Книга: Роксолана. Великолепный век султана Сулеймана
Назад: Гасан
Дальше: Гарем

Многотрудье

Воссев на трон османов рядом с Повелителем века султаном Сулейманом, оказавшись среди титанов, поднявшись до небес, Роксолана должна была наконец оглядеться, посмотреть на свет, покончить навсегда с ограниченностью и слепотой, на которые была обречена в гареме пять первых лет пребывания в Стамбуле.

Как она радовалась своим детям, своим сыновьям, каждый из которых предрекал ей все большую и большую свободу! Барабаны гремели после появления на свет каждого ее сына, барабаны Мехмеда, Селима, Баязида, барабаны ее торжества, силы и победы. Могла бы успокоиться и навеки остаться в стенах гарема, наслаждаясь музыкой султанских барабанов, которые убаюкивали султанских жен вот уже столько веков, ибо ведь голос барабанов всегда посредине между добром и злом, как месяц среди ночи. Какое заблуждение! Как могла она хоть на миг допустить до себя ядовитую змею успокоения и примирения! А этот миг продолжался более пяти лет! Когда-то ее учили, что только в день Страшного суда, когда мертвые восстанут из могил, дано будет человеку видеть все, что было и чего не было и не будет никогда. Теперь не хотела ждать того дня, ибо уже побывала в могиле и восстала из нее сама, без чьей-либо помощи, без богов и дьяволов, и хотела видеть и знать все, и рвалась на просторы знаний всеми силами своей души. Еще не взобравшись на вершину, не одолев и не устранив врагов, которыми кишмя кишело вокруг, уже познала непередаваемое ощущение: будто широко открылась невидимая дверь, и вольный мир окутал ее отовсюду, могучая жизнь нахлынула на нее в борьбе, криках, стонах, вспышках, вздохах, красоте, величии, многотрудье. События ведомые и неведомые, угадываемые, услышанные лишь со временем, становились рядами, удивляли, пугали, ошеломляли, растревоживали.

Папа римский послал Мартину Лютеру буллу об отлучении его от церкви, Лютер сжег буллу. Лукас Кранах сделал портрет Лютера (гравюра на меди), Дюрер нарисовал портрет Эразма Роттердамского. Магеллан открыл Чили и пролив (названный впоследствии его именем), через который попал в океан, наименовав его Тихим. Какой-то немец из Нюрнберга работал над нарезкой ствола огнестрельного оружия, чтобы из него точнее поражать людей. В Аахене короновали императора Карла V. Король Франциск основал в Париже королевскую библиотеку, которая со временем станет Национальной. В Венеции осуществлено первое полное издание священной книги евреев – Талмуда. Лютер перевел Библию на немецкий язык, Тиндаль – на английский. Английский король Генрих VIII написал «Золотую книгу» для опровержения еретических идей Лютера, хотя через некоторое время сам выступил против римского папы, не позволившего ему развестись с очередной женой. Крымская орда уже в который раз нападала на украинские земли и ходила даже на Москву. Микеланджело начал работу над часовней Медичи. Родился Филипп де Монс, будущий великий композитор мадригалов. На Филиппинах туземцы убили Магеллана. Во Франции стали ткать шелк. Корабль Магеллана «Виктория» под командой Себастьяна дель Кано вернулся в Севилью, впервые в истории человечества осуществив кругосветное плавание. В Кембридже начали печатать книги. Умер папа Адриан VI, последний папа неитальянец. В Швеции, покончив с датским господством, стал королем Густав Ваза. Тициан написал одну из своих лучших картин – «Похороны Христа». В Германии вспыхнула крестьянская война, и хоть повстанцы были воодушевлены идеями Реформации, Лютер предал крестьян. В Швейцарии начал реформацию церкви Цвингли. Развивались науки «телесные», то есть естественные, и знания «срединные», то есть абстрактные. Скалигер открыл металл, не поддающийся плавке. Рудольф ввел знак квадратного корня в математике. Макиавелли написал «Историю Флоренции». Впервые были напечатаны в оригинале медицинские труды Галена. Создан пружинный часовой механизм. Франциск I, побежденный под Павией, попал в плен к императору Карлу. Тем временем Перуджино писал картину «Поклонение волхвов», Корреджо – «Ноли ме тангере», Тициан – «Бахус и Ариадна». Наконец, именно тогда появились клавикорды, словно бы для того, чтобы мелодично подыгрывать этому многотрудному, немелодичному столетию, которое, несмотря на взрыв человеческой талантливости и непокорство человеческого духа, полнилось стонами умирающих, криками пытаемых, громом недавно изобретенных пушек, жутким треском жарких костров инквизиции, зловещим боем османских барабанов, которые били неутомимо, безумолчно, извещая о крови, смерти, попрании всего живого.

И кто бы мог услышать за тем барабанным боем слабый голос женщины, которая и сама еще не знала своей истинной силы?

Трясина

«Душа моей души, мой повелитель! Привет тому, кто поднимает утренний ветерок; молитва к тому, кто дарует сладость устам влюбленным; хвала тому, кто полнит жаром голос возлюбленных; почтение тому, кто обжигает, точно слова страсти; безграничная преданность тому, кто осиян пречистой светлостью, как лица и главы вознесенных; тому, кто является гиацинтом в образе тюльпана, надушенный ароматом верности; слава тому, кто перед войском держит знамя победы; тому, чей клич: “Аллах! Аллах!” – услышан на небе; его величеству моему падишаху. Да поможет ему Бог! – передаем диво Наивысшего Повелителя и беседы Вечности.

