Я пошла следом за этим мальчуганом.
Шагал он быстро, а я старая, и где уж мне было угнаться за ним, таким шустрым. Хоть бы голову повернул немного в сторону, я б профиль его увидела, так нет, он не смотрел по сторонам, смотрел только вперед.
Где сейчас найдешь ученика средней школы, чтоб так коротко стриг волосы? Я знаю, как выглядит твоя круглая голова, это точно был ты. Школьная форма, что досталась тебе от второго старшего брата, долго была великовата и оказалась впору, только когда ты перешел в третий класс. Утром ты с портфелем в руках уходил через ворота, а я смотрела тебе вслед и любовалась: до чего же аккуратно, чистенько ты был одет. Но этот мальчуган оставил где-то портфель и шел себе налегке. Белая рубашка с короткими рукавами, из них торчат худенькие ручки. Это был ты, без всяких сомнений. Узкие плечи, длинноватая талия, а походка – шея вперед наклонена, ну прям как у лося. Говорю же, это был ты.
Может, ты пришел, чтоб мать увидела тебя хотя бы мельком, а я, старая, взяла и упустила тебя. Целый час бродила по рынку, между рядами, прилавками, но так и не нашла тебя. Колени разболелись, голова закружилась, и где стояла, там и села. Но как подумала, что на беду меня такую увидят соседи, так поднялась, цепляясь за землю, хоть голова еще кругом кружилась. Когда шла за тобой до самого рынка, и не думала, что так далеко будет, а как двинулась обратно, в горле все пересохло. Из дома-то я вышла без единой монетки в кармане, вот и хотела зайти в какой-нибудь магазинчик и попросить стакан холодной воды. Но страшно стало, вдруг примут за нищенку, обругают, вот и поковыляла дальше, держась за стену, если она попадалась на пути. А мимо строительной площадки, где пыль стояла столбом, пробралась, кашляя и плотно закрыв рот. Когда шла за тобой, почему-то не заметила, что рядом кипит такая шумная стройка. Не знала, что так безжалостно разбивают, разламывают старую дорогу.
Прошлым летом из-за сильных дождей дорога перед нашим домом вся пришла в негодность, на каждом шагу рытвины. В них то и дело застревали ноги ребятишек, что бегают по улице, а если колесо коляски попадало в какую щель, так и не вытащить, а в коляске ребенок, очень опасно. Наконец, из города прибыли люди и положили новый асфальт. В начале сентября стоят жаркие дни, вот уж они намучались. В тележку набирали кипящий асфальт, высыпали и трамбовали, чтобы ровненько лег.
В тот вечер, когда уехали работяги, я вышла посмотреть на новую дорогу. Там веревки развесили, чтоб не ходили по мокрому асфальту, так я потихоньку прошлась по краешку. Снизу поднималось тепло. Оно дошло до щиколоток, голеней, постоянно ноющих колен, и так оно, это тепло, хорошо прогревало, аж до самых костей. На следующее утро убрали веревки, видимо, просох асфальт, ну я осторожно и прошагала по серединке. Оказалось, там еще теплее, чем на краешке дороги. Поэтому и в обед, и под вечер, и на следующее утро я там прохаживалась. Приехавший из Сеула твой старший брат удивился и спросил:
– Мама, зачем вы ходите по горячему асфальту, когда жарко даже просто сидеть в доме?
– Видишь ли, сынок, телу моему холодно, вот и хожу. Знал бы ты, как там тепло. Мышцам и костям моим тепло.
– Мама, в последнее время вы немного странно себя ведете.
Твой старший брат покачал головой. Вот уж несколько лет, как он при удобном случае предлагает вместе жить.
– Что-то изменилось в вас, мама.
Ровно три дня держался горячий воздух над асфальтом и, наконец, остыл. Вроде и не такое уж досадное дело, но только напала на меня грусть. Вот и сегодня, после обеда, встала на дорогу и ждала, долго ждала. Пусть она остыла, но, может, осталось внутри нее еще хоть чуточку тепла. И потом, вот так постоишь, и, может, ты пройдешь мимо, как в прошлый раз.
