Книга: Карты смысла. Архитектура верования
Назад: Противоборец в действии: добровольное уничтожение карты смысла
Дальше: Героическая адаптация: добровольное восстановление карты смысла

Противоборец в действии: аллегория двадцатого века

В какой-то момент Юнг осознал, что «любое непризнанное внутреннее состояние противоречия воплотится в мире в образе судьбы». Это утверждение несет явный отпечаток мистицизма. Как может мир демонстрировать состояние души (или отказ признать некую психологическую позицию)? Что ж, цель абстракции – показывать опыт и манипулировать представлениями для дальнейшей успешной адаптации. Если два человека хотят одну и ту же игрушку, они могут оспаривать свои права на нее; а если договориться не удается (или кто-то отказывается вести диалог), начинается борьба. Если люди сомневаются в нравственных устоях на философском уровне – и внутренняя битва не утихает, – тревожность отражается в противоречивом поведении и возникает общее недоверие. Таким образом, средства разрешения спора с каждой неудачей деградируют и становятся все менее абстрактными: переходят от слова к образу и к действию. Те же, кто в нужный час не искореняют устаревшие отождествления и верования, вместо этого убивают сами себя. Александр Солженицын описывает, как в Советском Союзе во время сталинского террора устанавливали порядок и предсказуемость:



А. Б-в рассказывает, как велись казни на Адаке (лагпункт на Печоре). Ночами оппозиционеров брали «с вещами» на этап, за зону. А за зоной стоял домик оперчасти. Обреченных поодиночке заводили в комнату, там на них набрасывались вохровцы. В рот им запихивали мягкое, руки связывали назад веревками. Потом выводили во двор, где наготове стояли запряженные подводы. Связанных валили по 5–7 человек на подводу и отвозили на «Горку» – лагерное кладбище. Там сволакивали их в готовые большие ямы и тут же ЖИВЫХ ЗАКАПЫВАЛИ. Не из зверства, нет. А: выяснено, что обращаться с живыми – перетаскивать, поднимать – гораздо легче, чем с мертвыми.

Эта работа велась на Адаке много ночей.

Вот так и было достигнуто морально-политическое единство нашей партии.



Создание и совершенствование концлагеря, эффективного орудия геноцида, можно рассматривать как венец достижений технической революции и культуры человечества, подпитываемых негодованием и ненавистью к жизни. Эту страшную машину изобрели в Англии, довели до совершенства в Германии, широко распространили в Советском Союзе и Китае и возродили во время конфликта на Балканах. Становление международной фабрики смерти представляет собой, пожалуй, главное достижение бюрократического союза ненависти, трусости и лжи. В течение прошлого столетия десятки миллионов ни в чем не повинных людей лишились человеческого достоинства: их поработили, принесли в жертву и безжалостно отправили на «демонтажный конвейер». Это помогало угнетателям поддерживать патологическую стабильность и нравственную самонадеянность, навязанные террором и заблуждениями.

Само название этого монстра ужасает ироничностью аллегории. Слово «лагерь» ассоциируется с летним солнцем и отдыхом, комедией и маскарадом, властью военных, послушанием и эффективностью. Лагерь смерти – дьявольская шутка, черная сатира и пародия на прямое значение. Это антиутопия, созданная в реальности благодаря упорному преследованию фантастического идеала, идеологической чистоты, статичного рая на земле. Концентрационный лагерь – это произвольное объединение разных людей и строгое ограничение движения и мысли; перегонка и конденсация процессов человеческой жизни, сведение к основам, принуждение внимания – концентрация на базовых ценностях, лежащих в основе деятельности людей.

Феномен концентрационного лагеря породил свою собственную литературу, хранящую память о выживании в условиях настолько суровых, насколько хватает воображения (а человек способен предположить существование и описать природу вечных мук ада со стенами толщиной в десяток километров, полыхающими огнем, который одновременно пожирает и обновляет плоть, так что ее можно снова сжигать). Лагерная литература обладает странной эмоциональностью и последовательностью повествования из-за постоянного появления шаблонов поведения – врожденных способов адаптивного действия и мышления, возникающих естественным образом в ответ на переживание ошеломляющей аномалии или крайней угрозы.

Заключение в лагере – это все еще человеческое существование, аналогичное нормальной жизни во всех ее проявлениях, но более яркое, обнаженное и недвусмысленное.



Позвольте, вы – любите жизнь? Вы, вы! вот которые восклицают, и напевают и приплясывают: «Люблю тебя, жизнь! Ах, люблю тебя, жизнь!» Лю́бите?

Так вот и люби́те! Лагерную – тоже любите! Она – тоже жизнь!

«Там, где нет борьбы с судьбой,

Там воскреснешь ты душой…»?

Ни черта вы не поняли. Там-то ты и размякнешь.



Крайность лагерных условий, по-видимому, только усиливает привычные склонности поведения – лучше показывает возможности человеческой души.

Обычно все начинается с падения – с неожиданного, несправедливого, своевольного и неотвратимого ареста. Когда будущий заключенный начинает непроизвольное нисхождение в преисподнюю, он еще сохраняет исторически и культурно обусловленную уверенность в собственной безопасности, прочно укоренившуюся в его сознании. Он отождествляет себя с работой, социальным статусом, взглядами на настоящее, надеждами на будущее. Но как-то раз ночью в эту обманчивую уверенность вторгается судьба. Арестовывать приходят без предупреждения, на рассвете, когда люди легко пугаются, теряются и практически не могут оказать сопротивление. Они готовы к сотрудничеству, чувствуя наивную надежду и страх за безопасность семьи, торопливо собранной и беспомощно стоящей в собственном доме, оказавшейся во власти государственной власти в самом презренном и репрессивном ее воплощении.



Все. Вы – арестованы!

И нич-ч-чего вы не находитесь на это ответить, кроме ягнячьего блеянья:

– Я-а?? За что??..

Вот что такое арест: это ослепляющая вспышка и удар, от которых настоящее разом сдвигается в прошедшее, а невозможное становится полноправным настоящим.

И все. И ничего больше вы не способны усвоить ни в первый час, ни в первые даже сутки.

Еще померцает вам в вашем отчаянии цирковая игрушечная луна: «Это ошибка! Разберутся!»

Все же остальное, что сложилось теперь в традиционное и даже литературное представление об аресте, накопится и состроится уже не в вашей смятенной памяти, а в памяти вашей семьи и соседей по квартире.

Это – резкий ночной звонок или грубый стук в дверь. Это – бравый вход невытираемых сапог бодрствующих оперативников. Это – за спинами их напуганный прибитый понятой…

Традиционный арест – это еще сборы дрожащими руками для уводимого: смены белья, куска мыла, какой-то еды, и никто не знает, что́ надо, что́ можно и ка́к лучше одеть, а оперативники торопят и обрывают: «Ничего не надо. Там накормят. Там тепло». (Все лгут. А торопят – для страху.)…

И верно, ночной арест описанного типа у нас излюблен, потому что в нем есть важные преимущества. Все живущие в квартире ущемлены ужасом от первого же стука в дверь. Арестуемый вырван из тепла постели, он еще весь в полусонной беспомощности, рассудок его мутен. При ночном аресте оперативники имеют перевес в силах: их приезжает несколько вооруженных против одного, недостегнувшего брюк…»



Арест означает мгновенную утрату личных достижений и социального положения, изоляцию от семьи и друзей. Этот насильственный сдвиг привычного контекста уничтожает все напоминания об отождествлении с группой и признаки социальной иерархии, разрушает прежние идеалы, подрывает целенаправленную деятельность – обнажает исконную уязвимость человека, которого собираются безжалостно использовать. Арестованного жестоко лишают уверенности в собственной индивидуальности, привычном окружении и условных надеждах – лишают даже одежды и волос. К нему относятся с крайним презрением и насмешкой, невзирая на прежнее социальное положение. Это полное разрушение социального контекста, связи с обществом усиливает у недавно арестованного чувство самосознания, наготы и уязвимости. Он невыносимо взволнован, чрезвычайно не уверен в себе, выброшен в новый непривычный мир – непредсказуемую обитель смерти.



Мы ждали в сарае, из которого вполне могли отправиться в дезинфекционную камеру. Появились эсэсовцы, расстелили одеяла и приказали бросать туда все имущество, часы и драгоценности. Среди нас еще оставались наивные пленники, которые, к удовольствию опытных надзирателей из числа тех же заключенных, спрашивали, не могут ли они сохранить обручальное кольцо, медаль или талисман. Никто еще не осознал, что отнимут абсолютно все.

Я незаметно подошел к одному из лагерных старожилов, показал сверток бумаги во внутреннем кармане пальто и доверительно сказал: «Это моя научная работа. Я знаю, вы скажете, что мое спасение – это подарок судьбы, и больше нечего от нее ожидать… Ничего не могу с собой поделать: я должен сохранить рукопись любой ценой, это – труд всей моей жизни, понимаете?»