Просветленной совести, которая украшает мое сознание и пребывает сокровищем света моего счастия и моих опечаленных очей; тому, кто знает мои сокровеннейшие тайны; покою моего изболевшегося сердца и умиротворению моей израненной груди; тому, кто является султаном на престоле моего сердца и в свете очей моего счастья, – поклоняется ему вечная рабыня, преданная, со ста тысячами ожогов на душе. Если вы, мой повелитель, мое высочайшее райское древо, хотя бы на мгновение изволите подумать или спросить об этой вашей сиротинке, знайте, что все, кроме нее, пребывают под шатром милости Всемилостивого. Ибо в тот день, когда неверное небо всеохватной болью учинило надо мной насилие и в мою душу, несмотря на эти бедные слезы, вонзило многочисленные мечи разлуки, в тот судный день, когда у меня было отнято вечное благоухание райских цветов, мой мир превратился в небытие, мое здоровье – в недуг, а моя жизнь – в погибель. От моих беспрерывных вздохов, рыданий и мучительных криков, не утихающих ни днем, ни ночью, души людские преисполнились огнем. Может, смилуется творец и, отозвавшись на мою тоску, снова вернет мне вас, сокровище моей жизни, чтобы спасти меня от нынешнего отчуждения и забвения. Да сбудется это, о властитель мой!

День мне в ночь обернулся, о тоскующая луна!

Мой повелитель, свет очей моих, нет ночи, которая бы не испепелялась от моих горячих вздохов, нет вечера, когда бы не долетали до небес мои громкие рыдания и моя тоска по вашему солнечному лику.

День мне в ночь обернулся, о тоскующая луна!..»

Неужели не знала Роксолана, что пишет султану, который после Белграда и Родоса задумал потопить в крови еще и землю венгров? Была ли хоть кроха искренности в этих странных письмах или только обман и мертвенность традиционных условностей? А может, и в этом неискреннем словоизлиянии хотела превзойти всех?

Сулейман снова был в походе. На этот раз против Венгрии. Выступал из Стамбула в понедельник 23 апреля 1526 года, в день Хизира, когда поля становятся зелеными, когда коней выводят на пастбища, а султанский двор переезжает на лето в Карагач. Перед этим были разосланы гонцы по всей империи с султанским указом спахиям, владевшим царскими тимарами, выступать в поход на неверных, имея при себе согласно обычаю необходимое снаряжение, прислугу, харчи и одежду на полгода от дня Хизира до дня Касима; идти каждому своей дорогой, чтобы в начале июля собраться всем у Белграда. Приготовления велись в Стамбуле, по всем городам и весям беспредельной Османской империи. Натирали воском и овечьим жиром поводья, сушили барабаны, точили сабли, ковали наконечники копий, парили и склеивали дерево для луков, отливали пушки, строгали дерево для галер, отбирали баранов, складывали вяленое мясо в саквы, сушеные фрукты – в кожаные мешки, шили знамена.

В день Хизира правоверные бросают работу и отправляются гулять. Беременная женщина, работающая в этот день, родит уродца. Поэтому Роксолана, которая снова ждала ребенка, не вышла в этот день за стены гарема провожать султана, прощание состоялось ночью, в султанской ложнице, на беспредельных зеленых простынях, на этих зеленых лугах, где рождалась ее любовь и росла, как молодая трава, и, может, должна была когда-то и увянуть, но еще не вянула, разрасталась ветвями, зеленью, буйством.

В апреле идут дожди, которые считаются священными. Дождевой водой поят больных. Девушки моют ею головы, чтобы лучше росли волосы. Когда дожди идут сорок дней, в народе царит радость. Режут баранов, раздают мясо бедным, молятся в мечетях. В день Хизира под дождем сажают возле домов плющ, чтобы все недуги вышли из хозяев, когда плющ обовьется вокруг дома. Сажала ли плющ Роксолана?

Сулейман выступал из Стамбула в пышности и блеске, коих не мог омрачить даже проливной дождь. Визири Мустафа и Аяз в тканных золотом одеждах сопровождали султана. Великий визирь Ибрагим, весь в драгоценных камнях и золоте, ехал отдельно, словно бы еще один султан. Дворцовая свита, воеводы, улемы, за ними янычары и конное войско, развернув зеленые знамена (одно знамя на каждые пятьдесят человек), шли под грохот барабанов, под завывание воинских зурн, без устали наигрывавших древний марш султана Санджара, с дикими выкриками, которые могли бы оглушить и мертвого… Где ступит конь турка, там уже не растет трава. За войском шли верблюды с казной и священными книгами, слоны в позолоченных наушниках, кони и мулы под вьюками. Только на первом ночлеге были раскинуты полторы тысячи шатров. Шли послушно, охотно, ибо так решил их султан. Он не водил их на штурм крепостей, но в походы шел вместе с ними. Был всегда словно бы переутомленный, голова под тяжелым огромным тюрбаном, склоненная на длинной, точно птичьей, шее, глаза, будто устремленные в нечто потустороннее, словно и не замечают ничего вокруг, а на самом деле зоркие, ничто не остается для них незамеченным, от воина до улема, от паши до арбаджии, – зловеще-пристальные глаза загадочного властителя. Странный султан. Брал только то, что не могли взять его предки: Белград, Родос, теперь Венгрию. Воевал только с неверными, хотя, может, и сам нес в себе их кровь, и самую любимую жену взял из них. Воистину странный султан, но разве можно объяснить поступки человека, над которым не стоит ничего, кроме вечности и смерти?





