Они думают, мы не помним. Мы помним. Помним.
Я очень долго был хорошим. И послушным. И всегда думал, как бы сделать так, чтобы мама не обиделась, как бы сделать так, чтобы отец похвалил. А свои интересы побоку, а они у меня были, ведь и у самых маленьких есть свои интересы.
Я был послушным больше, чем надо, я был послушным, забегая вперёд. А это ни к чему хорошему не приводит. Родители очень быстро привыкают к тому, что ты хороший, а когда они привыкают, то им начинает казаться, что ты будешь таким всегда. И начинают решать за твой счёт свои проблемы. Которые, конечно, гораздо важнее твоих.
А что самое поганое – они даже не стараются слушать тебя. Не надо быть слишком хорошим. Я долго был слишком хорошим, а как дальше будет, не знаю. Мне кажется, я изменюсь. Все меняются, и я изменюсь.
Я помню.
Мне было четыре года, может быть, пять. Тогда мне купили новую кроватку, то есть не новую, а подержанную. Я очень хорошо её помню, она была коричневая, и на спинке были такие жар-птицы с золотыми хвостами. В кроватке мне понравилось, поскольку до кроватки я спал на двух составленных стульях.
Однако в первую же ночь мне пришлось туго. Что-то мне мешало и беспокоило, словно в постель запустили маленьких и злых ежиков. Поэтому я принялся возиться, чесаться и шевелиться. Мать сделала замечание. Я замер, но ёжики не замерли. И очень скоро я стал вертеться снова. Как назло, кроватка стояла возле стены, как раз под часами с кукушкой. И сама кроватка стукала о стену, и гири от часов грохали, мать вскочила и рявкнула на меня.
Я успокоился, правда, ненадолго.
В конце концов мать наорала на меня и отлупила ремнём. Я принялся выть, а мать включила свет и проверила моё ложе.
Это были не ёжики, это были клопы. Крупные и голодные. Они водились в кроватке. Её потом долго морили керосином и вымораживали на улице. А потом я ещё долго в ней спал, пока ноги не стали свешиваться. И керосином от кроватки тоже пахло здорово.
И никто передо мной не извинился. Про этот случай никогда и не вспоминали, будто не было его совсем.
А, не знаю, через год или ещё когда потом, к нам пришли какие-то гости, и среди них дядя Ваня, дядька матери, лет пятьдесят ему было или шестьдесят, когда ты маленький, ты плохо разбираешься в возрастах. Не помню почему, но дядя Ваня вдруг ни с того ни с сего влупил мне сочный щелбан. У меня в глазах потемнело, а лоб чуть не раскололся. А всем было очень весело. Они смотрели на мою обиженную рожицу и смеялись. И мать тоже смеялась.
Это, конечно, не со зла было.
Я не заплакал, хотя и больно, но хуже боли было другое. Я почувствовал себя одиноким. Были они, взрослые, был я, маленький. Мне можно было дать в лоб и посмеяться. Как просто.
Я ненавижу творожную запеканку, ещё со времен детского садика. Однажды отцу выдали на работе пять килограммов творога, и мать пекла её целую неделю, каждый день, каждый день. А в четверг я отказался, потому что уже смотреть не мог, к тому же творог начал горчить. Мать сказала, что если я не съем, то на улицу не выйду все каникулы. И я съел, а через пятнадцать минут меня стошнило.
А ещё я хотел рыбок. Не знаю, очень хотел. Взял трёхлитровую банку и сачок для бабочек, пошёл на речку и наловил в заводи мальков, кажется, это были караси. Я посадил их в банку, кинул какую-то водную траву и насыпал грунт. Долго выбирал, куда поставить банку, а потом поставил в самый красивый угол на самое красивое место – на тумбочку. Это была тумбочка из заметного чёрного дерева, вытянутой восьмиугольной формы, с невысоким бордюрчиком по краю. На тумбочке никогда ничего не стояло, даже цветы, и я был уверен, что это место готовилось для чего-нибудь особенного и сверхкрасивого. Например, для аквариума. Поэтому я и поставил туда свою банку. И лампу устроил специальную, из консервной жестянки – чтобы лучше всё освещалось. Рыбки очень хорошо плавали. И блестели.
А мать их в помои – потому что это ведь была особо ценная тумбочка, её нельзя трогать, ею можно только восхищаться. Когда я вернулся из школы, я увидел, что одна рыбка ещё жива, она ещё шевелилась поверх картофельных очисток. Я её спас, отпустил в колодец, и она ещё долго там жила, я знал.
И враньё. Они говорят одно, а делают всегда не так. Причём так всегда было, когда я читаю старые книжки, вижу – родители врут. На каждом шагу, с каждым вздохом.
Они врут, а дети видят.
И об этом ещё и раньше писали, и куча народу писала, ещё пятьдесят лет назад. Полвека прошло, а ничего не изменилось, врут и врут, учат, что надо делать. А сами всё делают наоборот. Мне кажется, что родители не могут без вранья, это одно из родительских качеств.