Да, он начинал понимать. По его лицу медленно расползалась улыбка: сначала жалостливая, потом все более веселая, насмешливая и оскорбительная. Наконец он проревел всего одну фразу в ответ на мою просьбу – фразу, которая всегда присутствовала в лексиконе лагерных заключенных: «Твою мать!» В этот момент мне открылась истина и я сделал то, что завершило первую фазу душевного перерождения: я перечеркнул свою прежнюю жизнь.



У арестованного не остается внутреннего стержня – социально-исторических представлений, защищающих его от ужасного мира заключения и рабства; нет модели желаний и ожиданий, которая подавляла бы смертельный ужас, направляла его деятельность и сохраняла надежду. Его насильственно изгнали из рая, он осознал невыносимые ограничения существования – свою наготу – и был приговорен к бесконечному труду и порабощению. В результате он оказался во власти своих худших страхов, душевного хаоса и тяжелой депрессии.



Так было у многих, не у одного меня. Наше первое тюремное небо – были черные клубящиеся тучи и черные столбы извержений, это было небо Помпеи, небо Судного дня, потому что арестован был не кто-нибудь, а Я – средоточие этого мира.

Наше последнее тюремное небо было бездонно-высокое, бездонно-ясное, даже к белому от голубого.

Начинаем мы все (кроме верующих) с одного: хватаемся рвать волосы с головы – да она острижена наголо!.. Как мы могли?! Как не видели наших доносчиков? Как не видели наших врагов? (И ненависть к ним! и как им отомстить?) И какая неосторожность! слепость! сколько ошибок! Как исправить? Скорей исправлять! Надо написать… надо сказать… надо передать…

Но – ничего не надо. И ничто не спасет. В положенный срок мы подписываем 206-ю статью, в положенный – выслушиваем очный приговор трибунала или заочный – ОСО.

Начинается полоса пересылок. Вперемежку с мыслями о будущем лагере мы любим теперь вспоминать наше прошлое: как хорошо мы жили! (Даже если плохо.) Но сколько неиспользованных возможностей! Сколько неизмятых цветов!.. Когда теперь это наверстать?.. Если я доживу только – о, как по-новому, как умно я буду жить! День будущего освобождения? – он лучится как восходящее солнце!

И вывод: дожить до него! дожить! любой ценой!

Это просто словесный оборот, это привычка такая: «любой ценой».

А слова наливаются своим полным смыслом, и страшный получается зарок: выжить любой ценой!

И тот, кто даст этот зарок, кто не моргнет перед его багровой вспышкой, – для того свое несчастье заслонило и все общее, и весь мир.

Это – великий развилок лагерной жизни. Отсюда – вправо и влево пойдут дороги, одна будет набирать высоту, другая низеть. Пойдешь направо – жизнь потеряешь, пойдешь налево – потеряешь совесть.



В концлагере работают на износ. Эта изнурительная деятельность в смертельно суровых условиях, страдание ради страдания, бессмысленный труд – жалкая пародия на производительность – сопровождается постоянными, сознательно организованными лишениями.



Самое страшное время в лагере – начало нового дня. В тихий ночной час три пронзительных свистка безжалостно вырвали нас из изнурительного сна и бессознательных мечтаний. Мы с трудом втискивали распухшие от водянки ноги в мокрые башмаки, вставляя вместо шнурков обрывки проводов. Отовсюду раздавались жалобы и стоны. Однажды утром я услышал, как храбрый и достойный человек плакал, словно ребенок: он не смог надеть скукоженные ботинки и вышел босиком на заснеженный плац. В эти ужасные минуты я нащупывал в кармане маленький кусочек хлеба и с наслаждением жевал его, чтобы хоть как-то утешиться.

…при морозе ниже 50° дни актировались, то есть писалось, что заключенные не выходили на работу, – но их выгоняли, и что удавалось выжать из них в эти дни, раскладывалось на остальные, повышая процент. (А замерзших в этот день услужливая санчасть списывала по другим поводам. А оставшихся на обратной дороге, уже не могущих идти или с растянутым сухожилием ползущих на четвереньках, – конвой пристреливал, чтоб не убежали, пока за ними вернутся.)



Никто не может погрузиться в описание сознательных зверств прошлого века, не признав, что это зло совершалось преимущественно добропорядочными и послушными членами общества. Придя к такому выводу (что также является самопознанием), нельзя не впечатлиться яркостью и глубиной литературных и мифических представлений о зле – мощной, живой силе и вечно активном, сверхъестественном образе, воплощенном в сознании. Это неизменная черта человека – каждого человека, – всецело оправдывающая мстительность, разрушение, распад, страдание и смерть.

 

О роза, ты больна!

Во мраке ночи бурной

Разведал червь тайник

Любви твоей пурпурной.

И он туда проник,

Незримый, ненасытный,

И жизнь твою сгубил

Своей любовью скрытной.

 

Массовая резня в Руанде, поля смерти в Камбодже, десятки миллионов погибших от репрессий (по оценке Солженицына) в Советском Союзе, бесчисленные убийства во время Культурной революции в Китае – так называемого Большого скачка (!) (еще одна мрачная шутка, сопровождаемая при случае пожиранием жертвы), унижение и изнасилование тысяч мусульманских женщин в Югославии, холокост нацистов, расправа, которую учинили японцы на материковом Китае, – все эти события объясняются не зверством – не родством человека с невинным животным и даже не общим или частным внутренним побуждением защитить свою территорию, а глубоко укоренившейся повальной духовной болезнью: невыносимостью самосознания, мрачным предчувствием неизбежных страданий и патологическим отказом смотреть в лицо последствиям.

Люди – это не просто от рождения агрессивные, плохо социализированные и потому неуправляемые хищники. В лучшем случае такая теория может объяснить лишь преступные наклонности. Все дело в том, что рабская приверженность силам общества – самому принципу приручения – позволяет нам творить наиболее разрушительные и организованные злодеяния. Именно «дисциплина» немцев, а не их преступность сделала нацистов воплощением ужаса. Именно верность, патриотизм и преданность советских и китайских коммунистов породили массовые преследования и исправительные трудовые лагеря, стирающие заключенных с лица земли. Человек не жертва социума, не невинный ягненок, развращенный силами, неподвластными индивидуальному контролю. Мы создали общество по своему образу и подобию; оно дает нам равное количество возможностей и орудий уничтожения. Люди выбирают зло ради зла, ликуют в агонии, наслаждаясь болью, поклоняясь распаду и болезни. Мы входим в раж, мучая своего ближнего, и пляшем на его могиле. Человек презирает жизнь – свою собственную слабую жизнь и уязвимость других – и трудится не покладая рук, чтобы опустошать, подрывать, разрушать, истязать, злоупотреблять и пожирать.



Со стороны – два рыжеватых камня на поле.

Где-то учатся ровесники наши в Сорбоннах и Оксфордах, играют в теннис на своем просторном досуге, спорят о мировых проблемах в студенческих кафе. Они уже печатаются, выставляют картины. Выворачиваются, как по-новому исказить окружающий, недостаточно оригинальный мир. Они сердятся на классиков, что те исчерпали сюжеты и темы. Они сердятся на свои правительства и своих реакционеров, не желающих понять и перенять передовой советский опыт. Они наговаривают интервью в микрофоны радиорепортеров, прислушиваясь к своему голосу, кокетливо поясняют, что они хотели сказать в своей последней или первой книге. Очень уверенно судят они обо всем на свете, но особенно – о процветании и высшей справедливости нашей страны. Только когда-нибудь к старости, составляя энциклопедии, они с удивлением не найдут достойных русских имен на наши буквы, на все наши буквы…

Барабанит дождь по затылкам, озноб ползет по мокрой спине.

Мы оглядываемся. Недогруженные и опрокинутые вагонетки. Все ушли. Никого на всем карьере, и на всем поле за зоной никого. В серой завесе – заветная деревенька, и петухи все спрятались в сухое место.

Мы берем лопаты, чтоб их не стащили, – они записаны за нами, и, волоча их как тачки тяжелые за собой, идем в обход матронинского завода – под навес, где вокруг гофманских печей, обжигающих кирпич, вьются пустынные галереи. Здесь сквозит, холодно, но сухо. Мы утыкаемся в пыль под кирпичный свод, сидим.

Недалеко от нас свалена большая куча угля. Двое зэков копаются в ней, оживленно ищут что-то. Когда находят – пробуют на зуб, кладут в мешок. Потом садятся и едят по такому серо-черному куску.

– Что это вы едите, ребята?