Кто знает о своем предназначении? Может, эти походы через горы и леса, медленное, неустанное, упрямое продвижение куда-то и есть жизнь? Не война, так охота, когда десятки тысяч вооруженных, безжалостных людей убивают зверей на гигантских пространствах, не оставляя ничего живого. Когда зимой Сулейман охотился в окрестностях Эдирне, он угрожал не только безмолвным зверям, но и людской чужой силе, императору Карлу, папе римскому, всему свету, всей земле, которая все равно не боится никаких угроз, хоть бейся об нее в отчаянии и бессилии со всем своим исламским воинством.

Земля раздольная, беспредельная, прекрасная, мощная, всеплодящая и всемогущая, а ты перед нею хрупкий, слабосильный, временный, и единственное, что можешь, – это соединиться с нею, вернуться в ее лоно. Но когда тебе дана невиданная сила, когда ты владеешь половиной мира, невольно возникает искус выйти на поединок с землей, охватить ее всю, одолеть, покорить. Не людей на ней, ибо они бессильно падают под ударами меча, как скошенная косой трава, а саму землю! Безмолвную, неподвижную, могучую! Поединок один на один, помощников быть не может, все служит только вспомогательным орудием, все, что мешает этому безумному намерению, убирается безжалостно и просто, как сметаются со стола крошки хлеба. Свыше ста тысяч войска, триста пушек, сотни галер по Дунаю, бесконечные обозы, отары баранов на убой, верблюды, кони, мулы, ослы – все это темными тучами, в потоках беспрестанного дождя снова двигалось к зеленым придунайским равнинам, чтобы убить на них все живое, растоптать, разрушить, уничтожить. Вырубали целые леса для костров, выпивали реки воды, съедали целые скирды хлеба, мяса, оставляли после себя горы нечистот; орды крыс, тучи стервятников сопровождали войско на всех дорогах, мор шел следом неотступно, как судьба; терзали захватчиков отважные горцы – болгары, сербы, валахи. Не боялись ничего. Их земля, их небо, их горы! Подкрадывались к врагу, хватали пленных, убивали тех, кто оказывал сопротивление, грабили обозы. Не помогало ничто – ни янычары, посланные вперед для охраны, ни ужасные кары. В Родопах было изловлено пятеро болгарских ускоков, двоих повесили, троих посадили на кол, возле Крушеваца повесили пойманных сербов, четырех посадили на кол, еще шестерых посадили на кол под горой Авала, уже перед самым Белградом. Дождь лил, не переставая, сорок дней и сорок ночей. Верблюды гибли от сырости. Волы с пушками увязали в грязи. На реках посносило все мосты. Когда в Белграде султан устроил смотр войску, оказалось, что многие спахии пришли без надлежащего снаряжения и без провианта. У них отобрали земельные наделы, многих казнили. Безжалостно карали насмерть купцов, которые шли за войском и, нарушая установленные султаном цены на продовольствие, драли с воинов втридорога. Султан, как и всегда в походах, медленно наливался холодной яростью, ярость в нем увеличивалась, прибывала, как вода в Дунае и Саве, он ждал ее с нетерпением, с упоением ощущал, как она накапливается в нем, заливает все его существо. Ярость была подсознательным оправданием перед самим собой. Одолевала всякий раз, когда он начинал новую войну. Так было под Белградом, под Родосом, так должно было быть и теперь. Его приближенные считали, что султан ярится на дурных исполнителей его приказов, на военные неудачи и поражения. На самом же деле все было совсем иначе, но об этом не дано было знать никому, да и сам Сулейман никогда бы не сознался даже самому себе в истинной причине его немилосердного настроения.

Оправдание. Даже простой, самого низкого происхождения человек должен оправдываться в каждом своем поступке перед людьми и перед Богом, а что уж тогда говорить о власть имущих, которые вершат судьбы держав, а то и всего мира! Каждому своему походу Сулейман имел по нескольку оправданий. Перед самим собой, перед своим войском и, наконец, перед всем светом.

Легче всего было с войском. Именно с войском, а не с народом, ибо про народ он никогда не думал и не говорил, собственно, и не имел его, а имел лишь подчиненных, среди которых были воины да еще защитники веры и шариата – имамы и улемы. Именно к ним обращался султан перед каждым новым походом, прибегая к оправданиям наипростейшим: идет защищать веру, исполняя заветы своих предков.

Для широкого света было нечто иное, хотя тоже всякий раз одинаковое: наказание непослушных. Белград должен быть наказан за то, что проявил непослушание победителям Косовской битвы, нарушил верность османскому мечу и перекинулся под эгиду венгерского короля. Родосские рыцари должны были понести наказание за разбой на море. Наконец, Венгрия была виновата перед Высокой Портой за подготовку крестового похода против исламского мира. Тот поход был задуман еще папой Львом Десятым, когда султаном был Селим Грозный. Папа разослал легатов по всей Европе, во всех государствах на площадях и в церквах выставляли запертые на три замка кружки для пожертвований на священную войну, шили хоругви, на одной стороне которых изображались папа и король, а на другой – турки и иные злобные язычники, в Риме служились молебны за успех крестового похода, папа сам раздавал милостыню и босой, с непокрытой головой ходил в церковь Святых апостолов. На Латеранском соборе было зачитано письмо императора Максимилиана, высказавшего желание восстановить империю Константина и освободить Грецию от варваров-турок. «Мы охотно применили бы свою власть, не пожалели бы даже собственной личности для этого начинания, если бы другие главы христианства пришли нам на помощь». Но, выступая на словах против турок, Максимилиан на самом деле вел беспрерывные войны против христианских властителей. Поэтому никто не мог выставить для провозглашенного папой крестового похода ни единого воина, ибо воины нужны были каждому монарху для защиты и расширения собственных владений. Не могла объединить разобщенную Европу даже угроза со стороны обагренного кровью собственного отца и всего семейства жестокого султана Селима, который, как только взошел на престол, пообещал своим янычарам завоевать весь мир. Короли и князья словно бы прислушивались не к отчаянным призывам римского первосвященника, а к издевательскому постулату еретика Лютера, гласившего, что воевать против турок значит противиться богу, который употребляет их как розги для наказания нас за наши грехи. Только венгерский король Уласло Второй, над владениями которого нависала страшная турецкая сила, мигом собрал крестоносное ополчение из крестьян и мелкопоместных дворян на Ракошском поле под Пештом, но не имел для него ни оружия, ни воевод.