Вот только не знаю, почему в тот день я ни разу не окликнула тебя по имени. Не знаю, почему шла за тобой молча, словно губы мои слиплись, шла и только дышала тяжело. В следующий раз, когда я позову тебя, ты сразу обернись. Можешь ничего не говорить, только просто обернись.
Нет.
Я знаю, этого не может быть.
Не может быть, что я своими руками закопала тебя. Что с тебя сняли голубые спортивные брюки и куртку и одели в белую рубашку и черные брюки. Что тебе аккуратно повязали кожаный ремень, одели на твои ноги серые носки. Что тебя положили в гроб из фанеры, погрузили в уборочную машину, и я села на переднее сиденье, чтобы охранять тебя. Что я не знала, куда мы едем, и лишь смотрела, не спуская глаз, назад, где ехал ты.
Помню, как на светлом песчаном холме несколько сот людей в черных одеждах шли за теми, кто нес гробы, и были они похожи на муравьев, ползущих друг за другом со своей ношей. Словно в тумане помню и твоих старших братьев, плачущих с плотно сжатыми губами. Твой отец, когда еще был жив, рассказывал, что я не плакала, как все, а только срывала траву, что росла у края газона, и глотала ее. Проглотив, присаживалась на корточки, чтобы стошнило, затем снова срывала пучок травы, жевала и глотала, чтобы снова стошнило. Но я ничего не помню. Хорошо помню лишь то, что происходило до прихода на могилу. Перед тем, как закрыли крышку гроба, я в последний раз смотрела на твое лицо, и было оно таким худым, таким бледным. Тогда я впервые заметила, что твоя кожа такая белая.
Потом твой второй брат сказал, что лицо так побелело, потому что после того, как в тебя попала пуля, из тебя вытекло слишком много крови. Потому и гроб оказался легким. И каким бы маленьким ты ни был, гроб не мог быть таким легким. И говоря это, сверкнул глазами, налитыми кровью.
– Я отомщу за убитого брата!
Как же я испугалась! И так ему ответила:
– Что ты такое говоришь, сынок? Как ты собираешься отомстить за брата, когда убило его государство? Если и с тобой что случится, тогда и я следом помру.
После этого прошло тридцать лет, и когда в день поминовения тебя и твоего отца я смотрю, как он тихо стоит, сжав губы, как-то неспокойно на душе делается. Ты погиб не по его вине, но почему он поседел раньше всех своих друзей, почему так рано согнулись его плечи? Как подумаю, что он до сих пор кому-то хочет отомстить, так душа опускается.
А вот твой первый старший брат, тот в Сеуле живет среди образованных людей, и все хорошо у него. Навещает меня вместе с женой два раза в месяц, иногда и один без ее ведома приезжает на денек, и в ресторане покормит, и денег на карманные расходы оставит. Такой уж он внимательный, да и сердечнее, чем твой второй брат, живущий недалеко от меня.
И твой отец, и первый брат, да и ты – все вы получили по наследству длинную талию и немного покатые плечи. У тебя точно такие же, как у первого брата, продолговатые глаза, и передние зубы у вас одинаково выступают.
И даже сейчас, когда он смешно обнажает широкие, как у зайца, два передних зуба, то выглядит как молодой парень, пусть вокруг глаз и морщины глубоко прорезались.
Ты родился, когда самому старшему было десять лет. Мальчуган уже тогда вел себя как девчонка, и так ему нравилось с тобой нянчиться, что как только уроки заканчивались, тут же мчался домой. Говорил, что ты, малыш, смеешься красиво, и осторожно, поддерживая за шею, брал тебя на руки и покачивал, пока ты не рассмеешься. А когда тебе исполнился годик, бывало, посажу тебя ему на спину, обвяжу одеяльцем, и он ходит по двору, поет тебе песенки, да совсем не в такт своим шагам. Кто же мог знать, что такой ласковый сынок, похожий на девчонку, поссорится со своим братом? Что вот уж двадцать с лишним лет они как чужие и поговорить друг с другом толком не могут, только бросят пару слов – и конец разговору.