– Это – морская глина. Врач – не запрещает. Она без пользы и без вреда. А килограмм в день к пайке поджуешь – и вроде нарубался. Ищите, тут среди угля много…

…Так и до вечера карьер не выполняет нормы. Матронина велит оставить нас и на ночь. Но – гаснет всюду электричество, зона остается без освещения, и зовут на вахту всех. Велят взяться под руки и с усиленным конвоем, лаем псов и бранью ведут в жилую зону. Все черно. Мы идем, не видя, где жидко, где твердо, все меся подряд, оступаясь и дергая друг друга.

И в жилой зоне темно – только адским красноватым огнем горит из-под плиты «индивидуальной варки». И в столовой – две керосиновые лампы около раздачи, ни лозунга не перечесть, ни увидеть в миске двойной порции крапивной баланды, хлещешь ее губами на ощупь.

И завтра так будет, и каждый день: шесть вагонеток рыжей глины – три черпака черной баланды. Кажется, мы слабели и в тюрьме, но здесь – гораздо быстрей. В голове уже как будто подзванивает. Подходит та приятная слабость, когда уступить легче, чем биться.

А в бараках – и вовсе тьма. Мы лежим во всем мокром на всем голом, и кажется: ничего не снимать будет теплей, как компресс.

Раскрытые глаза – к черному потолку, к черному небу.

Господи, Господи! Под снарядами и под бомбами я просил Тебя сохранить мне жизнь. А теперь прошу Тебя – пошли мне смерть…



Принято считать, что люди, которые основывали, строили и управляли концентрационными лагерями в Германии и Советском Союзе, в какой-то степени отличались от тех, кого мы знаем, любим и кем сами являемся. Но для такого предположения нет никаких оснований, кроме душевного спокойствия и невежества ума. Образ охранника концлагеря точно так же определяет современного человека, как и образ заключенного. Ад – это бездонная пропасть, а почему? Потому что нет такой беды, которую мы не смогли бы сделать еще ужаснее.



Огонь, огонь! Сучья трещат, и ночной ветер поздней осени мотает пламя костра. Зона – темная, у костра – я один, могу еще принести плотничьих обрезков. Зона – льготная, такая льготная, что я как будто на воле, – это Райский остров, это «шарашка» Марфино в ее самое льготное время. Никто не наглядывает за мной, не зовет в камеру, от костра не гонит. Я закутался в телогрейку – все-таки холодновато от резкого ветра.

А она – который уже час стоит на ветру, руки по швам, голову опустив, то плачет, то стынет неподвижно. Иногда опять просит жалобно:

– Гражданин начальник!.. Простите!.. Простите, я больше не буду…

Ветер относит ее стон ко мне, как если б она стонала над самым моим ухом. Гражданин начальник на вахте топит печку и не отзывается.

Это – вахта смежного с нами лагеря, откуда их рабочие приходят в нашу зону прокладывать водопровод, ремонтировать семинарское ветхое здание. От меня за хитросплетением многих колючих проволок, а от вахты в двух шагах, под ярким фонарем, понуренно стоит наказанная девушка, ветер дергает ее серую рабочую юбочку, студит ноги и голову в легкой косынке. Днем, когда они копали у нас траншею, было тепло. И другая девушка, спустясь в овраг, отползла к Владыкинскому шоссе и убежала – охрана была растяпистая. А по шоссе ходит московский городской автобус, спохватились – ее уже не поймать. Подняли тревогу, приходил злой черный майор, кричал, что за этот побег, если беглянку не найдут, весь лагерь лишает свиданий и передач на месяц. И бригадницы рассвирепели, и все кричали, особенно одна, злобно вращая глазами: «Чтоб ее поймали, проклятую! Чтоб ей ножницами – шырк! шырк! – голову остригли перед строем!» (То не она придумала, так наказывают женщин в ГУЛАГе.) А эта девушка вздохнула и сказала: «Хоть за нас пусть на воле погуляет!» Надзиратель услышал – и вот она наказана: всех увели в лагерь, а ее поставили по стойке «смирно» перед вахтой. Это было в шесть часов вечера, а сейчас – одиннадцатый ночи. Она пыталась перетаптываться, тем согреваясь, вахтер высунулся и крикнул: «Стой смирно, …, хуже будет!» Теперь она не шевелится и только плачет:

– Простите меня, гражданин начальник!.. Пустите в лагерь, я не буду!..

Но даже в лагерь ей никто не скажет: святая! войди!..

Ее потому так долго не пускают, что завтра – воскресенье, для работы она не нужна.

Беловолосая такая, простодушная необразованная девчонка. За какую-нибудь катушку ниток и сидит. Какую ж ты опасную мысль выразила, сестренка! Тебя хотят на всю жизнь проучить.

Огонь, огонь!.. Воевали – в костры смотрели, какая будет Победа… Ветер выносит из костра недогоревшую огненную лузгу.

Этому огню и тебе, девушка, я обещаю: прочтет о том весь свет.



Кто бы мог сказать, даже самому себе: «Если бы у меня был выбор, я лучше стал бы гражданином начальником, а не наказанной девушкой?» Но без этого признания нет причин меняться или бороться со злом, притаившимся внутри.

 

Но кто ж иной, как зачинатель Зла,

Столь темные дела измыслить мог:

В зачатке погубить весь род людской,

Смешать и Ад и Землю воедино

И славу Вседержителя попрать?

 

Столкнувшись с ужасами лагерной жизни (а «она – тоже жизнь»), многие теряют человеческий облик.



Признаем истину: на этом великом лагерном развилке, на этом разделителе душ – не бо́льшая часть сворачивает направо.



Но эта порочность вызвана не лагерными лишениями, какими бы суровыми они ни были.



Хлеб не роздан равномерно кусочками, а брошен в свалку – хватай! сбивай соседей и рви у них! Хлеба выдано столько, чтоб на каждого выжившего приходился умерший или двое. Хлеб подвешен на сосне – свали ее. Хлеб заложен в шахте – полезай да добудь. Думать ли тебе о своем горе, о прошлом и будущем, о человечестве и о Боге? Твоя голова занята суетными расчетами, сейчас заслоняющими тебе небо, завтра – уже не стоящими ничего. Ты ненавидишь труд – он твой главный враг. Ты ненавидишь окружающих – твоих соперников по жизни и смерти. Ты исходишь от напряженной зависти и тревоги, что где-то сейчас за спиною делят тот хлеб, что мог достаться тебе, где-то за стеною вылавливают из котла ту картофелину, которая могла попасть в твою миску.



Эти условия лишь служили предпосылкой появления последствий решений, принятых до заключения под стражу. Люди зачастую готовы поступать не по совести, но оставаться под защитой, готовы пожертвовать душой ради безопасности.

 

Глядя на людей, несложно понять:

Находясь между рождением и смертью,

Одна треть стремится к жизни, одна треть – к смерти.

И те, кто просто переходят от рождения к смерти,

Также составляют одну треть.

 

В привычном нам мире жадность и страх достигают кульминации в той же слепой неспособности думать о горе, о прошлом и будущем, о человеке и Боге, которую Солженицын отметил в лагерях (хотя в данном случае причина менее очевидна). В обычной жизни люди справляются со смертельным ужасом так же, как в концлагере: через абсолютное отождествление с системой и последующее отвержение себя, через принятие идеологического обещания, материальной безопасности и (незаслуженной) гарантии душевного равновесия.



С другом моим Паниным лежим мы так на средней полке вагон-зака, хорошо устроились, селедку в карман спрятали, пить не хочется, можно бы и поспать. Но на какой-то станции в наше купе суют – ученого марксиста! это даже по клиновидной бородке, по очкам его видно. Не скрывает: бывший профессор Коммунистический Академии. Свесились мы в квадратную прорезь – с первых же его слов поняли: непробиваемый. А сидим в тюрьме давно, и сидеть еще много, ценим веселую шутку – надо слезть позабавиться! Довольно просторно в купе, с кем-то поменялись, стиснулись.

– Здравствуйте.

– Здравствуйте.

– Вам не тесно?

– Да нет, ничего.

– Давно сидите?

– Порядочно.

– Осталось меньше?

– Да почти столько же.

– А смотрите – деревни какие нищие: солома, избы косые.

– Наследие царского режима.

– Ну да и советских лет уже тридцать.

– Исторически ничтожный срок.

– Беда, что колхозники голодают.

– А вы заглядывали во все чугунки?

– Но спросите любого колхозника в нашем купе.

– Все посаженные в тюрьму – озлоблены и необъективны.

– Но я сам видел колхозы…

– Значит, нехарактерные.

(Клинобородый и вовсе в них не бывал, так и проще.)

– Но спросите вы старых людей: при царе они были сыты, одеты, и праздников сколько!

– Не буду и спрашивать. Субъективное свойство человеческой памяти: хвалить все прошедшее. Которая корова пала, та два удоя давала. – Он и пословицей иногда. – А праздники наш народ не любит, он любит трудиться.