Косы, вилы, дубинки, цепи – единственное оружие, которое было у крестьян. И с таким снаряжением, покинутые всем светом, они должны были выступить против грозной османской силы, в то время как магнаты и епископы, попрятавшись в своих владениях, будут спокойно наблюдать за их бесславной гибелью? Собранные воедино, ощутив собственную силу, проникнувшись гневом против богачей, ополченцы выбрали своим вожаком мелкого дворянина Юрая Секельи, провозгласив его крестьянским королем под именем Дьердя Дожи, и пошли громить помещиков. Восстание прокатилось от Дуная до Тиссы, только под Темешваром семигородский воевода Янош Заполья, выступив против крестьян с регулярным войском, разбил их. Дьердь Дожа, раненый, попал в плен к Заполье и был подвергнут страшной казни. По велению Запольи палачи рвали тело Дьердя раскаленными клещами, потом посадили на раскаленный железный трон, надев ему на голову раскаленную железную корону, после чего четвертовали. Повстанцев вешали на грушах целыми гирляндами, и победители устраивали под теми деревьями смерти пышные банкеты. Епископ благословил все это, король одобрил действия Яноша Запольи, дворянское собрание в Пеште закрепило на вечные времена крестьян за землями их владельцев, ввергнув в вечное рабство тех, кто проявил готовность защищать свою землю и всю Европу от рабства османского.

О том неосуществленном крестовом походе уже забыли, но для Сулеймана он был теперь прекрасным поводом оправдаться перед всем светом в своем намерении достойно покарать Венгрию.

На уме же у него было иное. В душе он лелеял замысел стать единственным повелителем мира, победить и устранить императора Карла, покорить всех властителей и все земли. Для этого хотел сомкнуть рубежи своей империи со всеми славными и могучими державами, облокотиться на них, словно ища опоры, и в то же время нависнуть над ними, как неотвратимая угроза, как меч веры. Поэтому должен был пробуждать в себе гнев и радовался, когда ощущал, как этот гнев растет в нем, как заполняет его, заливает, точно бешеные, мутные воды гигантских рек.

Снова, как и шесть лет тому назад, в начале своего властвования, пришел он на берег Дуная, смотрел на его бурные, взбаламученные ошалелой Савой воды и думал о мутном потоке своего войска. Сто тысяч спахиев, сорок тысяч янычар прокатятся по этой притихшей, залитой дождями земле – что их остановит? Но в то же время вместе с восхищением этой исламской силой возникало глубокое недовольство, постепенно перераставшее в ярость. На разгильдяев спахиев, которые пришли на войну, не заботясь о славе османского оружия, а лишь с намерением поживиться. На предателей купцов, нарушавших султанские указы. На неудачные действия начальников, которые до сих пор топтались на берегах Дуная, не уничтожив плохоньких заслонов, выставленных венгерским королем. Лютовал султан еще и потому, что его гонцы слишком долго скакали до Стамбула и обратно и он до сих пор не получал вестей от Роксоланы, от разлуки с которой ныне страдал так, как никогда ранее. К чему тебе наивысшая власть, если не можешь услышать слова от единственной женщины на свете?

Не хотел видеть даже Ибрагима. Из-под Белграда послал великому визирю повеление идти с войском не на соединение с султаном, а ударить по Петроварадину, где сидел сам главнокомандующий венгерским войском, архиепископ Пал Томори. Томори, узнав, что на него идет великий визирь, бежал из Петроварадина, оставив там тысячный гарнизон во главе с сербским воеводой Джорджи Алапичем. Но и та тысяча воинов оказала такое сопротивление Ибрагиму, что тот топтался под Петроварадином целых две недели и ничего не мог сделать. Наконец, захватив в дунайских плавнях несколько оставленных противником куреней, Ибрагим поспешил послать к султану хабердара-вестника Баба-Джафера с радостным сообщением: крепость Петроварадин взята. В ту же ночь прискакал гонец из Стамбула и привез долгожданное письмо от Роксоланы. Сулейман возрадовался письму и от избытка чувств подарил тысячу дукатов хабердару великого визиря. А через день узнал, что Ибрагим соврал, Петроварадин не сдавался. Сулейман прислал на подмогу великому визирю тысячу вернейших янычар. Ночью, скрываясь за потоками дождя, янычары подвели под стены Петроварадина две огромные пороховых мины, в образованные взрывом проломы бросились самые отчаянные головорезы, и теперь уже Ибрагим смог на самом деле похвалиться перед султаном первой своей победой и на пире победителей положил к ногам Сулеймана пятьсот голов защитников Петроварадина.

