Книга: Теория дрона
Назад: Licence to kill [37]
Дальше: Демократический милитаризм

V. Политические тела

На воине как во время мира

Суверен заботится о том, чтобы продлить человеческий век, начиная войну только тогда, когда это становится необходимо ради безопасности народа.

Вести войну! Как можно говорить о сохранении человеческой жизни, говоря о войне, цель которой состоит в том, чтобы ее отнять или, по крайней мере, которая делает смерть неизбежной! Вещь удивительная и, на первый взгляд, непостижимая.

Аббат Жоли 431


Изобретая вооруженный дрон, одновременно с грозным оружием получили, сами того не ведая и почти по недосмотру, техническое решение фундаментальной проблемы, которая, начиная с XVII века, существенно осложняла как практику, так и теорию политического суверенитета. Именно эту тихую революцию я хочу сейчас описать. Не надо больше спрашивать, каким образом дрон в качестве нового оружия изменит формы вооруженного насилия или различные аспекты отношения к врагу, а скорее, каким образом он стремится изменить отношение государства к своим собственным подданным. Для этого потребуется небольшой экскурс в историю политической философии.

Люди формируют политические сообщества и образовывают государство, как утверждали теории общественного договора, прежде всего для того, чтобы таким образом сохранить свою жизнь. Но это не умаляет право суверена распоряжаться их жизнью и смертью, руководствуясь которым он может рисковать их жизнями на войне. Теоретическая сложность связана с конфликтом между двумя этими принципами: базового императива сохранения жизни и действительного права посылать их на смерть432. Поэтому суверен начинает страдать синдромом множественной личности. От состояния войны к состоянию мира его отношения со своими подданными полностью меняются.

Есть две различные схемы. Первая будет соответствовать, скажем так, «нормальному» состоянию протекционистского или секуритарного суверенитета, того, что можно было бы назвать протекторатом. Политический авторитет в его рамках структурирован тем, что Гоббс называет «взаимоотношениями между защитой и повиновением»433. Суверен меня защищает, и именно потому, что он меня защищает, у него есть право заставить меня подчиняться. Шмитт выразил это в формуле «Protego ergo obligo»434. Я защищаю, следовательно, обязываю. Власть защиты является основанием права отдавать приказы. Политическое отношение представляется в виде обмена: тогда как защита спускается от суверена к подданным, повиновение поднимается от подданных к суверену. Этой разнонаправленной стрелкой определяется легитимная политическая власть, в отличие от прочих отношений власти, односторонних, требующих повиновения, не предоставляя защиту взамен.

Но что происходит, когда государство начинает войну? В этом случае, пишет Гоббс, «всякий человек обязан в силу естественного закона защищать на войне всеми силами ту власть, от которой он сам получает защиту в мирное время»435. Отношение защиты полностью изменяется. В мирное время меня защищает суверен, во время войны я защищаю его. Это феномен реверсии отношений защиты. В этой новой схеме стрелки намагничиваются и односторонне поворачиваются к суверену. Отныне протеже должны защищать своего протектора, который их больше не защищает. Как только разразилась война, максима суверенитета больше не «protego ergo obligo», по крайней мере не напрямую, а наоборот, «obligo ergo protegor» – я обязываю, поэтому получаю защиту.

В этой перевернутой максиме Шмитт увидел скрытый принцип политического доминирования, который война обнаруживает и выставляет на всеобщее обозрение. За его обычным лозунгом «я вас защищаю, поэтому мне необходимо подчиняться» на самом деле скрывается другой: «Вы должны мне подчиняться для того, чтобы я был защищен», и особенно если я больше не защищаю вас от всего, включая самого себя. Именно в этой переиначенной интерпретации берут начало все критические теории власти как защитника.

Но если мы обратимся к различным философским интерпретациям общественного договора, то сразу увидим, с какими трудностями им приходится иметь дело. Зная, что он подвергает риску жизни своих подданных, суверен их больше не защищает, тогда на чем же может быть основана их обязанность подчиняться?