– А почему во многих городах с хлебом плохо?

– Когда?

– Да и перед самой войной…

– Неправда! Перед войной как раз все наладилось.

– Слушайте, по всем волжским городам тогда стояли тысячные очереди…

– Какой-нибудь местный незавоз. А скорей всего вам изменяет память.

– Да и сейчас не хватает!

– Бабьи сплетни. У нас 7–8 миллиардов пудов зерна.

– А зерно – перепревшее.

– Напротив, успехи селекции. […]

И так далее. Он невозмутим. Он говорит языком, не требующим напряжения ума. Спорить с ним – идти по пустыне.

О таких людях говорят: все кузни исходил, а некован воротился.

А сложись его личная судьба иначе – мы не узнали бы, какой это сухой малозаметный человечек. С уважением читали бы его фамилию в газете, он ходил бы в наркомах или смел бы представлять за границей всю Россию.

Спорить с ним бесполезно. Гораздо интересней сыграть с ним… нет, не в шахматы, «в товарищей». Есть такая игра. Это очень просто. Пару раз ему поддакните. Скажите ему что-нибудь из его же набора слов. Ему станет приятно. Ведь он привык, что все вокруг – враги, он устал огрызаться и совсем не любит рассказывать, потому что все рассказы будут тут же обращены против него. А приняв вас за своего, он вполне по-человечески откроется вам, что вот видел на вокзале: люди проходят, разговаривают, смеются, жизнь идет. Партия руководит, текут великие события, кто – то перемещается с поста на пост, а мы тут с вами сидим, нас горсть, надо – писать, писать просьбы о пересмотре, о помиловании…

Или расскажет что-нибудь интересное: в Комакадемии наметили они съесть одного товарища, чувствовали, что он какой-то не настоящий, не наш, но никак не удавалось: в статьях его не было ошибок и биография чистая. И вдруг, разбирая архивы – о находка! – наткнулись на старую брошюрку этого товарища, которую держал в руках сам Ильич и на полях оставил своим почерком пометку: «как экономист – говно». «Ну, вы сами понимаете, – доверительно улыбается наш собеседник, – что после этого нам ничего не стоило расправиться с путаником и самозванцем. Выгнали и лишили ученого звания».

Вагоны стучат. Уже все спят, кто лежа, кто сидя. Иногда по коридору пройдет конвойный солдат, зевая.

Пропадает никем не записанный еще один эпизод из ленинской биографии…



Человеческая жизнь со всех сторон ограничена уязвимостью. Мы вечно испытываем страх из-за отсутствия ресурсов и безопасности. Нравственность, то есть познание добра и зла, – это способность выбирать модель адаптации (авторитарную, декадентскую или творческую) перед лицом явной или неявной угрозы смерти в концентрационном лагере и вне его.



Растлеваются в лагере те, кто уже и на воле растлевался или был к тому подготовлен. Потому что и на воле растлеваются, да отменней лагерников иногда.

Тот конвойный офицер, который велел привязать Моисеевайте к столбу для глумления, – он не больше растлен, чем плевавшие лагерники?

И уж заодно: а все ли из бригад в нее плевали? Может, из бригады – лишь по два человека? Да наверное так.

Татьяна Фаликс пишет: «Наблюдения за людьми убедили меня, что не мог человек стать подлецом в лагере, если не был им до него».

Если человек в лагере круто подлеет, так, может быть: он не подлеет, а открывается в нем его внутреннее подлое, чему раньше просто не было нужды?

М. А. Войченко считает так: «В лагере бытие не определяло сознание, наоборот, от сознания и неотвратимой веры в человеческую сущность зависело: сделаться тебе животным или остаться человеком».

Крутое, решительное заявление… Но не он один так думает. Художник Ивашев-Мусатов с горячностью доказывает то же.



Это разложение (тот самый поворот налево) приводит некоторых людей к разрушению, разложению, болезням, отчаянию и смерти – к принятию конца, когда разбиваются и исчезают последняя надежда и остатки веры.



Пленник, утративший веру в будущее – свое будущее, – был обречен. Он терял духовную опору, позволял себе упасть и начинал умственно и физически разлагаться. Обычно надлом происходил совершенно неожиданно, но опытные узники знали его симптомы. Мы все боялись этого момента – не за себя (что было бы бессмысленно), а за наших друзей. Все начиналось с того, что однажды утром заключенный отказывался одеться, умыться и выйти на плац. Ни мольбы, ни побои, ни угрозы уже не помогали. Он оставался в кровати и практически не шевелился, а если надлом был вызван болезнью – отказывался идти в лазарет или делать хоть что-то, чтобы облегчить свое состояние. Он просто сдавался: продолжал лежать в собственных испражнениях, и ничто его больше не беспокоило.

Однажды я воочию увидел, как человек перестает бороться, утратив веру в будущее. Ф., наш старший по бараку, довольно известный композитор и либреттист, однажды доверился мне:

– Доктор, я хотел бы кое-что вам рассказать. Мне приснился странный сон. Чей-то голос спросил, что я хочу знать, и уверил, что на любой вопрос будет дан ответ. Как вы думаете, что меня интересовало больше всего? Я спросил, когда для меня закончится война. Понимаете, доктор, для меня! Когда мы… когда весь наш лагерь будет освобожден и страдания закончатся.

– Когда вам приснился этот сон? – спросил я.

– В феврале сорок пятого, – ответил он.

Дело было в начале марта.

– Что же ответил голос? – тихо произнес я.

Он воровато оглянулся и прошептал:

– Тридцатого марта.

Рассказывая об этом сне, он все еще был полон надежды и убежден, что голос сказал правду. Март заканчивался, но военные новости, доходившие до нашего лагеря, не внушали оптимизма – вероятность освобождения таяла с каждым днем. Двадцать девятого числа Ф… внезапно заболел, у него поднялась температура. Тридцатого марта, в день, когда пророчество посулило окончание его войны, он начал бредить и потерял сознание. Тридцать первого марта его не стало. Сказали, что он умер от тифа.



Другие узники, напротив (но столь же объяснимо), предпочитали отождествлять себя с лагерными властями. Удостоившись такой чести, они выступали против тех, кто разделял их судьбу – таких же голодных, обездоленных, напуганных и изможденных. Преследование и порабощение других не представляет никакой трудности – на самом деле, это неизбежное следствие порабощения и преследования самого себя. Франкл пишет:



…отбор капо [надзирателей] был не из приятных; на этот пост назначались только самые жестокие заключенные (хотя были и счастливые исключения). Помимо смотра, который проводили эсэсовцы, среди них все время происходил своего рода естественный отбор.

Обычно лишь те, кто после многолетних переходов из лагеря в лагерь теряли всякую совесть в борьбе за существование, были готовы использовать любые средства, чтобы спастись: они предавали друзей, воровали и применяли грубую силу.

…многим капо в лагере жилось лучше, чем на свободе. Они жестоко избивали заключенных и зачастую свирепствовали больше, чем охранники-эсэсовцы.



О том же говорит Солженицын:



Ты – пал, ты – наказан, ты – вырван из жизни, – но хочешь быть не на самом низу? Хочешь еще над кем-то выситься с винтовкой? над братом своим? На! держи! А побежит – стреляй! Мы тебя даже товарищем будем звать, мы тебе – красноармейский паек.

И – гордится. И – холопски сжимает ложе. И стреляет. И – строже еще, чем чисто-вольные охранники. (Как угадать: у властей – тут действительно курослепая вера в «социальную самодеятельность»? Или ледяной презрительный расчет на самые низкие человеческие чувства?)



Большинство узников лагерей раньше были нормальными, хорошо адаптированными членами общества. Они отождествляли себя со структурой и успехами этой социальной группы, с ее представлениями о настоящем и идеальном будущем, с общепринятыми средствами достижения поставленных целей. Несправедливое лишение свободы означало потерю статуса, привычные нормы морали начинали внушать сильный страх. Это, как ничто другое, демонстрировало явную патологию государства, созданного в теории для защиты именно от таких лишений и тревог. Возникшая аномалия была достаточно мощной, чтобы подорвать веру в прежние убеждения, показать неполноценность или даже негодность предыдущего положения, способствовавшего лишь тревоге, депрессии, разложению и часто реализуемому желанию смерти. Как можно противостоять такой угрозе?

Сознательное, рациональное отрицание очевидной несправедливости позволяет снова влиться в общество ценой существенного внутреннего ущерба и потери себя. Ложь приносит в жертву группе личный опыт, индивидуальные возможности и божественное откровение – совершается грех против Святого Духа. Неизбежными результатами такого подношения становятся:



Фанатичное следование букве закона:

 

Прощай, блаженный край!

Привет тебе, зловещий мир! Привет,

Геенна запредельная! Прими

Хозяина, чей дух не устрашат

Ни время, ни пространство.