Султан отходил душой. Услышал слова своей хасеки. Начались победы. Первым заметил признаки исчезновения Сулеймановой ярости Ибрагим и, улучив момент, пожаловался своему покровителю на султаншу, которая так пренебрегла его подарками и искренней преданностью, что он и поныне не может оправиться от нанесенного удара.

– Я подумаю над этим, – пообещал ему Сулейман, и в первом же письме, посланном в ответ на послание Роксоланы, высказал ей упрек за ее отношение к великому визирю. А чтобы придать своим словам еще большее значение, посылая подарки султанше, вспомнил и о своей одалиске Гульфем: передал ей флакон с итальянскими духами и шестьдесят золотых флоринов.

Снова велел поставить себе зеленое укрытие от дождя, целыми днями сидел на берегу Дуная, наблюдал, как переправляются на Сремскую равнину его неисчислимые войска. Чувствовал себя всемогущественным творцом, породившим эту силу, которая могла бы сама себя сожрать, если бы не имела возможности уничтожать все вокруг. В чаянии добычи для себя и славы для своего султана перекатывалось грязным и грозным валом исламское войско в междуречье Дуная и Дравы, на зеленые луга и поля Сремской равнины. Давно ли топтали эту равнину турецкие кони, давно ли жгли и разоряли ее, а она вот лежит перед завоевателями, словно бы и не тронутая его мечом, не изуродованная копытами его коней, вновь встрепенулась, живет, родит зелень, хлеб и плоды, и слава снова бродит по этой равнине – только протяни руку и сорви ее, как яблоко с низкорослого дерева, ибо славе здесь не за что зацепиться, негде укрыться, нечем заслониться.

На диване было решено идти вдоль Дуная, прямо на Буду – столицу Венгрии. Чтобы перейти Драву, Сулейман велел построить мост. Ничего так не любил, как мосты через реки. Снова сидел у воды и созерцал, как дикая стихия подчиняется стихии его войска, его собственной силе, не имеющей ни границ, ни удержу. Тридцать тысяч человек сооружали мост через разбухшую от страшных дождей Драву. За пять дней мост был готов. С 21 по 23 августа все войска переправились на другую сторону, после чего Сулейман велел разрушить мост. Возвращения без победы не могло быть. А дождь лил, точно наступил конец света. В потоках вод терялись пушки, целые отряды войска блуждали в раскисших дунайских плавнях, люди тонули в ямах, гнили заживо, тысячами дохли верблюды, волы и кони, многие воины убегали, но силы султанские были так велики, что потери почти и не замечались, отставших долго не ждали, уставшим не давали передышки, отчаявшихся взбадривали обещанием близкой победы, трусов и бунтовщиков жестоко и быстро карали. После каждой стычки с отдельными венгерскими отрядами внимательно приглядывались к своим воинам. У кого были раны спереди, тому почет и щедрые султанские награды, у кого сзади, тех сажали на кол: показывал зад врагу – покажи и Аллаху.

Молодой король венгров Лайош метался в бессилии и отчаянии. Рожденный семимесячным, он на свет пришел преждевременно, как будто торопился изведать как можно больше несчастий в жизни. Десятилетним был коронован на царство без власти, которую раздергали между собой то могущественные магнаты, то епископы и священники. Точно на смех был он назван Лайошем, хотя не мог быть даже тенью знаменитого венгерского короля Лайоша Первого, при котором двести лет назад Венгерское королевство раскинулось на огромных просторах от Балкан до Балтики и от Черного моря до Неаполя.

Междоусобицы феодалов, разногласия между духовенством, вмешательство Габсбургов, которые еще при Максимилиане стремились прибрать к рукам венгерскую землю и женили Лайоша на внучке Максимилиана Марии, ничтожность двадцатилетнего короля, который, несмотря на свою врожденную болезненность, предавался неудержимому пьянству и разврату, – все содействовало Сулейману, и если и было что-то помехой, то это небо, обрушившее на головы султанского войска настоящий потоп, да земля, разверзшая свои недра как бы в намерении поглотить эту чужую и враждебную силу, пришедшую на берега великих славянских рек.

Отчаявшийся король, возрождая старый венгерский обычай, велел возить по всем селам и городам окровавленную саблю как знак войны и опасности для отчизны. Удалось собрать лишь двадцать две тысячи войска, да и те не имели опытных воевод, ибо хорватский бан Франкопан только обещал, что придет помогать королю, а семиградский воевода Янош Заполья, хоть и вызвался привести двенадцать тысяч своего войска, вел его слишком медленно, словно выжидал, чтобы султан разбил короля.

Король вынужден был назначить главнокомандующим архиепископа Пала Томори, только что вышедшего из францисканского монастыря, чтобы стать архиепископом колотским. Папа римский Климент, который не смог выпросить у Европы ни единого воина для помощи венгерскому королю, только и мог, что послать свое благословение, и отчаявшийся король вынужден был довериться духовенству, так как дворянство покинуло его, а может, дворянство покинуло его потому, что он предался духовенству. А поскольку власть духовенства почти всегда проявлялась в дерзости, граничащей с наглостью, то и на этот раз получилось так, что двадцать две тысячи необученного, кое-как вооруженного венгерского войска должны были стать против ста тысяч султанских головорезов, шедших за добычей.

Томори уговорил короля вывести свои силы против Сулеймана, встретить его на берегу Дуная, у местечка Мохач, и там с божьей помощью разбить неверных во славу христианского оружия. И король, и его главнокомандующий были одинаковыми невеждами в военном деле, оба, хоть и по разным причинам, пренебрегли мерами обычной человеческой рассудительности, словно бы не понимая, что в случае их разгрома уничтожено будет не только их несчастное войско, но и вся Венгрия, на которую с тревогой взирала Европа, считавшая Венгрию своею защитницей от османов, еще не зная своего истинного спасителя – России.

