые свидетельства против них должны быть бесспорно убедительными. Но существование этой женщины заставило меня задуматься. С точки зрения физиологии и теории о решающей роли окружающей среды в формировании личности она была обречена на психическое расстройство – как и все, кого я когда-либо встречал. А может, она иногда била свою собаку и грубила больной тете. Возможно. Я никогда не замечал в ней мстительности или неприязни, даже когда что-то мешало ее простым желаниям. Не хочу сказать, что она была святой, потому что я плохо ее знал, но факт остается фактом: эта несчастная и простодушная женщина не знала жалости к себе и могла видеть, что происходит вокруг. Почему она не превратилась в жестокую, неуравновешенную, отвратительную преступницу? У нее были на это все основания. И все же она не стала такой.
Она сделала правильный выбор: жизненные невзгоды ранили, но не сломили ее. Прав я или нет, но эта женщина казалась мне символом человечества, испытывающего сильные страдания, но способного на мужество и любовь:
Таков закон для сотворенных Мной
Эфирных Сил и Духов; как для тех,
Что пали, так для тех, что Мне верны
Остались. Преступить ли, устоять —
От них зависело. Как бы могли,
Не будучи свободными, любовь
Свою ко Мне бесспорно доказать,
И преданность, и верность? Если б долг
Они осуществляли принужденно,
Не следуя хотенью своему,
А лишь необходимости одной,
В чем их была б заслуга? Разве Мне
Смиренье мило, если воля, разум
(Ведь разум – это тот же вольный выбор)
Бездейственны, бессильны, лишены
Свободы выбора, свободной воли,
Не мне, а неизбежности служа?
Я справедливо создал их. Нельзя
Им на Творца пенять и на судьбу
И виноватить естество свое,
Что, мол, непререкаемый закон
Предназначенья ими управлял,
Начертанный вселенским Провиденьем.
Не Мною – ими был решен мятеж;
И если даже знал Я наперед —
Предвиденье не предрешало бунта;
И не провиденный, он все равно
Свершился без вмешательства Судьбы.
Без принужденья, без неизбежимых
Предначертаний, Духи предались
В суждениях и выборе – греху.
На них вина. Они сотворены
Свободными; такими должно им
Остаться до поры, пока ярмо
Не примут сами рабское; иначе
Пришлось бы их природу исказить,
Ненарушимый, вечный отменив
Закон, что им свободу даровал.
Избрали грех – они.
Другим пациентом, которого я хочу описать, был шизофреник, содержавшийся в небольшом стационаре другой больницы. Когда мы познакомились, ему было около двадцати девяти – немногим больше, чем мне в то время. В течение семи лет он то попадал в больницу, то выписывался из нее. Конечно, он принимал психотропные препараты и участвовал в трудотерапии – делал подставки и стаканчики для карандашей, – но не мог удерживать внимание в течение продолжительного времени и не был примерным работником. Мой руководитель попросил провести для него стандартный тест Векслера на интеллект (скорее чтобы я смог потренироваться, а не ради возможной диагностической пользы). Я дал пациенту несколько красно-белых кубиков, используемых в субтесте «Композиции из кубиков». Он должен был разложить их так, чтобы они соответствовали рисункам на нескольких карточках. Пациент взял их и начал раскладывать перед собой на столе, пока я отстраненно отсчитывал время секундомером. Даже самая простая задача была для него невыполнима. Он постоянно выглядел рассеянным и расстроенным. На вопрос, что случилось, он ответил: «В моей голове продолжается небесная битва добра и зла».
Я не знал, как отнестись к его признанию, и тут же прекратил тестирование. Пациент явно страдал, и задание, казалось, усугубило его состояние. Что он испытывал? Определенно, он не лгал. После такого заявления было бы нелепо продолжать эксперимент.
Тем летом я провел с ним некоторое время. Я никогда не встречала человека с настолько ярко выраженным расстройством психики. Мы беседовали в палате и время от времени гуляли по территории больницы. Он был третьим сыном иммигрантов в первом поколении. Его родители были честолюбивы, трудолюбивы и дисциплинированны, старший брат выучился на адвоката, средний стал врачом. Сам он был аспирантом и писал диссертацию, вроде по иммунологии (не помню наверняка). Братья установили высокую планку, и он чувствовал, что тоже должен добиться успеха. Однако его научное исследование не оправдало ожиданий и он, по-видимому, испугался, что может не успеть окончить университет в срок. Поэтому он подделал результаты опытов и дописал диссертацию.