 

Верность лжи:

 

«Прощай, раскаянье, прощай, Добро!

Отныне, Зло, моим ты благом стань,

С Царем Небес благодаря тебе

Я разделяю власть, а может быть,

Я больше половины захвачу

Его владений! Новозданный мир

И человек узнают это вскоре!»

 

 

Лицо Врага, пока он говорил,

Отображая смену бурных чувств,

Бледнело трижды; зависть, ярый гнев,

Отчаянье, – притворные черты

Им принятой личины исказив,

Лжеца разоблачили бы, когда б

Его увидеть мог сторонний глаз:

Небесных Духов чистое чело

Разнузданные страсти не мрачат.

Враг это знал; он обуздал себя,

Спокойным притворившись в тот же миг.

Он самым первым был – Искусник лжи, —

Кто показным святошеством прикрыл

Чреватую отмщеньем ненасытным

Пучину злобы…

 

Жестокость и обман:

 

Но что ж во мне замолкли гнев и ярость?

Я не ребенок, чтоб с мольбой презренной

Покаяться в содеянном мной зле.

Нет, в десять тысяч раз еще похуже

Я б натворил, лишь дайте волю мне.

Но, если я хоть раз свершил добро,

От всей души раскаиваюсь в этом.

 

Ненависть к добру:

 

…Чем больше вижу я вокруг

Веселья, тем больней меня казнят

Противоречия моей души,

Терзаемой разладом ненавистным.

Все доброе – мне яд; но в Небесах

Я маялся бы горше. Не хочу

Ни там, ни на Земле ничем иным,

Лишь самодержцем быть, поработив

Царя Небес! Не ожидаю здесь

Смягченья мук; стремлюсь других привлечь

К себе, дабы они мою судьбу

Делили, даже если б довелось

За это мне страдать еще больней.

Лишь в разрушенье мой тревожный дух

Утеху черпает…

 

Люди эмоционально привязаны к тем, с кем они себя ассоциируют. Сочувствие жертве означает неспособность совершить злодеяние. Напротив, отождествление с тиранией означает временное и легкое избавление от болезненного (внутри- и внепсихического) нравственного конфликта. Требуется лишь закрыть глаза на несправедливость, совершаемую по отношению к собственной личности, и исказить имеющийся опыт. Эта ложь уничтожает эмпатию к другим заключенным, ко всем людям и к самому себе.

 

Отчаянье! Никто меня не любит.

Умру – не пожалеет ни один.

И в ком бы мог я встретить жалость, если

Во мне самом нет жалости к себе?

 

Жертва, объединяющаяся с преследователем ради собственной безопасности, тоже становится преследователем, теряет способность к дальнейшей адаптации и духовному росту и добровольно утрачивает возможность искупления. Солженицын описывает реакцию и поведение стойких членов Коммунистической партии, заключенных в тюрьму и раздавленных системой, которую они создавали и поддерживали.



Сказать, что им было больно, – это почти ничего не сказать. Им – невместимо было испытать такой удар, такое крушение – и от своих, от родной партии, и по видимости – ни за что. Ведь перед партией они ни в чем не были виноваты, перед партией – ни в чем.

Настолько это было болезненно для них, что среди них считалось запретным, нетоварищеским задать вопрос: «за что тебя посадили?» Единственное такое щепетильное арестантское поколение! – мы-то, в 1945, язык вываля, как анекдот, первому встречному и на всю камеру рассказывали о своих посадках.

Это вот какие были люди. У Ольги Слиозберг уже арестовали мужа и пришли делать обыск и брать ее самою. Четыре часа шел обыск – и эти четыре часа она приводила в порядок протоколы съезда стахановцев щетинно-щеточной промышленности, где она была секретарем за день до того. Неготовность протоколов больше беспокоила ее, чем оставляемые навсегда дети! Даже следователь, руководивший обыском, не выдержал и посоветовал ей: «Да проститесь вы с детьми!»

Это вот какие были люди. К Елизавете Цветковой в казанскую отсидочную тюрьму в 1938 пришло письмо пятнадцатилетней дочери: «Мама! Скажи, напиши – виновата ты или нет?.. Я лучше хочу, чтоб ты была не виновата, и я тогда в комсомол не вступлю и за тебя не прощу. А если ты виновата – я тебе больше писать не буду и буду тебя ненавидеть». И угрызается мать в сырой гробовидной камере с подслеповатой лампочкой: как же дочери жить без комсомола? как же ей ненавидеть советскую власть? Уж лучше пусть ненавидит меня. И пишет: «Я виновата… Вступай в комсомол».

Еще бы не тяжко! да непереносимо человеческому сердцу: попав под родной топор – оправдывать его разумность.

Но столько платит человек за то, что душу, вложенную Богом, вверяет человеческой догме.

Любой ортодокс и сейчас подтвердит, что правильно поступила Цветкова. Их и сегодня не убедить, что вот это и есть «совращение малых сих», что мать совратила дочь и повредила ее душу.

Это вот какие были люди: Е.Т. давала искренние показания на мужа – лишь бы помочь партии!

О, как можно было бы их пожалеть, если бы хоть сейчас они поняли свою тогдашнюю жалкость!

Всю главу эту можно было бы писать иначе, если бы хоть сегодня они расстались со своими тогдашними взглядами! Но сбылось по мечте Марии Даниелян: «если когда-нибудь выйду отсюда – буду жить, как будто ничего не произошло».

Верность? А по-нашему: хоть кол на голове теши. Эти адепты теории развития увидели верность свою развитию в отказе от всякого собственного развития. Как говорит Николай Адамович Виленчик, просидевший 17 лет: «Мы верили партии – и мы не ошиблись!» Верность – или кол теши?

Нет, не для показа, не из лицемерия спорили они в камерах, защищая все действия власти. Идеологические споры были нужны им, чтоб удержаться в сознании правоты – иначе ведь и до сумасшествия недалеко.



«Доказательства невыносимы – тем хуже для доказательств!» Герой, спаситель, – это метафорическое или повествовательное описание шаблона, по которому принимается существование аномальной информации, усваивается ее значение и включается в наследие культуры. Дьявол (олицетворение зла) есть воплощение в действии, образе и слове склонности отрицать, а не принимать, которая сознательно тормозит развитие жизни и прекращает революционную адаптацию духа.



Только скажите: а камушки? Камушки кто на стену клал, а? Твердолобые, вы ли?



Идеология – это фиксированная картина мира, а не эмпирическое описание, хотя их постоянно путают; это портрет значимости, смысла – мифологически обоснованное толкование действительности и идеального будущего с точки зрения эмоций. Идеология – это статичное изображение бесконечно сложной и постоянно изменяющейся окружающей среды. Она ограничивает хаос, который приносит живительную надежду, бессмысленным, мертвым порядком и отрицает свободу действий, воображения и мыслей.

Запрещенное поведение – это недоступный потенциал и невозможность совершенствоваться, теоретическая возможность, лишенная жизни, постоянно забаррикадированный путь к приспособлению. Запрещенное (еретическое) воображение и мысли – это отказ от возможности преобразования, которая является предпосылкой успешной адаптации к трагическим условиям существования. Отрицание уникальности поступков, фантазий и мышления – это отказ от героической, лучшей части своего «я» – индивидуальности, способной добровольно противостоять тяготам бытия. Все это неумолимо ведет к так называемой демонической одержимости – невротическому страданию, жестокости к людям и мстительному желанию уничтожить все живое.

Идеология резко ограничивает потенциал человека. Адаптация, предпринимаемая в чрезвычайно узкой сфере деятельности, неизбежно оказывается недостаточной и причиняет страдания, поскольку лишь связь с высшими силами поддерживает вкус к жизни. Заявление «все должно быть только так, а не иначе» опровергается человеческим поведением, которое постоянно выходит за рамки представлений. Следовательно, исключения из правил попадают под запрет, или вера в идеологию исчезнет и снова появится невыносимый хаос. Цепь рассуждений такова: аномалия означает разложение, разложение несет ужас, то, что пугает, представляет собой зло, а значит, аномалия есть зло. Однако это неправда: необычная информация обновляется, когда ее правильно воспринимают. Зло же есть процесс отрицания и отвержения значимости аномалии, то есть само́й истины, неизбежно превращающий жизнь в ад.

 

…Рок обрек

Его на казнь горчайшую: на скорбь

О невозвратном счастье и на мысль

О вечных муках. Он теперь обвел

Угрюмыми зеницами вокруг;

Таились в них и ненависть, и страх,

И гордость, и безмерная тоска…

Мгновенно, что лишь Ангелам дано,

Он оглядел пустынную страну,

Тюрьму, где, как в печи, пылал огонь,

Но не светил и видимою тьмой

Вернее был, мерцавший лишь затем,

Дабы явить глазам кромешный мрак,

Юдоль печали, царство горя, край,

Где мира и покоя нет, куда

Надежде, близкой всем, заказан путь,

Где муки без конца и лютый жар

Клокочущих, неистощимых струй

Текучей серы. Вот какой затвор

Здесь уготовал Вечный Судия

Мятежникам, средь совершенной тьмы

И втрое дальше от лучей Небес

И Господа, чем самый дальний полюс

От центра Мирозданья отстоит.