28 августа Сулейман велел объявить в войсках, что завтра будет бой. Дождь лил еще более страшный, за стеной воды виднелись одни только колокольни Мохача, притулившегося на рукаве Дуная, кругом грязь, трясины, поломанные деревья, увязшие пушки, опрокинутые шатры, издыхающие кони, покрытые грязью исламские воины в жалких, мокрых тюрбанах. Но отступать было нельзя, надо было сражаться. Такова воля Аллаха. Для султана поставили красный, с золотым шаром на верхушке шатер на песчаной косе, единственном клочочке земли, который мог считаться сухим. Сулейман упал на колени, бил челом о землю, молился ревностно и ожесточенно:

– Боже мой, могущество и сила в тебе! Боже мой, помощь и защита в тебе! Дай силу, Боже, народу Мухаммедову!

Ночью гонец принес письмо от Роксоланы. Упал от изнеможения на пороге султанского шатра, только успев собственноручно передать Сулейману драгоценное письмо. Султан велел завернуть гонца в золотой кафтан, положить в сухом шатре и не тревожить, пока он не выспится.

«Мой повелитель, мой шах, любимый душой и сердцем, жизнь моя, единственная надежда моя на этом и на том свете! Пусть Тот, что вечно живой, отдалит вашу честную личность от всех болей, а ваше бытие – от всех недугов, да приблизит Он вас к своим бесконечным милостям и отдаст под опеку своего наибольшего любимца Магомета и под защиту своих угодников; да поможет вам, чтобы вы со своей счастливой звездой и царским знаменем всегда одерживали победы над презренными и злорадными неверными, – аминь, величайший Помощник! Ныне меня, вашу рабыню, приятным отношением Повелителя, вызвавшим беспредельную радость, и вашим честным письмом, ароматным, как мускус, подняли из праха забвения, ибо изволили в свой царский счастливый час позаботиться, чтобы письмо дошло до меня и осчастливило меня. А какой чистой щедрости его страницы! Голова увенчана короной, а благословенные стопы – бисерными драгоценностями и рубиновыми красками. Ваше письмо высушило кровавые слезы на моих заплаканных глазах, наполнив их светом, а в тоскующее сердце влило радость. Да исполнятся ваши, день моего счастья, все желания и радости души, да переполнены будут сады вашего благополучия прекрасными жасминовыми цветами моей любви, чарующей, как ваш пресветлый лик, о мой властитель, мой султан, мой падишах!»

Кто бы еще мог найти такие слова и в такую минуту для этого мрачного человека? Султан читал и перечитывал письмо от Хюррем, сожалел, что причинил ей боль, написав об Ибрагиме и послав подарки для Гульфем, казнился в душе за все несправедливости, допущенные им по отношению к хасеки, может, клялся в дальнейшем никогда не причинять ей ни малейшей боли, конечно, при условии, что Аллах не допустит его гибели, подарит ему завтра победу, поможет уцелеть там, где никто не надеется уцелеть.

Как часто идут рядом любовь и смерть, но только почему-то получается так, что одни утешаются любовью, а других поджидает смерть неведомо за что, неведомо почему.

Король ждал султана перед Мохачем. Холмистое поле, по сторонам пески, лозы. Черные тучи ползли по самому полю, извергая потоки воды, заливая людей, коней, пушки. Церковные прелаты пламенными словами вдохновляли воинов на бой с неверными. Королевский канцлер Стефан Брдарич советовал отступить. Сербские воеводы Радич Божич и Павел Бакич, хорошо знавшие воинственный нрав турок, советовали обставиться возами, но епископы и венгерские паны предпочитали сражаться только на открытом поле, и неразумный король послушал не опытных воинов, а этих спесивых крикунов и хвастунов. Войско было построено в два ряда. В первом – пехота под защитой восьмидесяти (против трехсот турецких!) пушек, во втором – надежда короля – конница. Сам король с тысячью закованных в железо всадников, окруженный церковными прелатами и вельможами, объезжал и подбадривал свое войско, между тем как султан в своем роскошном шатре, сидя на золотом троне, вел последний перед боем диван. На диван были позваны не только воеводы, но и старейшие воины из янычар. Седые, косматые, с усами до пояса, старые янычары предстали перед султанским троном, не склоняя головы, ибо не склоняли ее даже перед самой смертью, не сгибаясь в поклонах, – они уже задубели от старости так, что не согнуться им даже от адского огня. Хусрев-бек обратился к старейшему из них, по имени Абдулла Тозлу, то есть Старик:

– Счастливый падишах хочет твоего совета, Старик.

– Какой ему еще лучший совет, – ответил янычар, – кроме того, чтобы дрался.

И отвернулся и от Хусрев-бека, и от султана, вышел из шатра под ливень и на погибель. За ним спокойно двинулись и другие ветераны, словно бы уже считали всех венгров мертвыми, а битву выигранной.

Сулейман спросил, что думает о битве Хусрев-бек. Тот сказал, что надо прежде всего бояться венгерской конницы. Удар ее ужасающ, и его не выдержит никакая сила на свете. Поэтому, когда ударят венгерские всадники, нужно мгновенно расступиться и пропустить их, а потом окружить железным обручем и задушить. Другого не дано. Все остальное – в благословенной воле Аллаха и в руках его величества султана.