В ту ночь, когда работа была закончена, он проснулся и увидел, что у его кровати стоит дьявол. Это событие и спровоцировало психическое заболевание, от которого он так и не оправился. Можно было бы сказать, что это виде́ние просто сопутствовало какому-то патологическому нервному потрясению, вызванному стрессом, и его появление имело физиологическое объяснение или что дьявол просто олицетворял представления его культуры о нравственном падении и появился в его воображении из-за чувства вины. Оба этих объяснения в чем-то справедливы, но факт остается фактом: мой пациент видел дьявола, и это виде́ние сопровождало событие, которое его уничтожило, или даже стало этим событием.
Он боялся рассказывать о своих фантазиях и раскрылся только после того, как я стал уделять ему больше внимания. Он не хвастался и не пытался произвести на меня впечатление. Он был в ужасе от того, во что верил, и страшился фантазий, которые сами собой отпечатывались в его сознании. Он сказал мне, что не может покинуть больницу, потому что снаружи его кто-то поджидает и хочет застрелить, – типичный параноидальный бред. Почему же кто-то хотел его убить?
Он попал в больницу во время холодной войны – возможно, не в самый ее разгар, но все же в те годы, когда угроза ядерного уничтожения казалась более вероятной, чем сейчас. Многие мои знакомые использовали этот аргумент, чтобы оправдать свою неспособность жить полноценной жизнью, которую они романтически считали почти оконченной и потому бессмысленной. Но за этим позерством скрывался настоящий ужас, и мысль о бесчисленных ракетах, нацеленных на разные участки нашей планеты, лишала энергии и подтачивала веру каждого человека, признавался он в этом или нет.
Мой пациент-шизофреник верил, что на самом деле он является воплощение силы, уничтожающей мир; что после выписки из больницы ему суждено отправиться на юг, в Америку, к ракетно-ядерной установке; что он должен будет принять решение, которое положит начало последней войне. «Люди» за пределами больницы знали это и потому собирались его застрелить. Он скрепя сердце рассказал мне эту историю, потому что думал, что я тоже захочу его убить.
Друзья в аспирантуре с иронией отнеслись к тому, что у меня появился такой пациент. Мой особый интерес к Юнгу и его теориям коллективного бессознательного был широко известен, и то, что в конечном итоге мне попался человек, страдающим манией такого рода, казалось им очень забавным. Я не знал, что делать с его мыслями. Конечно, это были мысли сумасшедшего и они погубили его, но мне все равно казалось, что с метафорической точки зрения он прав.
Эта история, в целом, связывала выбор человека между добром и злом с леденящим страхом, нарастающим в мире. Рассказ моего пациента подразумевал, что поскольку он в критический момент поддался искушению, то несет ответственность и за ужасы ядерной войны. Но как такое могло случиться? Мне казалось безумием даже на секунду представить, что поступок одного слабого человека может каким-то образом повлиять на ход истории.
Теперь я в этом не уверен. Я много читал о зле, о том, как оно совершается и разрастается, и больше не считаю, что каждый из нас невинен и безобиден. Конечно, нелогично предполагать, что один человек – одна из шести миллиардов песчинок – в каком-то смысле несет ответственность за ужасы, происходящие в нашем обществе. На самом деле, само развитие этих событий совершенно нелогично и, скорее всего, зависит от процессов, которых мы не можем понять.
Самые веские аргументы, отрицающие существование Бога (по крайней мере, доброго Бога), основаны на том, что он не допустил бы существования зла в его классических природных (болезни, стихийные бедствия) или нравственных (война, погромы) проявлениях. Такие утверждения могут перерасти в атеизм и использоваться для опровержения справедливости существования самого́ мира. Достоевский писал, что, возможно, вся Вселенная не стоит «слезинки замученного ребенка». Как может Вселенная допускать боль? Как может добрый Бог допускать земные страдания?
На эти трудные вопросы можно лишь отчасти получить ответ, если провести тщательный анализ того, что такое зло. Во-первых, вполне разумно настаивать на значимости естественных/нравственных различий. Трагические обстоятельства жизни не следует относить к той же категории, что и умышленный вред. Катастрофа намекает на подчинение смертным законам существования. Она несет некий отпечаток благородства, по крайней мере теоретически. Эта мысль постоянно присутствует в великой литературе и мифологии. Истинное зло, напротив, отнюдь не благородно.