 

Любое событие как таковое не является злом – это просто (ужасная) действительность. Именно отношение к нему является нравственным или безнравственным. Не существует фактов, которые являются злом (хотя есть факты, свидетельствующие о зле). Зло – это управляемое человеком отрицание неприемлемого факта. Запрет невыносимых представлений превращает консервативное стремление к сохранению в авторитарную тенденцию к разрушению, а либеральную жажду преобразований – в декадентскую страсть к опровержению. Называя злом невыносимое происшествие, а не стремление отгородиться от него, мы невольно уравниваем добро со статичным результатом героических действий, а не динамичным проявлением героизма. Отрицание неугодного факта и обвинение посланника всего лишь оправдывает жестокие репрессии, скрывая упадок и тиранию под маской нравственности.

Любое подавление – любая ложь – создает в сознании человека хранилище отвергнутого опыта и тревожных истин. В нем пробуждается дракон хаоса, готовый в любой момент поглотить содрогающуюся и лживую душу. Насильственное вытеснение ограничивает потенциал действий и представлений, ослабляет собирательный образ личности и постоянно увеличивает вероятность дальнейшего запрета нежелательного исследования.



Ибо кто имеет, тому дано будет и приумножится, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет (Мф. 13:12).



Отрицание (аномального) опыта исключает возможность роста и достигает кульминации в формировании личности, которая не в состоянии вынести столкновение с трагическими обстоятельствами и последующие страдания и потому испытывает желание уничтожать жизнь. Вытеснение из сознания факта – истины – обеспечивает деградацию человека и преобразование субъективного опыта в бесконечное, бессмысленное бесплодие и страдание, а его смиренное принятие – скрытое мужество – является необходимым условием для перемен.

Миф предлагает наглядную схему для формирования такого принятия – для развития способности постоянно приспосабливаться к новым ситуациям – через поощрение отождествления с героем, чей образ всегда присутствует в нравственных устоях, обрядах и повествовании. История героя – это символическое изображение человека, который выбирает третий путь при столкновении с событиями, подрывающими личную или социальную стабильность. Он пересматривает внутренние убеждения в качестве добровольной альтернативы принятию тирании или декаданса. Неспособность к отождествлению с ним – отказ от героического – означает постоянное ограничение действий и фантазий, порождает ненависть, жестокость, отвращение к слабым и обеспечивает принятие лжи как основной и, возможно, наиболее популярной стратегии приспособления. Это неизбежно превращает жизнь человека в ад на земле – в бесконечную, невыносимую душевную боль и коллективное страдание.

 

Всемогущий Бог

Разгневанный стремглав низверг строптивцев,

Объятых пламенем, в бездонный мрак,

На муки в адамантовых цепях

И вечном, наказующем огне…

 

Понятия о нравственности и безнравственности зависят от социального уклада – от иерархии значимости, принятой в обществе. Некоторые виды поведения, плоды воображения и мысли считаются добром или злом в зависимости от того, насколько они полезны для достижения определенной цели.

Любой поступок или помысел, который противоречит привычным стремлениями, считается глупым или, еще хуже, – враждебным. Это означает, что если группа или ее отдельный представитель не желают, так сказать, жить в свете, истина и мудрость неизбежно становятся чуждыми и отвратительными. То, что полезно и необходимо с точки зрения высшей морали, может выглядеть и считаться совершенно ненужным и неразумным для удовлетворения низменных стремлений. Таким образом, люди, которые не видят пользы нравственности или не признают ее вполне могут считать, что высокодуховный человек (или его качество) заражен драконом хаоса. Обесценивание того, что с революционной точки зрения является самым лучшим, обрекает их самих и тех, на кого они могут повлиять, на бесконечные страдания и слабость. Ограниченные, узкие цели порождают искореженную, мелкую, недоразвитую личность, которая отбрасывает все лучшее в область неизвестного и рассматривает свои истинные таланты и достоинства как (угрожающие и разочаровывающие) препятствия для воплощения амбиций. Такие люди считают жизнь слишком тяжким бременем и выбирают негодование и ненависть в качестве достойной альтернативы.

Переосмысление пути, напротив, означает переоценку поведения, представлений и привычных утверждений во имя нового общего порядка. Но это также означает возвращение к устрашающему хаосу. Добровольный пересмотр целей и идеалов при соприкосновении с аномалией может возродить скрытые знания, потенциал, фантазии и мысли. В этом случае героическое поведение будет считаться образцом мужества и любви, необходимым для достижения высокой цели. Оно запустит процессы повторного пробуждения и последующего развития до сих пор подавляемых и зачахших возможностей, которые считались паталогическими.



Великие эпохи нашей жизни наступают тогда, когда у нас является мужество переименовать наше злое в наше лучшее.



Это не значит, что все побуждения, явления и поступки одинаково полезны в любой ситуации. Скорее, наша спонтанная самооценка (которая зачастую имеет произвольную культурную основу) подсказывает, что́ мы готовы считать добром или злом здесь и сейчас. Например, самоотверженная жертва домашнего насилия, готовая исполнить любое требование деспотичного мужа, считает, что она не способна дать отпор, ведь агрессия для нее этически неприемлема. Это зловещая обитель дракона хаоса – аморальное, запретное чувство. Несчастная женщина останется жалким половичком, если не научится кусаться – пока не откажется от неуместной заботы и преданности (что также не приносит пользы ее мужу, усиливая его скрытые склонности к фашизму, и не улучшает общество, частью которого является ее брак). Неспособность рассердиться, которая на самом деле является отрицанием внутренней ценности, устраняет необходимые ограничения для неприемлемого и социально опасного властного поведения мужа. Таким образом, именно «неподобающее» желание зачастую помогает нам преодолеть застой. Это не означает, что нужно воскресить в памяти плохо продуманную, неудачную стратегию поведения. Напротив, следует включить то, что еще явно не выражено – или даже не осмыслено, – в структуру гармоничных личных и социальных отношений.



Вы слышали, что сказано: люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего.

А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас, да будете сынами Отца вашего Небесного, ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных.

Ибо если вы будете любить любящих вас, какая вам награда? Не то же ли делают и мытари?

И если вы приветствуете только братьев ваших, что особенного делаете? Не так же ли поступают и язычники?

Итак будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный (Мф. 5:43–48).



Принятие определенной (социально обусловленной) концепции тройственной структуры пути позволяет предварительно понять смысл происходящих событий – объектов, ситуаций и процессов. Природа цели, которой в идеале посвящены действия и мысли, определяет, какие формы поведения и продукты воображения считаются приемлемыми (и потому их следует развивать), а какие запрещены (и потому их нужно подавлять и угнетать). Если в процессе развития личности или общества высшие идеалы остаются недоразвитыми, незрелыми, плохо осмысленными или искаженными, то спасительные модели поведения и восприятия, необходимые для освобождения от невыносимого бремени трагического самосознания, будут вытеснены внутрипсихической и социальной патологией. Если человек стремится в первую очередь к материальной безопасности или всеобщему признанию, а не к мифической любви к Богу и ближнему, уважение к истине тает и полная адаптация становится невозможной.



Когда выходил Он в путь, подбежал некто, пал пред Ним на колени и спросил Его: Учитель благий! что мне делать, чтобы наследовать жизнь вечную?

Иисус сказал ему: что ты называешь Меня благим? Никто не благ, как только один Бог.

Знаешь заповеди: не прелюбодействуй, не убивай, не кради, не лжесвидетельствуй, не обижай, почитай отца твоего и мать.

Он же сказал Ему в ответ: Учитель! все это сохранил я от юности моей.

Иисус, взглянув на него, полюбил его и сказал ему: одного тебе недостает: пойди, все, что имеешь, продай и раздай нищим, и будешь иметь сокровище на небесах; и приходи, последуй за Мною, взяв крест.

Он же, смутившись от сего слова, отошел с печалью, потому что у него было большое имение.

И, посмотрев вокруг, Иисус говорит ученикам Своим: как трудно имеющим богатство войти в Царствие Божие!

Ученики ужаснулись от слов Его. Но Иисус опять говорит им в ответ: дети! как трудно надеющимся на богатство войти в Царствие Божие!

Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царствие Божие.