Решено было после общей молитвы ударить по неверным, поставив впереди всего войска четыре тысячи латников во главе с бесстрашным Бали-беком Яхья-пашичем. Маленький, как прыщик, Бали-бек всегда бросался первым в самую страшную битву, считая, что смерть летает поверху, кося все, что возносится над землей слишком высоко, а его никогда не трогает благодаря его крохотному росту. За Бали-беком должны идти румелийские войска, возглавляемые великим визирем Ибрагимом (это был первый бой в жизни хитрого грека), поддерживаемые огнем ста пятидесяти пушек. Третья волна султанского войска – с анатолийским беглербеком Бехрам-пашой и тоже ста пятьюдесятью пушками. Четвертая волна – янычарское войско в сопровождении шести знамен конницы под командой самого Сулеймана, окруженного верными телохранителями. Султан так же, как и его великий визирь, впервые в жизни принимал участие в битве, ибо знал, что на этом поле решается судьба его империи: если победа, тогда он сможет царствовать дальше, если же поражение, тогда не стоит и жить. Верил в победу, силы ему придавало последнее письмо возлюбленной хасеки, снова и снова просил помощи у Аллаха, и точно само небо пришло ему на помощь, заслонив черными тучами все его войско, спрятав его от врага, ослепив того и обезволив.

Исполинской темной тучей, соединившись с тучами небесными, двинулось на Мохачское поле турецкое войско. Завывали боевые трубы, гремели султанские барабаны, кожу которых всю ночь сушили на кострах войсковые дюмбекчи. Гремели пушки, свистели стрелы, холодный ветер шел от тысяч сабель, взлетавших в смертельных взмахах, а надо всем царил ливень, какого еще не видел свет. Ливень приводил в смятение венгерских воинов, они слепли и терялись в нем, тогда как турки не обращали на него внимания, их не пугало ничто, ибо ради этой битвы, ради убийства, грабежей и добычи, шли они сюда несколько месяцев из далекого далека, поэтому они бесстрашно били в правое крыло Франья Бачаньи и Яноша Тахи, в крыло левое Петера Переньи, в центр, возглавляемый самим Палом Томори. Стонала земля под стотысячным мусульманским войском. С чувством животного бессмертия, не осознавая возможной гибели, исламские воины слепо лезли вперед под неистовый вой имамов: «Иллях, иллях, Мухаммедум ресулях!» Прорывались сквозь потоки небесных вод зеленые обвисшие знамена, возле каждого из них выкрикивался обет пророка и падишаха: «Кто умрет в этот час, получит в раю напитки, вкусные яства и будет почивать с благоуханными гуриями! После разгрома врага три дня даются на грабежи, а наиболее отличившимся будет роздана в собственность земля!» Казалось, уже ничто не сдержит эту нечеловеческую силу, но вот за ливнем незаметно вылетели из-за венгерской пехоты всадники во главе с самим королем. Они сияли железом, силой, несли сияние на кончиках своих мечей, шли в смерть, как лучи света в темную ночь. От их страшного удара турки раскололись на два крыла, и хоть султанские пушки ударили по коннице в упор и сам король был дважды ранен, могучая лавина не остановилась, налетела с разгона на анатолийский булюк, а тридцать два самых отважных воина стали пробиваться к тому месту, где, окруженный железной, непробиваемой цепью телохранителей, на вороном коне стоял в золотом панцире Сулейман. Только трое из них с копьями смогли добраться до самого султана. Сулеймана спас от смертельных ударов лишь крепкий панцирь да широкий ятаган, которым он в последний миг закрыл лицо, а тем временем пешие янычары перерубили сухожилия у коней венгерских витязей, и они упали под безжалостные сабли. Все было кончено. Голову архиепископа Пала Томори поднесли султану на конце длинного копья. Король Лайош, от ран и страха такой бледный, что это заметно было даже в дождевых сумерках, убегал вслед за недобитыми своими воинами, но убегать можно было разве что в Дунай либо же в прибрежные топи. Конь занес короля в бездонную трясину. Сраженный то ли турецкими стрелами, то ли пулями из аркебузов, конь упал, придавил своим телом короля. Лайош попытался высвободиться, но трясина всасывала его все сильнее и сильнее, а издыхающий конь вдавливал всадника все глубже и глубже, пока тот не захлебнулся в черной холодной жиже. Бесславно и позорно погиб сам, втягивая в трясину поражения и порабощения мужественный народ, который никогда никому не покорялся, который еще недавно имел отважных королей – об одном из них, Матьяше Корвине, пели и на Мохачском поле перед битвой:

 

Наш Матьяш – король над королями,

Долго он господствовал над нами.

Управлял он многими землями,

И умел он ладить со врагами.

Даже турки спесь свою забыли

И челом ему усердно били,

Чтоб полки его к ним не ходили

И пашам разгрома не носили.

 

Уже и после разгрома под Мохачем, после того как вельможи послушно поднесли султану ключи от столицы Венгрии Буды, в древних столицах Вышеграде и Эстергоме сражались отважные воины против турок и не сдали крепостей, а Беч на Тиссе стоял так, что османцев полегло под ним больше, чем под Мохачем, но все равно судьба земли была уже решена. Перед султанским красным шатром зарубили две тысячи пленных, из их голов соорудили чудовищную триумфальную башню. Сулейман сидел на золотом троне и раздавал милости. Прежде всего одарил великого визиря Ибрагима пером с огромным бриллиантом на тюрбан. Потом велел окутать кафтанами всех, кто отличился в битве. Поинтересовался, жив ли старый янычар Абдулла Тозлу, призвал его к себе, спросил, что ему, султану, теперь делать дальше.