Участие в действиях, единственной целью которых является умножение боли и страдания невинных, разрушает личность. Прямое столкновение с трагедией, напротив, может ее укрепить. В этом смысл христианского мифа о распятии. Добровольный выбор Христа и полноценное участие в собственной судьбе (которую он разделяет со всем человечеством) позволяют ему полностью соединиться с Богом. И именно это тождество позволяет ему принять свою судьбу и избавляет ее от зла. И наоборот, если совершать умышленное унижение, необходимые катастрофические явления станут казаться злом.
Но почему жизнь трагична? Почему мы подвержены невыносимым ограничениям: боли, болезням и смерти, жестокости природы и общества? Почему со всеми людьми происходят ужасные вещи? Это, безусловно, риторические вопросы, но на них нужно как-то найти ответ, если мы хотим взглянуть в лицо собственной жизни.
Лучшее, что я понял, заключается в следующем (и это мне помогло): ничто не может произойти без неких предпосылок. Даже в игру нельзя играть без правил, которые говорят о том, что делать можно, а что – нельзя. Мир, наверное, не существовал бы как таковой без границ – без правил, – и сама жизнь была бы невозможна без болезненных ограничений.
Попробуйте представить все в таком ключе: если бы все желания исполнялись, каждый инструмент выполнял бы любую функцию и люди были бы всеведущи и бессмертны, тогда все было бы одинаковым, всемогущим, а значит, не было бы ни Бога, ни созидающей силы. Именно различия между вещами, которые определяют их специфические ограничения, позволяют им в принципе существовать.
Но тот факт, что вещи действительно существуют, не означает, что они должны существовать – даже если мы готовы определить для них необходимые ограничения.
Должен ли существовать мир или предпосылки этого опыта настолько ужасны, что следует полностью отменить игру? (И всегда есть люди, которые усердно стараются достичь этой цели.)
Мне кажется, что мы не однозначно, но исчерпывающе отвечаем на этот вопрос, когда теряем любимых и скорбим. Это очень распространенное переживание. Думаю, мы плачем не потому, что они когда-то жили, а потому, что мы их потеряли. На самом базовом уровне анализа горе предполагает наличие любви и убежденности в том, что конкретное, ограниченное существование дорогого человека было ценным, оно обязательно должно было быть (даже в неизбежно несовершенной и уязвимой форме). Но вопрос, почему вообще должны существовать вещи, даже любимые, если необходимые для них ограничения причиняют такие страдания, остается открытым.
Наверное, стоит отложить поиск ответа на вопрос о природе Бога и ответственности за присутствие зла в его творениях до тех пор, пока мы не решим свою собственную проблему. Возможно, мы смогли бы вынести тяготы бытия, если бы оставили неприкосновенной нашу личность, развили бы ее в полной мере и воспользовались абсолютно всем, что нам даровано. И тогда мир не воспринимался бы так трагично.
Мне снилось, что я выходил из глубокой долины по мощеному двухполосному шоссе в Северной Альберте. Я вырос в тех местах и знал, что это была единственная долина, вокруг которой на много километров простиралась бесконечно плоская прерия. Я миновал человека, который путешествовал автостопом, и заметил еще одного вдалеке. Приблизившись к нему, я увидел, что он был уже не молод, но все еще очень силен. Кто-то проехал мимо на машине в противоположном направлении, и женский голос крикнул: «Берегитесь, у него нож!»
Человек держал в руках что-то похожее на поварской нож с потерной деревянной ручкой, лезвие было не меньше полуметра в длину. На плече у него висел длинный кожаный чехол. Он шел по краю шоссе, что-то бормотал себе под нос и беспорядочно размахивал клинком.