Это случилось, когда мы вернулись с кладбища, похоронив твоего отца, и я собиралась готовиться к третьим поминкам, которые по традиции проводят на второй день после похорон. Ты, наверное, не знаешь, но эти поминки проводят у могилы, чтобы умиротворить дух усопшего после погребения. Так вот, я была на кухне, как вдруг из комнаты раздался звон, будто разбилось что, я и побежала посмотреть, что за шум, а там мои мальчики, мои уже большие мальчики – одному двадцать восемь, другому тридцать один – стоят, схватив друг друга за грудки, и пыхтят.
– Надо было взять Тонхо за руку и привести домой! Почему ты позволил ему находиться там несколько дней? Чем ты занимался все это время? Почему в последний день за ним пошла мама, одна?
– Да говорили мы ему, но разве он слушался? Он знал, что его могут убить, если останется, он все знал. И что я мог сделать?!
И твой второй брат завопил, и не поймешь, что говорит, голос как нечеловеческий был, и бросился на брата, и оба упали на пол. Что-то кричали, ну прям как звери ревели, а чего кричали, толком и не разобрала. Только и слышала:
– А что ты мог знать… сидя там, в Сеуле… Что ты вообще знаешь… Как ты можешь знать, что тут творилось тогда?
И вот так они катались по полу, кричали, а мне и в голову не пришло, что надо их успокоить, я просто взяла да вернулась на кухню. Ни о чем не хотела думать, и, как будто ничего не слыша, приготовила рыбу в кляре, нанизала на палочки мясо и овощи и пожарила на огне, суп сварила.
А сейчас я ничего не знаю.
Не скажи ты мне так убедительно тогда, в последний день, когда я пошла за тобой, что вечером придешь домой, может, и по-другому бы все сложилось. Я успокоилась, вернулась домой и говорю твоему отцу:
– Тонхо сказал, что в шесть часов закроет двери школы и придет домой. Он обещал, что мы вместе поужинаем.
Но когда ты и в семь часов не появился, мы вдвоем с твоим братом вышли из дома. Тогда действовало военное положение, в семь начинался комендантский час, и в тот день все знали, что вечером в город войдут военные, поэтому на улицах мы ни одной души не встретили. Ровно сорок минут шли пешком, а в школе темно и никого нет. Подошли к Администрации, а там люди из гражданского ополчения с ружьями стоят. Я им объясняю, что надо младшего сына увидеть, прошу помочь, а они молоденькие такие, эти ополченцы, покраснели, сделали суровые лица и говорят, что нельзя никого пускать и все тут. Говорят, сейчас правительственные войска на танках войдут, опасно, поэтому надо быстро идти домой. Я уж стала умолять их:
– Пропустите, ради всего святого, или хотя бы позовите нашего младшенького. Попросите его хоть на минутку выйти к матери.
Твой брат не выдержал, сказал, что сам пойдет в здание и найдет тебя, так один из ополченцев говорит:
– Если сейчас войдете, то назад уже не вернетесь. Там внутри остались только те, кто твердо решил умереть.
Тогда твой брат ответил, что понял, и уже повысил голос, требуя, чтоб его все равно пропустили, но я его прервала.
– У Тонхо будет шанс выйти оттуда живым… Он твердо обещал мне вернуться домой.
Я так сказала, потому что вокруг уже было очень темно. Я так сказала, потому что казалось, что в любой момент из этой темноты могут появиться военные. Я так сказала, потому что казалось: появись они, и второго сына мне тоже не видать.
Вот так я навсегда потеряла тебя, Тонхо.
Своими руками я взяла твоего брата за локоть, потянула за собой, своими ногами повернулась и пошла домой. Мы шли с ним вдвоем сорок минут по темным вымершим улицам и плакали.
Теперь уж я ничего не понимаю. Эти молоденькие мальчики из гражданского ополчения, что стояли с красными лицами, застывшими от страха… Наверное, их тоже убили. До конца упорствовали, не пускали меня, а сами взяли да погибли.
Как уйдут твои братья, побыв немного со мной, моя душа становится совсем пустой, и я весь день провожу на террасе, греюсь на солнышке. Раньше за оградой дома с южной стороны близко пролегал карьер, и, конечно, шум стоял весь день, но зато ничто не заслоняло солнце, а как построили здание в три этажа, солнышко только часов в одиннадцать появляется.