Лицемерие ещё.
Мать ненавидит свою работу, а уйти с неё не хочет, и не потому, что работы на такие деньги не найдёшь, а потому, что она на этой службе считает себя работником культуры и интеллигенцией. А ещё она не хочет, чтобы вместо неё заведующей клубом назначили Сарапульцеву. Они будут встречаться на улице, и Сарапульцева будет по отношению к ней вроде как начальником, а мать никогда не допустит, чтобы Сарапульцева возвысилась хотя бы на полсантиметра.
И клоуном она не только из-за денег подрабатывает, это вызов. Вернее, не вызов, а крест. Вот посмотрите – я несу крест, вынуждена паясничать за деньги, до чего довели человека! Пашу на трёх работах, а меня никто не понимает, и памятника не возводят, а я ведь уже не молода! Я ненавижу свою работу… Ну, и так далее.
Это всё тоже неправда. Она на самом деле балдеет от своего клоунства. Не от самого процесса, процесс она действительно ненавидит, нет, она от роли своей клоунской балдеет. Клоун – это же герой настоящий, единственный, кто может сказать правду, вечером он, значит, спину гнёт перед начальством, рожи корчит, а ночью закладывает тротил под здание коммерческого банка, под грубой размалёванной личиной таится тонкая душа…
Ну, короче, бред.
А соседи? Мать презирает соседку справа. Но самое главное, за то, что соседка вышла на пенсию в сорок лет – из-за работы на вредном производстве. И мужу её тоже повышенную зарплату платят, а сын её поступил в Москве в институт и работу нашёл, пятнадцать тысяч получает.
Когда мать слышит, что кто-то где-то получает пятнадцать тысяч, она на стену лезет. Начинает посудой греметь и глаза выпучивать. Беситься начинает и на всех орёт. Весной мать передвинула наш забор где-то на полметра, а соседка ничего не сказала, даже не пожаловалась никуда. Это мать ещё больше разозлило, и она рассказала Сарапульцевой, что сын соседки проиграл в карты машину, и весь город это узнал.
Однажды я хотел сделать подарок. Матери, к Восьмому марта. Денег у меня не было, и я решил что-то придумать. Думал-думал и решил сделал хлебницу. Я её склеил из фанеры, обмотал красивой проволокой в разноцветной оплётке, покрыл лаком и подарил, вложив внутрь открытку.
Мать очень обрадовалась и всё время, пока у нас гости сидели, она всем показывала мою поделку. И все тоже восхищались.
А потом я слышал, что мать сказала отцу. Сказала, что у меня клей везде вылезает и руки у меня не из того места растут. Что Сенька вот другое дело – так гроб сколотит, что от настоящего не отличишь.
И они засмеялись тогда. Сенька не подарил ничего, а этого никто даже не заметил, всем плевать на это было.
А когда я во второй класс пошёл, отец мне костюм на два размера больше привёз, и мать стала его подгонять, она же мечтала стать модельером. Только у неё не получилось ничего. Верней, получилось, но не так. На три размера больше получилось, особенно штаны. Они болтались на мне, как парашюты. Мне самому было на всё это плевать, я бы и так вполне мог ходить и ни разу бы не напрягся. Но мать взбесилась, она сорвала с меня эти штаны и отлупила ремнём.
Не знаю отчего, но я стал чесаться. Это уже потом было, через год после штанов. Я стал чесаться и расчёсывался в кровь. В поликлинике не могли сказать, с чего это я вдруг стал таким чесоточным, ничего заразного вроде не нашли. А я чесался. И мать это тоже очень злило. Сенька вот не чесался, а я чесался! И простыни всё время в крови, и рубашки, к тому же мне приходилось мазаться мазью Вишневского, она воняла и не помогала, а те лекарства, которые помогали, были слишком дорогими. Я продолжал чесаться.
Тогда она стала меня дразнить Чесуном. Вообще меня по имени перестала называть, так и дразнила: Чесун – иди сюда, Чесун, как оценки…
Она меня потом год ещё так называла, потом я ей устроил большой скандал, и только после этого она прекратила.
А Эльдар? Чего стоит один Эльдар? Она переписывалась со своей подружкой, у которой в другом городе был сын Эльдар. И сама она была в другом городе, жила там, замужем за подполковником, и зарплата у нее была пятнадцать тысяч, и каждый год она ездила в Турцию и делала ремонт. У неё был сын Эльдар. Этот Эльдар учился очень хорошо, ходил в футбольную секцию, а все футболисты зарабатывали много больше пятнадцати тысяч. Кроме того, он умел рисовать.
А меня Чесуном почти два года называла.
А самое главное и самое страшное. Мать – неудачница. И за это ненавидит весь мир.
Она хотела стать модельером, а родился я.