Он был похож на моего домовладельца, который жил по соседству в бедном районе Монреаля, когда я был аспирантом. Этот могучий, стареющий байкер, по его собственным словам, когда-то был главарем местного отделения Ангелов Ада. В молодости он даже сидел в тюрьме. Повзрослев и остепенившись, он долгое время не злоупотреблял спиртным. Но после того как его жена покончила с собой (в то время я уже там жил), он вернулся к диким привычкам, часто напивался в стельку и тратил на это все деньги, заработанные в магазине электроники, который он открыл в своей маленькой квартирке. За день он выпивал 40 или даже 50 кружек пива и возвращался домой абсолютно невменяемым, выл на свою собачонку, смеялся, шипел сквозь зубы что-то бессвязное. Он еще не терял добродушия, но в любой момент мог впасть в ярость при малейшей провокации. Однажды, будучи довольно трезвым, он свозил меня в свои любимые места на мощной «хонде», которая разгонялась на коротких расстояниях, как реактивный самолет. Я сидел сзади и отчаянно цеплялся за него, боясь упасть. На мне был шлем его жены, от которого почти не было толка, потому что он был по крайней мере на пять размеров меньше.
Когда мой сосед напивался, он превращался в простодушного разрушителя. Если люди, которые встречались ему на пути, были недостаточно осторожны в высказываниях, он считал их слова оскорблением и тут же лез в драку.
Я поспешил обогнать незнакомца на дороге. Он казался расстроенным, что никто не останавливается и не соглашается его подвезти, как будто не понимал, какую опасность он собой представляет. Когда я обогнал его, он взглянул на меня и пошел следом – не из злобы, скорее просто хотел пообщаться. Но этот человек был слишком непредсказуем. К счастью, он шел небыстро, и я с легкостью оторвался от него.
Сцена изменилась. Вооруженный ножом человек и я находились теперь по разные стороны огромного дерева диаметром около сотни метров. Мы стояли на винтовой лестнице, выходящей из темноты внизу и поднимающейся высоко наверх. Лестница была сделана из старого, потертого темного дерева и напомнила скамьи в церкви, куда мама водила меня в детстве и где я венчался. Человек искал меня, но был далеко, и я спрятался, когда поднимался по лестнице. Я помню, что хотел продолжить путь из долины в окружающую ее плоскую равнину, по которой было бы легко идти. Но единственным способом уберечься от ножа было продолжать подниматься по лестнице – вверх по оси мира. Именно так образ смерти – мрачный жнец, ужасный Лик Бога – неумолимо толкает нас все выше и выше, к обретению сознания, достаточно совершенного, чтобы вынести мысль о смерти.
Суть наших ограничений не в страдании, а в самом существовании. Нам была предоставлена возможность добровольно нести тяжкий груз смертности. Но люди отворачиваются от этого и деградируют, потому что боятся ответственности. Таким образом, неизбежно трагические условия существования становятся нестерпимыми.
Мне кажется, что не землетрясение, не наводнение и не рак делают жизнь невыносимой, какими бы ужасными эти напасти ни казались. Мы способны противостоять стихийным бедствиям и даже достойно и стойко их переживать. Скорее бессмысленное страдание, которое мы причиняем друг другу, – наше зло – заставляет нас думать, что жизнь испорчена сверх всякой меры. Это подрывает веру людей в их собственную природу. Так почему же существует способность творить зло?
Я учу свою шестилетнюю дочь играть на пианино: пытаюсь преподать ей трудный урок, то есть показать, что существуют правильный и неправильный способы игры. Чтобы играть правильно, надо обращать внимание на каждую музыкальную фразу, каждую написанную ноту, каждый звук, который издает инструмент, каждое движение пальца. Несколько недель назад на другом трудном уроке я объяснил ей, что такое ритм. Почему трудном? Потому что дочка будет сидеть за роялем и даже может расплакаться от усердия, но не остановится. И она действительно хочет научиться играть. В машине она всегда слушает музыку и отбивает ритм. Она сама использует метроном, ускоряя или замедляя темп любимых песен. Вчера я объяснял, как добиться громкого и тихого звучания. Это далось ей непросто: она старательно нажимала каждую клавишу нашего старого пианино (у которого много особенностей), пытаясь точно определить, с какой силой нужно надавить, чтобы извлечь шепчущий звук.
Я проснулся на следующее утро после одного из наших уроков и вспомнил обрывок сна. В нем я понял, что именно различия между способами действия делают эти действия стоящими. Я знаю, что ценность вещей определяют верования людей, но никогда не доводил эту мысль до логического конца. Если вера определяет ценность, то расстояние между добром и злом придает жизни смысл. Чем более сто́ящей является модель действия (то есть чем она лучше, чем больше в ней добра, а не зла), тем более положительную эмоциональную значимость она имеет. Получается, что для тех, кто не верит в добро и зло, вещи не имеют смысла, потому что они не обладают особой ценностью.