До того, как купить этот дом, мы долго жили в переулке за этим карьером. Тот домик был под шиферной крышей, маленький, прям с ладошку, и проветривался плохо, поэтому твои братья любили воскресенье, когда в карьере никто не работал. Они там и между большими камнями бегали, и в прятки играли, и с завязанными глазами друга друга ловили. И песни распевали. Запоют громко на одном конце карьера «Цветы гибискуса распустились», а я во дворе все слышу. Даже не верится, что такими шумными были мальчуганы: как повзрослели, стали тихими.
Когда твой первый брат уехал в Сеул, жизнь у нас немного наладилась, вот мы и переехали в этот дом. Раньше дворик у нас был такой крохотный, что кушетку выставишь, так и не пройти было, а тут нам достался дом, где во дворе на клумбе кустятся розы. Вот уж радость была для меня! Твоему второму брату и тебе отдельно выделили по комнате, чтоб спокойно занимались учебой, а в пристройку у ворот пустили людей, чтоб каждый месяц хоть немного денег получать за аренду. Кто же знал, какие дела всех нас ожидают впереди? Стали там жить брат и сестра, ростом маленькие такие, как горошинки, и мне пришлось по душе, что ты, родившийся намного позже своих братьев, обзавелся другом-сверстником. Приятно было посмотреть на вас двоих в школьной форме, идущих рядышком. И по выходным, когда вы играли в бадминтон во дворе и воланчик улетал за ограду, я с интересом слушала, как вы громко смеялись, выкрикивая «камень, ножницы, бумага!», и кому-то приходилось бежать в карьер.
Куда же подевались брат и сестра?
Приехал их отец и ходил, искал своих детей, как выживший из ума, а я сама тогда была в таком состоянии, что даже утешить его как следует не могла. Он бросил свою работу и, целый год живя в той комнатке у ворот, то и дело ходил по всяким администрациям, как сумасшедший. Если появлялось сообщение, что где-то обнаружили тайное захоронение или где-то в водоеме всплыли трупы, он тут же мчался туда, в любое время, и на рассвете, и среди ночи.
– Они живы, они где-то живы, я точно знаю, они должны быть где-то вместе, вдвоем.
Помню хорошо, как он придет на кухню пьяный, уже в полном изнеможении, и бормочет эти слова, как сумасшедший. Маленькое такое лицо, плоский нос. До всех этих несчастий, наверное, в его глазах, как и в глазах сына, мелькал озорной огонек.
Кажется, он прожил недолго. Когда вновь найденные останки погибших перезахоранивали, для пропавших без вести установили пустые гробницы, и твой второй брат специально ходил и искал имена детей этого человека, но не нашел. Будь он жив, неужели не пришел бы написать имена своих детей?
Бывает, иногда я думаю… зачем сдала комнату этим людям? Сколько там этих денег-то хотела выручить… Если бы Чондэ не стал жить в нашем доме, ты бы так не старался найти его… Вот так подумаю, подумаю, а потом вспомню, как вы вдвоем смеялись, играя в бадминтон, и мысли о грехе приходят… Грех это. И мотаю головой. Конечно, большой грех это – хоть в чем-то обвинять этих несчастных детей.
Несколько дней назад, на закате солнца, вдруг передо мной, как помутнение какое, возникло лицо той девочки, Чонми. Такая красавица была… «Красивый человек исчез», – подумала я, оглядывая темный двор. Эта милая девушка пришла в наш дом и ходила здесь, по этому двору, то держа корзину с выстиранным бельем, то мокрые кроссовки, с которых капала вода, то зубную щетку. Теперь все это кажется сном из прошлой жизни.
Жизнь – что жилы у вола, просто не оборвешь, и, даже потеряв тебя, надо было как-то жить. Когда и отец Чондэ уехал к себе, я заперла эту глухую комнату на большой замок, а затем заставила себя каждый день ходить на рынок и открывать свой магазин.
Однажды позвонила мне женщина, мать погибшего ребенка, назвалась заместителем председателя Общества семей погибших и пригласила на собрание. Я когда-то записалась, но ни разу не показывалась там, а тут первый раз пошла. И как было не пойти, если сказали, что этот военный президент приезжает сюда, этот убийца приезжает… Когда твоя кровь еще не высохла.