Ответ состоит в том, что он старается, несмотря ни на что, защитить своего утратившего силу защитника ради самой возможности защиты, которая виделась изначальной целью политического сообщества436. Так исторически выступает на сцену диалектика самопожертвования, в соответствии с которой, как пишет Руссо: «Кто хочет достичь цели, тот принимает и средства ее достижения, а эти средства неотделимы от некоторого риска и даже связаны с некоторыми потерями» 437. Защита жизней отнюдь не запрещает подвергать их риску, напротив, именно последняя основана на форме долга по защите или жизненного долга, который появляется с самого рождения, его погашение может быть в любой момент затребовано сувереном-протектором, если того потребуют обстоятельства. Ваша жизнь не является чем-то, что вы можете забрать у государства, как если бы она была по отношению к нему чем-то внешним: напротив, она им произведена и дается вам в дар лишь на определенных условиях438.

Несмотря на полученные ответы, взаимосвязь между протекционистским суверенитетом и суверенитетом военным остается одним из главных противоречий политической философии модерна. Признаком того, насколько напряженным оно было, стал отказ Гегеля видеть в нем диалектику. Претензия на то, что, подвергая чью-то жизнь риску, мы оправдываем это при помощи императива защиты, представлялась ему неустранимым софизмом и в то же самое время «превратным расчетом». Вопрос не в том, чтобы выяснить, оправдано ли самопожертвование, оно оправдано, а в том, что с ним происходит после того, как принцип защиты жизни выдвинут в качестве фундаментального обоснования государственной власти, «это обеспечение не достигается посредством пожертвования тем, что должно быть обеспечено, а наоборот»439. Непреодолимое в этих терминах противоречие, с его точки зрения, демонстрировало ложность теорий государства, обеспечивающего безопасность. Вменяя ему в единственную обязанность «защиту имущества и лиц», ошибались в предназначении государства, не понимая сам его смысл. Чтобы его понять, следовало, напротив, испить сию чашу до дна: подвергать жизни смертельной опасности означает не отклоняться от критической рациональности, а, наоборот, присутствовать при том исключительном моменте, когда она проявляется в полной мере, потому что его истина состоит отнюдь не в простом воспроизведении жизни в ее экономически-биологическом смысле, а проявляется как свобода именно в столкновении со смертью. Не в сохранении жизней, данных нам в осязании, а в их отрицании и самопожертвовании во имя самых высоких целей.

Может ли государство, которое соответствует лишь этому ограниченному, либерально-секуритарному определению и рассматривается исключительно в качестве агента безопасности гражданского общества, призывать к воинскому самопожертвованию, не впадая в противоречие? Гегель учит нас, что нет, не может. Из этого утверждения мы можем сделать совершенно противоположный вывод о характере того, что Люттвак называет постгероической эрой: если у либеральных демократий выработался синдром «отвращения к потерям», то совсем не потому, что они считают слишком большой ценностью жизнь своих граждан, а как раз, наоборот, потому, что у них имеется крайне упрощенное понимание того, чем эта жизнь является. Следуя ему, необходимо любой ценой сохранять физическую жизнь, не обращая внимания на природу использованных для этого средств и забывая о сохранения жизни этикополитической, которая куда важнее.

Но взаимность действительно имеет место: ведь если либеральное государство безопасности могло обойтись без воинского самопожертвования, то оно могло бы, нравится это Гегелю или нет, наконец претендовать на реализацию заявленной программы. Что вполне позволяет постепенная дронизация вооруженных сил. В этом проявляется весь ее политический смысл: примирить либерально-секуритарное ограничение целей государственного суверенитета с сохранением военных прерогатив. Вести войну, но без самопожертвования. Реализовывать без помех военный суверенитет в условиях внутреннего либерально-секуритарного суверенитета. Преодолеть противоречие. Убрать с карты вторую схему, которая представляется настолько проблематичной, чтобы номинальные политические отношения перенаправлялись и переставали быть взаимными слишком радикальным образом. Осуществлять власть во внутренних отношениях на войне как во время мира.

Но вместе с этим перестают быть актуальными некоторые разновидности критики военной власти, основанные на этом фундаментальном противоречии. Они возникли в эпоху модерна и дожили до наших дней.

На базе этого политического противоречия и очевидных проблем, которые оно создавало, некоторые движения выработали дискурсивные стратегии, оспаривавшие автономию при принятии решений «правителем военного времени».

У этого права войны есть свой суверен, в каких рамках он может действовать законно? Первая из глобальных ограничительных стратегий находится в области политэкономии. Население – это прежде всего богатство, и этим живым богатством не стоит разбрасываться. Споры о войне в этом случае напоминают споры о налогах: не взимать слишком много, соотносить их величину с потребностями общества440.