Они же чрезвычайно изумлялись и говорили между собою: кто же может спастись? (Мк. 10:17–26)



Высшая ценность, на которую направлено усилие, определяет, что следует превознести, а что – подчинить в ходе жизни человека и общества. Если в приоритете оказываются безопасность или власть, то все остальное становится предметом философии целесообразности. В долгосрочной перспективе это приводит к развитию бескомпромиссной, слабой личности (общественной среды) или внутренним противоречиям и социальному хаосу:



Иисус сказал: У человека были гости, и, когда он приготовил ужин, он послал своего раба, чтобы он пригласил гостей. Он пошел к первому, он сказал ему: Мой господин приглашает тебя. Он сказал: У меня деньги для торговцев, они придут ко мне вечером, я пойду (и) дам им распоряжение. Я отказываюсь от ужина. Он пошел к другому, он сказал ему: Мой господин пригласил тебя. Он сказал ему: Я купил дом, и меня просят днем. У меня не будет времени. Он пошел к другому, он сказал ему: Мой господин приглашает тебя. Он сказал ему: Мой друг будет праздновать свадьбу, и я буду устраивать ужин. Я не смогу прийти. Я отказываюсь от ужина. Он пошел к другому, он сказал ему: Мой господин приглашает тебя. Он сказал ему: Я купил деревню, я пойду собирать доход. Я не смогу прийти. Я отказываюсь. Раб пришел, он сказал своему господину: Те, кого ты пригласил на ужин, отказались. Господин сказал своему рабу: Пойди на дороги, кого найдешь, приведи их, чтобы они поужинали. Покупатели и торговцы не войдут в места моего отца.



Человек, который верит в то, чем он владеет, а не в то, что он отстаивает, не сможет пожертвовать собственностью ради спасения души. Когда возрождение хаоса и неопределенности заставит сделать выбор, он обязательно предпочтет то, что он накопил, а не то, кем он мог бы быть. Это решение ослабит его личность, отнимет способность справляться с тяжким бременем собственного сознания, обратит ко лжи, и он начнет страдать от страшной болезни, которая приведет к патологическому состоянию общества.

Если с устремлений человека не снять губительных ограничений, если высшим идеалом останется, например, чувственное удовольствие, социальное признание, власть или материальная безопасность, то восприятие действий и помыслов, противоречащих этими целям, будет сильно искажено. Сознание, порабощенное презренным хозяином, будет считать благие порывы злом. Они не расцветут, а зачахнут, закостенеют и в нужную минуту не помогут спастись. Отсутствие развития и связанное с ним болезненное состояние уменьшают гибкость и умение приспосабливаться к превратностям судьбы. Из-за них любой вызов, который бросает жизнь, кажется катастрофой и сулит бесконечные страдания, разочарования и безнадежное, бессмысленное, жалкое существование. Миф о пути рассказывает об изгнании из рая, трагичности бытия и последующем искуплении, в котором отчаянно нуждается простак, то есть истинный человек. Отождествлять себя с группой – значит отрицать простодушие и потому потерять всякую надежду.



Тогда и они скажут Ему в ответ: Господи! когда мы видели Тебя алчущим, или жаждущим, или странником, или нагим, или больным, или в темнице, и не послужили Тебе?

Тогда скажет им в ответ: истинно говорю вам: так как вы не сделали этого одному из сих меньших, то не сделали Мне (Мф. 25:44–45).



На словах и в фантазиях мы создаем модель самих себя, но она плохо согласуется с реальными возможностями процедурной памяти, воображения и мышления. Такое отсутствие единства и умышленное невнимание к истине означает, что существует набор потенциальных действий, образов и мыслей, которые являются аномальными, то есть противоречат идеальному поведению («я не мог этого сделать»), допущениям («я не мог этого представить») или верному пониманию («я не мог так думать»). Патологическое использование этой модели (подмена действительности ущербной теорией, воплощенной в фантазии) ограничивает приспособление к неожиданным ситуациям и происходящим переменам. И уделом человека становится безграничное, постоянно растущее страдание.

 

В Аду я буду. Ад – я сам. На дне

Сей пропасти – иная ждет меня,

Зияя глубочайшей глубиной,

Грозя пожрать. Ад, по сравненью с ней,

И все застенки Ада Небесами

Мне кажутся.

 

Дьявол, традиционное воплощение зла, отказывается признавать несовершенство. Он не в силах произнести: «Мои действия и представления были ошибкой». В качестве расплаты за гордыню его ждут вечные муки – он отказывается от покаяния, исповеди и примирения, навсегда оставаясь духом, который отрицает и отвергает.

 

Смирись же наконец!

Ужели места нет в твоей душе

Раскаянью, а милость невозможна?

Увы! Покорность – вот единый путь,

А этого мне гордость не велит

Произнести и стыд перед лицом

Соратников, оставшихся в Аду,

Которых соблазнил я, обещав

Отнюдь не покориться – покорить

Всемощного. О, горе мне! Они

Не знают, сколь я каюсь в похвальбе

Кичливой, что за пытки я терплю,

На троне Адском княжеский почет

Приемля! Чем я выше вознесен

Короною и скипетром, – паденье

Мое тем глубже. Я превосхожу

Других, – лишь только мукой без границ.

Вот все утехи честолюбья! Пусть

Я даже покорюсь и обрету

Прощенье и высокий прежний чин;

С величьем бы ко мне вернулись вновь

И замыслы великие. От клятв

Смиренья показного очень скоро

Отрекся б я, присягу объявив

Исторгнутой под пытками. Вовек

Не будет мира истинного там,

Где нанесла смертельная вражда

Раненья столь глубокие. Меня

Вторично бы к разгрому привело

Горчайшему, к паденью в глубину

Страшнейшую. Я дорогой ценой

Купил бы перемирье, уплатив

Двойным страданием за краткий миг.

О том палач мой сводом, посему

Далек от мысли мир мне даровать,

Настолько же, насколько я далек

От унизительной мольбы о мире.

Итак, надежды нет.

 

Такой отказ – неспособность признать неправоту и необходимость что-то изменить – убивает надежду и обрекает на существование в адской бездне. Тот, кто отрицает действительность, отворачивается от Бога, смысла и истины. Такая жизнь есть страдание без искупления и по определению не достойна ничего, кроме уничтожения. Нортроп Фрай пишет:



Описываемый образ жизни начинается с покаяния, которое предполагает нравственное ограничение разнообразия – «прекратите делать все, что хочется». Однако в первую очередь это слово означает изменение мировоззрения или духовное перерождение, расширенное представление о разных аспектах жизни. Такое видение, помимо прочего, отделяет человека от первичного сообщества и привязывает его к другому. Иоанн Креститель призывает евреев сотворить «достойный плод покаяния» (Мф. 3:8) и далее говорит, что их социальная принадлежность (происхождение от Авраама) не имеет значения для спасения души…

Диалектика покаяния и грехопадения раскалывает мир на царство подлинной идентичности – «обитель» Иисуса Христа – и преисподнюю, представления о которой сводятся в Ветхом Завете к могиле и смерти. Это ад, но это также и мир, полный страданий и мучений, который мы продолжаем создавать для себя на протяжении всей истории человечества.



Акт покаяния представляет собой истинную адаптацию. Это признание ошибки, основанное на вере в способность вытерпеть такое признание, и его последствия – медленное разложение и подчинение ненавистной осаде противоположностей, а также Deo concedente [подчинение Богу] – восстановление внутренней и коллективной целостности.



И если только ты однажды отказался от этой цели – «выжить любой ценой» – и пошел, куда идут спокойные и простые, – удивительно начинает преображать неволя твой прежний характер. Преображать в направлении, самом для тебя неожиданном.

Казалось бы: здесь должны вырастать в человеке злобные чувства, смятенье зажатого, беспредметная ненависть, раздражение, нервность. А ты и сам не замечаешь, как, в неощутимом течении времени, неволя воспитывает в тебе ростки чувств противоположных.

Ты был резко-нетерпелив когда-то, ты постоянно спешил, и постоянно не хватало тебе времени. Теперь тебе отпущено его с лихвой, ты напитался им, его месяцами и годами, позади и впереди, – и благодатной успокаивающей жидкостью разливается по твоим сосудам – терпение.

Ты подымаешься…

Ты никому ничего не прощал прежде, ты беспощадно осуждал и так же невоздержанно превозносил – теперь всепонимающая мягкость стала основой твоих некатегорических суждений. Ты слабым узнал себя – можешь понять чужую слабость. И поразиться силе другого. И пожелать перенять.

Камни шуршат из-под ног. Мы подымаемся…

Бронированная выдержка облегает с годами сердце твое и всю твою кожу. Ты не спешишь с вопросами, не спешишь с ответами, твой язык утратил эластичную способность легкой вибрации. Твои глаза не вспыхнут радостью при доброй вести и не потемнеют от горя.

Ибо надо еще проверить, так ли это будет. И еще разобраться надо – что радость, а что горе.

Правило жизни твое теперь такое: не радуйся нашедши, не плачь потеряв.