Я и так не могла спать глубоким сном, все ворочалась с боку на бок, а с того дня и вовсе сон пропал. Твой отец тоже плохо спал, и вообще, он всю жизнь только и делал, что лечился от болезни, этот мягкий, добрый человек. Я его с трудом уговорила остаться дома, и пошла на собрание одна. Познакомилась с другими мамами, которых видела впервые, и потом в доме председателя общества, где он занимается торговлей риса, мы до поздней ночи писали плакаты и готовили лозунги, а то, что не успели, решили доделать каждый у себя дома. Когда прощались, пожимали друг другу руки, а руки эти такие холодные… Пожали руки, висящие кулями как у огородных пугал, у которых пусто внутри, погладили спины, такие же, как у огородных пугал, посмотрели друг другу в лицо. И на лицах ничего не было, и в глазах ничего не было. Договорились встретиться завтра и разошлись.
О страхе я и не думала.
Откуда взяться страху, если смерть была нипочем? Мы все оделись в белые траурные одежды и стали ждать, когда появится автомобиль, в котором сидит этот убийца. И в самом деле, рано утром появился кортеж с этой нелюдью. По плану мы должны были дружно проскандировать подготовленные лозунги, но ничего не получилось. Все начали громко рыдать, причитать, схватившись за головы, раздирая на себе одежду, кто-то упал в обморок. Плакаты все же развернули, но их тут же отняли, а нас отвели в полицейское отделение. Сидим мы там, упавшие духом, и тут привели молодых ребят из Общества пострадавших от насилия, тех, которые собирались устроить демонстрацию в другом месте. Они входили молча, выстроившись в ряд, и вдруг, встретившись с нами глазами, один из них заплакал и закричал:
– Матери, почему вас сюда привели? Какое преступление вы совершили?
В этот миг в моей голове что-то произошло. Все стало видеться в белом свете, весь мир стал белым. Подобрав край своей разорванной юбки, я забралась на стол. И заговорила, запинаясь, негромко:
– Верно, какое я совершила преступление?
Полицейские бросились ко мне, будто крылья себе приделали, и быстро стащили со стола. Тогда я схватила висевший на стене портрет убийцы в рамке, швырнула на пол и стала топтать. И тут в ногу вонзилось стекло. Я не замечала, что слезы текут, что кровь брызжет во все стороны.
Увидев кровь, полицейские повезли меня в больницу. Сообщили об этом твоему отцу, и он пришел в отделение скорой помощи. Врач и медсестра разрезали мою ступню, вытащили кусок стекла и начали бинтовать, а я в это время шепчу твоему отцу:
– Сходи-ка домой. Принеси тот плакат, что я сделала вчера ночью и не взяла с собой, он в шкафчике лежит.
В тот день, когда солнце собралось уже закатиться, я поднялась на плоскую крышу больницы, держась за плечо твоего отца. Уперлась в перила, развернула плакат вниз во всю длину и заорала:
– Верни мне моего сына, палач! Жестокого убийцу Чон Духвана – разорвать на кусочки!
Орала так, что кровь в жилах стала горячей с ног до самой макушки. Орала до тех пор, пока не прибежали полицейские. Они схватили меня, закинули на плечи, донесли до палаты и бросили на кровать. И все это время я не переставала выкрикивать лозунги против убийцы, кричала изо всех сил.
И потом, и еще потом мы, матери, собирались и боролись как могли. Каждый раз, расходясь по домам, мы пожимали руки и поглаживали друг друга по плечу и, заглядывая в глаза, обещали встретиться снова. И даже в Сеул на митинг ездили; заказывали автобус, скидывались для тех, у кого не было денег, и отправлялись в путь. Однажды эти жестокие твари бросили в наш автобус слезоточивую бомбу размером с яблоко, и одна мать задохнулась. Другой раз, после ареста, эти нелюди посадили всех в машину спецназа, выехали на государственную трассу и стали сбрасывать нас по одной на тихую обочину. Проедут немного – сбросят, потом еще проедут – снова сбросят… Вот так нас всех раскидали. Я шла по обочине, не зная, куда ведет дорога. Шла до тех пор, пока мы снова не встретились и не погладили друг друга по плечу. Пока не увидела посиневшие от холода губы других матерей.