Принцип сохранения в области витальных расходов. Дурным правителям, которые, руководствуясь ничтожными мотивами своего тщеславия, без колебаний приносят в жертву «кровь и имущество подданных», напоминают, что «кровь народа может быть пролита только ради спасения этого самого народа в исключительных обстоятельствах»441.

Законное осуществление суверенной власти начать войну должно быть строго ограничено принципом необходимости.

Второе важное направление критики исходит из философии права. По какому праву, спрашивал Кант, государство может распоряжаться своими подданными, их имуществом, даже их жизнями, чтобы вести войну 442?

Первый ответ, говорит он, смущает суверенов с их умонастроениями, потому что они считают себя «вправе отправлять своих подданных, большая часть которых – это [его] собственный продукт, на войну как на охоту и на сражения, как на увеселительную прогулку»443, подобно тому, кто разводит кур или баранов.

В этой зоополитической концепции суверенитета принцип собственности пересекается с принципом разведения.

Право на войну как право политическое представляется в нем правом собственника, позволяющим, в соответствии с его классическими атрибутами, пользоваться вещью как ему заблагорассудится, но также более специфическим правом производителя-животновода, в рамках которого подданные власти являются ее продуктами, как говорит Кант, в смысле их изобилия: животновод, естественно, не является биологическим производителем животных своего стада, но он обеспечивает домашние условия их роста и воспроизводства. Если суверен-животновод может по своему усмотрению послать их на бойню, то именно потому, что они являются его живым произведением.

Этому произволу зоополитического суверенитета 444 Кант противопоставляет принцип гражданства: суверен может объявить войну только в том случае, если граждане, которые будут рисковать на ней своими жизнями, выразили свое «добровольное согласие» при помощи голосования, как это принято в республиках445. Если гражданам есть что сказать по этому поводу, то не потому, что именно они будут решать в принципе, а потому, что данное решение затрагивает их жизнь и тот факт, что их живые тела подвергаются риску смерти или ранения.

В этом моменте проявляется нечто крайне важное: определенная форма политической субъективности, которая противопоставляется военному суверенитету; то, что я назвал бы гражданством живущих или гражданством жизней, подверженных риску.

Это голос тех, кому есть что сказать, потому что они рискуют погибнуть. Именно потому, что военный суверенитет подвергает риску жизни подданных, которые являются гражданами-живущими, им предоставляется право контроля этой власти, которая может ранить или послать их на смерть. Поскольку она может нас уничтожить, мы должны иметь над ней власть.

Здесь мы видим новое изменение в системе конститутивных отношений военного суверенитета. В республиканском контексте, уточняет Кант по поводу права на войну на самом деле нужно «выводить право из обязанности суверена по отношению к народу (а не наоборот)»446. Отношения долженствования переворачиваются. Именно из этой первоначальной версии Шмитт непосредственно позаимствовал отношения вассалитета, делая его универсальным или чем-то вроде политической трансцендентальности. Суверен-протектор говорил: «Я тебя защищаю, поэтому я тебе приказываю», гражданин республики отвечает ему вместе с Кантом: «Ты, суверен, подвергаешь меня риску, поэтому ты обязан мне повиноваться».

Всякая протекционистская власть нуждается в уязвимости тех, кого она защищает, даже в том случае, если эту уязвимость необходимо активно поддерживать самому, что известно любому рэкетиру447. Но в отличие от дискурса протекционистского суверенитета, который начинает с постулата об онтологической уязвимости как изначального состояния своих подданных, дискурс критический отталкивается от политического создания уязвимости и того, что жизни подданных подвергаются риску для создания возможности ее критики или ограничения. Уязвимость, которую протекторат провозглашает своей первоосновой, обращается против него в политическом плане и противопоставляется ему как ограничительный принцип, поскольку в этом смысле он противоположен суверенной деструктивности. Перед лицом требования безусловной мобилизации тел и жизней граждан поднимается голос гражданства живущих: мы не будем этого делать, мы не хотим за это умирать, не в этом бою, не на этой войне, ведь она совсем не наша.