Я, конечно, знал таких людей (хотя и не могу утверждать, что они оказались в этом положении потому, что не видели разницы между добром и злом). Они ничего не могли сделать, потому что не видели, чем один путь отличается от другого. Именно отсутствие разницы делает жизнь, по выражению Толстого, жестокой и бессмысленной шуткой. Наверное, это происходит потому, что люди не видят смысла в том, чтобы нести тяготы существования в отсутствие доказательств того, что усилия и труд имеют какую-то реальную ценность.
Значимость – это континуум, линия, протянувшаяся от необходимой точки «А» до необходимой точки «Б». «А» и «Б» определяются относительно друг друга, как две точки определяют линию. Полярность между ними указывает на значимость цели. Чем она больше (то есть чем выше напряжение) между этими точками, тем более сто́ящим является предприятие. В отсутствие зла невозможно распознать добро – оно просто не может существовать. Значимость теряется без наличия противоположностей. Таким образом, чтобы мир имел ценность (то есть чтобы между двумя вещами действительно нужно было делать выбор), в нем должны присутствовать и добро, и зло.
Тогда можно было бы выбирать только добро, по крайней мере в идеале, – и зло стало бы существовать лишь в потенциале. Таким образом, мир мог бы стать ценным (оправдать бремя, которое ради него надо нести), если бы в нем сохранялась только возможность присутствия зла – если бы каждый решал действовать правильно. Мне кажется, что это самая оптимистичная мысль, которая когда-либо приходила мне в голову.
Но каким путем нужно следовать, чтобы избавиться от слепоты и глупости, чтобы приблизиться к свету? Христос сказал: «Итак, будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный» (Мф. 5:48). Но как этого достичь? Как всегда, нас ставит в тупик ироничный вопрос Понтия Пилата: «Что есть истина?» (Ин. 18:38).
Даже если мы точно не знаем, что такое истина, каждый может сказать, что ею не является. Это не жадность, не постоянное стремление к материальной выгоде, не отрицание опыта, который, как мы хорошо знаем, реален, и не причинение страдания ради страдания. Возможно, стоит перестать делать то, что мы, вне всякого сомнения, считаем неправильным, стать дисциплинированными и честными и, следовательно, все лучше воспринимать природу блага.
Истина кажется до боли простой – настолько простой, что порой напоминает чудо, о котором так легко забыть. Люби Бога всем умом твоим, и всеми делами твоими, и всем сердцем твоим. Это значит: служи истине превыше всего и относись к ближнему как к самому себе – не с жалостью, которая подрывает его самоуважение, и не по справедливости, которая возвышает тебя над ним, а как к божеству, несущему тяжкое бремя, но все еще способному видеть свет.
Говорят, управлять собой труднее, чем целым городом, – и это не метафора, а прописная истина. Именно по этой причине мы всегда пытаемся управлять городом. Перестав молиться на людях и вместо этого убирая пыль под ногами, мы предаемся извращенной гордыне. Нам кажется слишком прозаичным достойно и с уважением относиться к тем, кто встречается у нас на пути, когда можно выходить с протестами на улицу. Воспитать личность может быть важнее, чем восстановить мир. Во всяком случае, многие из наших действий эгоистичны, а эгоизм и интеллектуальный снобизм маскируются под любовь, создавая мир, зараженный бесполезными «добрыми» делами.
Кто может поверить, что будничный выбор между добром и злом, который мы делаем каждый день, превращает мир в руины, а надежду – в отчаяние? Но это действительно так. Мы сами видим, что способны творить великое зло, постоянно воплощающееся в больших и малых вещах, но, кажется, никогда не сможем реализовать нашу бесконечную способность к добру. Кто сможет возразить Солженицыну, который утверждал, что один человек, который перестает лгать, может свергнуть тиранию?
Христос сказал, что Царство Небесное распространяется по земле, но люди его не видят. Что, если лишь самообман, трусость, ненависть и страх заражают наш опыт и превращают мир в ад? Эта гипотеза, по крайней мере, не хуже любой другой. Она вызывает восхищение и рождает надежду. Почему мы не можем на собственном опыте выяснить, насколько она верна?