Мы обещали до конца держаться вместе, но в следующем году твой отец заболел и слег, и я не смогла сдержать слово. Зимой, перед самой его смертью, я с горечью упрекнула его. За то, что он уходит, оставляя меня одну в этом аду.
Но я не знаю, что это за мир, куда человек уходит после своей смерти. Не знаю, есть ли там встречи и расставания, есть ли там лица и голоса, есть ли там радостные и печальные души. Как я могла знать, жалеть твоего отца, потерявшего жизнь, или завидовать ему?
Вот так прошла зима, наступила весна. Когда приходит весна, я снова схожу с ума, как всегда. Летом же мучаюсь от жары и долго болею, и только осенью, наконец, могу дышать. А потом зима, и тело начинает мерзнуть, и суставы мерзнут. И какое бы душное и жаркое лето снова не приходило, мне все холодно, да так, что даже пот не выступает, а холод пробирает до костей, до самого сердца.
Вот такие дела… Я тебя, младшенького, родила в тридцать лет. А у меня, сколько себя помню, сосок на левой груди был немного странный, и твои братья сосали только правую грудь, из нее молоко лилось хорошо. Молоко не уходило из левой груди, и она, в отличие от мягкой правой, была набухшей, твердой. Пока кормила малышей, несколько лет так и жила с разными грудями. Но ты был другой. Как возьмешь левый сосок, странный на вид, так и сосешь до конца, нежно так, причмокивая, и скоро мои груди стали одинаково мягкими.
Вот такие дела… Когда ты был еще грудничком, то часто смеялся, открыв свой беззубый ротик. Какал желтыми какашками в конопляные подгузники. Ползал на четвереньках, как зверек, засовывал в рот все, что попадало под руки. Как-то раз у тебя начался жар, лицо посинело, как при эпилепсии, и тебя вырвало скисшим молоком. Вот такие дела… А когда отняла тебя от груди, ты начал сосать свой большой палец, и так долго сосал, что ноготь стал тоненьким, как листик бумаги. «Иди к маме, иди ко мне!» – захлопала я однажды в ладоши, и ты оторвал ножки от пола, один шаг, второй. С улыбкой на губах сделал семь шажков и бросился в мои объятья.
Тебе исполнилось семь лет, и вот что ты сказал:
– Я не люблю лето, но летние вечера люблю.
Мне так приятно было услышать эти слова, что я про себя подумала: «Может, ты у меня поэтом станешь?». Летними вечерами во дворе собирались ты, отец и братья, и все вместе ели арбуз. И ты, мой мальчик, высунув язык, облизывал стекавший с губ липкий сладкий сок.
Из твоего ученического билета я вырезала фотографию и положила в кошелек. В доме и так пусто и днем и ночью, но на рассвете, когда точно прийти некому, я смотрю на твое лицо, разглаживая белые складки несколько раз сложенной фотографии. Никто не может подслушать, но я зову тихонечко… Тонхо, сынок.
А ясным днем после осеннего дождя, когда небо сияет чистотой, я кладу в куртку кошелек и потихоньку к речке спускаюсь, опираясь на свои колени. Иду по дорожке, где цветет космея разных цветов, где мухи копошатся на дохлых дождевых червях, что скрутились колечком.
Когда тебе было пять-шесть лет, ты даже часик не мог спокойно усидеть на месте, и пока твои братья учились в школе, изнывал от скуки, не зная, чем заняться. Мы с тобой вдвоем каждый день ходили в магазин, где работал твой отец, и шли к нему по этой тропинке вдоль речки. Тебе очень не нравилось, что тень от деревьев закрывает солнце. Хоть маленький, но упрямый был – откуда только силы брались, не знаю, однако крепко хватал меня за руку и тянул в светлое место. Твои реденькие тонкие волосы покрывались потом от самых корней и блестели на солнце. И дышал ты тяжело, как бывало при болезни, но все равно продолжал свое:
– Мама, пойдем туда, ведь на солнце всяко лучше.
Я притворялась, что не могу справиться с тобой, и позволяла тебе тащить меня за собой к свету.
– Мама-а-а, там светло и много цветов. Почему ты идешь туда, где темно-о, пойдем туда, где цветут цветы.