Это гражданство жизней, подверженных риску, заложило важный, хотя и не единственно возможный, фундамент демократической критики военной власти. Не только в институциональном режиме, о котором говорил Кант, упоминая о голосовании, но также в качестве вектора внепарламентской мобилизации в рамках различных антивоенных движений XX века. Но именно этот критический подход стремится сделать неактуальным дронизация вооруженных сил в то самое время, когда сводит практически к нулю риск для жизни солдат национальной армии во время войны. Ошибка заключалась в том, что «отвращение к потерям» якобы является его единственным мотивом, а расчет цена/выгода – единственно уместным типом рациональности, необходимым для выработки критической позиции перед лицом государственного насилия.

* * *

431 А. Н. Joly, Le Souverain. Considerations sur l’origine, la nature, les fonctions, les prerogatives de la souverainete, les droits et les devoirs reciproques des souverains et des peuples, Renault, Paris, 1868, p. 262.

432 Мишель Фуко в общем виде описывает эту трудность следующим образом: «Но если не жизнь служит основанием права суверена, то может ли суверен реально потребовать от своих подданных права на власть над их жизнью и смертью, то есть просто на власть их убивать?» Фуко М. Нужно защищать общество / пер. с фр. Е. А. Самарской. СПб.: Наука, 2005. С. 255.

433 Гоббс I Сочинения: в 2 т. / пер. с англ. А. Гутермана. М.: Мысль, 1991. Т. 2. С. 543.

434 Шмитт К. Понятие политического / пер. с нем. А. Ф. Филиппова. СПб: Наука, 2016. С. 329.

435 Гоббс I Сочинения. Цит. соч. Т. 2. С. 535.

436 Для Гоббса обязательства граждан происходят не только из соглашения, которое подразумевает обмен покорности на действительную защиту, но также «из цели установления верховной власти» (Гэббс. Цит. соч. С. 167), которая «заключалась в поддержании мира в государстве» (Там же. С. 89).

437 Руссо. Трактаты. Цит. соч. С. 175.

438 Ораторы революционной Франции не забыли подобную риторику, см., например, пространную прозопопею Барера 1791 года из серии «Родина в опасности»: «Гражданин, это я, говорит Родина, занимаюсь твоей личной безопасностью, твоим спокойствием и твоим имуществом. Чем ты отплатишь мне за это постоянное благодеяние? Если придет время, когда я окажусь в опасности, покинешь ли ты меня в один из тех роковых моментов в ответ на мою неизменную защиту <…>? Вне всякого сомнения, нет: может настать час, когда я потребую от тебя пожертвовать теми самыми правами, тем самым имуществом и даже твоей жизнью, которую я неизменно защищала». Reimpression de Pancien Moniteur, tome IX, Plon, Paris, 1862, p. 82.

439 «Существует превратный счет, в котором при требовании принесения этих жертв государство рассматривается лишь как гражданское общество и его конечной целью признается лишь обеспечение жизни, ибо это обеспечение не достигается посредством пожертвования тем, что должно быть обеспечено, а не наоборот». Гегель Г. Ф. В. Философия права. Цит. соч. С. 343.

440 «Поскольку подданные не обязаны платить субсидии и нести прочие расходы иначе, чем в случае необходимости покрытия расходов государства во время войны и во время мира, суверены не должны требовать свыше того, что требуется для общественных расходов». Pufendorf, Le Droit de la nature et des gens, op. cit., livre VII, eh. IX, p. 425.

441 Jaucourt, «Guerre», цитируется no: Encyclopedic, tome VII, Livoume, 1773, p. 967.

442 Кант И. Сочинения: в 6 т. / пер. с нем. С. Я. Шейнман-Топштейн и Ц. Г. Арзаканьяна. М.: Мысль, 1965. Т. 4, ч. 2. С. 272.

443 Там же.

444 Зоополитику можно определить как раздел биополитики, которая характеризуется не просто перенесением процедур разведения животных на политические отношения, но прежде всего, с правовой точки зрения, привязкой политического закона к базовым категориям частного права, а конкретно – к законам о частной собственности. Власть, основанная на рабовладении, – яркий пример зоополитики.

445 «…Только при этом ограничивающем условии государство может располагать его опасной службой». Кант. Сочинения. Цит. соч. Т. 4, ч. 2. С. 272.

446 Там же.

447 На эту тему см.: Charles Tilly, “War Making and State Making as Organized Crime”, цитируется no: Bringing the State Back In, ed. Peter Evans, Dietrich Rueschemeyer, and Theda Skocpol. New York, Cambridge University Press, 1985.

Назад: Licence to kill [37]
Дальше: Демократический милитаризм