Душа твоя, сухая прежде, от страдания сочает. Хотя бы не ближних, по-христиански, но близких ты теперь научаешься любить.

Тех близких по духу, кто окружает тебя в неволе. Сколькие из нас признают: именно в неволе в первый раз мы узнали подлинную дружбу!

И еще тех близких по крови, кто окружал тебя в прежней жизни, кто любил тебя, а ты их – тиранил…

Вот благодарное и неисчерпаемое направление для твоих мыслей: пересмотри свою прежнюю жизнь. Вспомни все, что ты делал плохого и постыдного, и думай – нельзя ли исправить теперь?

Да, ты посажен в тюрьму зряшно, перед государством и его законами тебе раскаиваться не в чем.

Но – перед совестью своей? Но – перед отдельными другими людьми?..



Отказ от покаяния означает неизбежное смешение земли с адом. Его сознательное совершение, напротив, способствует характерному преобразованию личности, действия, воображения и мысли. Франкл пишет:



Узники концлагерей помнят людей, которые ходили по баракам, утешая других и отдавая последний кусок хлеба. Их было немного, но это достаточное доказательство того, что можно отнять все, кроме последней из человеческих свобод – в любых обстоятельствах выбирать, как относиться к жизни, и идти своим путем.

Выбор есть всегда. Каждый день и час предоставляет возможность принять решение и подчиниться или воспротивиться тем силам, которые угрожают растоптать личность и лишить человека внутренней свободы. Он определяет, станешь ли ты игрушкой обстоятельств, откажешься ли от собственного достоинства, чтобы перевоплотиться в типичного заключенного.



Те же чувства описывает Солженицын:



А как объяснить, что некоторые шаткие люди именно в лагере обратились к вере, укрепились ею и выжили нерастленными?

И многие еще, разрозненные и незаметные, переживают свой урочный поворот и не ошибаются в выборе. Те, кто успевают заметить, что не им одним худо, – но рядом еще хуже, еще тяжелей.

А все, кто под угрозой штрафной зоны и нового срока – отказались стать стукачами?

Как вообще объяснить Григория Ивановича Григорьева, почвоведа? Ученый, добровольно пошел в 1941 году в народное ополчение, дальше известно – плен под Вязьмою. Весь плен немецкий провел в лагере. Дальше известно – посажен у нас. Десятка. Я познакомился с ним зимою на общих работах в Экибастузе. Прямота так и светилась из его крупных спокойных глаз, какая-то несгибаемая прямота. Этот человек никогда не умел духовно гнуться – и в лагере не согнулся, хотя из десяти лет только два работал по специальности и почти весь срок не получал посылок. Со всех сторон в него внедряли лагерную философию, лагерное тление, но он не способился усвоить. В кемеровских лагерях (Антибесс) его напорно вербовал опер. Григорьев ответил вполне откровенно: «Мне противно с вами разговаривать. Найдется у вас много охотников и без меня». – «На карачках приползешь, сволочь!» – «Да лучше на первом суку повешусь». И послан был на штрафной. Вынес там полгода. – Да что, он делал ошибки еще более непростительные: попав на сельхозкомандировку, он отказался от предложенного (как почвоведу) бригадирства! – с усердием же полол и косил. Да еще глупей: в Экибастузе на каменном карьере он отказался быть учетчиком – лишь по той причине, что пришлось бы для работяг приписывать тухту, за которую потом, очнувшись, будет расплачиваться (да еще будет ли?) вечно пьяный вольный десятник. И пошел ломать камень! Чудовищная неестественная его честность была такова, что, ходя с бригадой овощехранилища на переработку картошки, – он не воровал ее там, хотя все воровали. Будучи устроен в привилегированной бригаде мехмастерских у приборов насосной станции, – покинул это место лишь потому, что отказался стирать носки вольному холостому прорабу Трейвишу. (Уговаривали бригадники: да не все ли равно тебе, какую работу делать? Нет, оказывается, не все равно.) Сколько раз избирал он худший и тяжелый жребий, только бы не искривиться душой, – и не искривился ничуть, я этому свидетель. Больше того: по удивительному влиянию светлого непорочного духа человека на его тело (теперь в такое влияние совсем не верят, не понимают) – организм уже немолодого (близ 50 лет) Григория Ивановича в лагере укреплялся: у него совсем исчез прежний суставной ревматизм, а после перенесенного тифа он стал особенно здоров: зимой ходил в бумажных мешках, проделывая в них дырки для головы и рук, – и не простужался!



Добровольное участие в переоценке добра и зла, вытекающей из признания неполноценности личности и страдания, эквивалентно отождествлению с Гором (или процессом перерождения, возвышающимся над моральными устоями прошлого). Способность переоценивать нравственные убеждения означает принятие героя, который порождает и обновляет мир – выступает посредником между порядком и хаосом. В этом образе действительно есть место для всех особенностей личности, поскольку требования, предъявляемые к человеку, желающему уподобиться Спасителю, настолько высоки, что каждое его качество должно проявиться, получить искупление и вписаться в существующую иерархию значимости. Таким образом, переоценка добра и зла позволяет творчески воссоединить те аспекты личности – и их вторичные представления в воображении и мысли, – которые ранее подавлялись незрелыми представлениями о нравственности, в том числе о принадлежности к группе (как высшей ступени этических достижений).

Отворачиваясь от аномалии, мы определяем ее как нечто изначально «слишком страшное, чтобы к ней приблизиться, с ней соприкоснуться или изучить ее». Избегая столкновения с каким-то предметом или явлением, мы навешиваем на него некий ярлык и, в более общем смысле, даем характеристику самим себе. Мы говорим: «Это слишком ужасно» (то есть «слишком ужасно для нас»). Выполнение задачи зависит от способностей того, кому она встретилась на пути. Таким образом, поворачивая назад, мы сознательно препятствуем процессу адаптации, поскольку ничего нового не может произойти, если избегать необычных ситуаций или подавлять непривычные порывы. Столкновение с аномалией, напротив, характеризует происходящие события как терпимые и одновременно определяет человека как личность, способную терпеть. Принятие такой позиции дает возможность дальнейшего роста, поскольку именно в контакте с неизвестным рождается новое знание. Вера в себя и благожелательность мира придает человеку мужества, чтобы рискнуть всем в погоне за смыслом. Если вместо стремления к предсказуемости высшей целью станет развитие личности, способной добровольно противостоять хаосу, то неизвестное (которое никогда полностью не исчезнет) больше не будет ассоциироваться со страхом, и, как это ни парадоксально, в мире воцарится безопасность.



Согнутой моей, едва не подломившейся спиной дано было мне вынести из тюремных лет этот опыт: как человек становится злым и как – добрым. В упоении молодыми успехами я ощущал себя непогрешимым и оттого был жесток. В переизбытке власти я был убийца и насильник. В самые злые моменты я был уверен, что делаю хорошо, оснащен был стройными доводами. На гниющей тюремной соломке ощутил я в себе первое шевеление добра. Постепенно открылось мне, что линия, разделяющая добро и зло, проходит не между государствами, не между классами, не между партиями, – она проходит через каждое человеческое сердце – и черезо все человеческие сердца. Линия эта подвижна, она колеблется в нас с годами. Даже в сердце, объятом злом, она удерживает маленький плацдарм добра. Даже в наидобрейшем сердце – неискорененный уголок зла.

С тех пор я понял правду всех религий мира: они борются со злом в человеке (в каждом человеке). Нельзя изгнать вовсе зло из мира, но можно в каждом человеке его потеснить.

С тех пор я понял ложь всех революций истории: они уничтожают только современных им носителей зла (а не разбирая впопыхах – и носителей добра), – само же зло, еще увеличенным, берут себе в наследство.

К чести XX века надо отнести Нюрнбергский процесс: он убивал саму злую идею, очень мало – зараженных ею людей. (Конечно, не Сталина здесь заслуга, уж он бы предпочел меньше растолковывать, а больше расстреливать.) Если к XXI веку человечество не взорвет и не удушит себя – может быть, это направление и восторжествует?..

Да если оно не восторжествует – то вся история человечества будет пустым топтаньем, без малейшего смысла! Куда и зачем мы тогда движемся? Бить врага дубиной – это знал и пещерный человек.

«Познай самого себя». Ничто так не способствует пробуждению в нас всепонимания, как теребящие размышления над собственными преступлениями, промахами и ошибками. После трудных неоднолетних кругов таких размышлений говорят ли мне о бессердечии наших высших чиновников, о жестокости наших палачей – я вспоминаю себя в капитанских погонах и поход батареи моей по Восточной Пруссии, объятой огнем, и говорю:

– А разве мы – были лучше?..

Назад: Противоборец в действии: добровольное уничтожение карты смысла
Дальше: Героическая адаптация: добровольное восстановление карты смысла