– Мой султан, – сказал янычар, – теперь гляди хорошенько, чтобы свинья вновь не опоросилась.

Сулейман рассмеялся и наградил старого воина кошельком с золотом. Был щедр и добр. К шатру привезли головы семи венгерских прелатов, возглавлявших войско. Сулеймановы вельможи плевали на них, бранили, называли именами пап Льва, Адриана, Климента, Александра, Юлия, насмехались:

– Займем Буду и пойдем на Рим!

– Вторая после Царьграда столица Европы в наших руках!

– А еще будет третья и десятая, да пошлет Аллах могущество своему воинству!

Принесли и голову короля Лайоша. Сулейман велел наполнить ее мускусом и ватой, украсить черным сандаловым деревом и золотом и отправить как ценнейший трофей в Стамбул, в султанскую сокровищницу, а пока произнес над нею печальные слова:

– Да смилуется Аллах над этим юношей и да покарает богомерзких советчиков, которые предали его в его неумении. Я пошел на него с войском, но не имел намерения сократить его властительский век. Ведь он едва вкусил утех жизни и власти. Да упокоится душа его.

В ту же ночь исчез султан, а вновь родился грустный, застенчивый поэт Мухибби, который от глубины сердца желал полететь к милой Хюррем, одуревший от любви, хотел бы сетью ее локонов пленить птицу своего сердца в розовости ее красоты, призывал хасеки прийти и прогуляться в хрустальном дворце своего сердца, писал:

 

Не спрашивай Меджнуна о любви: он очарован.

Не надейся, что тайну откроет тебе Ферхад: это только сказка.

Спрашивай меня о знаках любви – я расскажу тебе.

Милая моя, станешь свечой, а твой милый – мотыльком.

 

И она, не слыша стонов и хрипа умирающих на Мохачском поле, не видя пирамиды из отрубленных голов перед шелковым шатром Сулеймана, мгновенно пошлет ему в ответ на его стихи свои стихи, пронизанные любовью и тоской:

 

Моему пронзенному сердцу нет на свете лекарств.

Душа моя жалобно стонет, как свирель в устах дервиша.

И без лица твоего милого я как Венера без солнца

Или же маленький соловушка без розы ночной.

Пока читала ваше письмо, слезы текли от радости.

Может, от боли разлуки, а может, от благодарности.

Ведь вы наполнили чистое воспоминание драгоценностями внимания,

Сокровищницу сердца моего наполнили ароматами страсти.

 

Но это письмо Сулейман прочитает лишь тогда, когда, поставив королем Венгрии Яноша Заполью, будет идти от Пешта до Сегеда по голодной, разоренной, разграбленной дочиста земле, где за меру ячменя давали два, а за меру муки четыре золотых дуката, а в это самое время султанские вельможи делили между собой награбленных овец – великому визирю досталось пятьдесят тысяч, а его неизменному финансовому советнику Скендер-челебии двадцать тысяч. В столицу Венгрии Буду, где Сулейман отдыхал после похода в окруженном лесом королевском дворце, пришло письмо Роксоланы с горькими словами упреков за подарки Гульфем.







«Упал на мои глаза мрак, – писала Роксолана, – я сразу схватила и разбила тот Ваш флакон. Не знаю, какие слова говорила при том. Долгий день после того спала, словно в беспамятстве, была вся разбита, забыла и о детях, и обо всем на свете.

Когда очнулась, то подумала: кто же меня топчет ногами, кто изводит? Вы меня всегда позорили и изводили! Даст бог, поговорим об этом, когда будем вместе. И о великом визире тоже поговорим, и если даст бог снова увидеться, то покончим с раздорами».

Все эти дни весело играла музыка вокруг королевских павильонов. Город горел, разграбленный, растерзанный, порабощенный. С крепости были взяты пушки, из королевской сокровищницы вывезены все драгоценности, увезли также прославленную библиотеку Матьяша Корвина. Три большие бронзовые статуи, изображавшие Диану, Аполлона и Геракла, Ибрагим отправил в Стамбул, чтобы поставить их на Ат-Мейдане перед своим дворцом. Ибрагим уединялся с султаном, играл ему новые мелодии на своей виоле, развлекал мудрыми беседами, угощал редкостными винами, которые щедро лил перед победителями Янош Заполья, выторговывая себе корону, грек нашел во дворце портрет покойного короля, на котором Лайош был изображен в полный рост, в красном королевском одеянии, но такой бледный и немощный, точно предчувствовал свою близкую гибель. Перед тем портретом, опьяневший от вина, от побед и от бесконечных милостей султановых, поздней ночью Ибрагим, присвечивая тусклой свечой, произнес шутовскую речь, пытаясь потешить Сулеймана, все больше и больше впадавшего в необъяснимую грусть:

– О священная плоть, белая жемчужина стольких каратов, сколько частиц движется в солнечных лучах перед моим взором, возведенная Всевышним на вершину почестей и скипетром своим повелевающая ратью могущества! Я, жалкий муравей из кладовой твоей, червь из плода твоего, что поселился в великом достатке добытых тобой крох и так не похожий на тебя в ничтожестве своем, что едва могу быть замечен взором твоим, прошу тебя, повелитель головы моей, во имя зеленого луга, на котором радостно отдыхает душа твоя, выслушать опечаленным слухом своим то, что выскажут тебе уста мои, чтобы получил ты удовлетворение за беззаконие, содеянное тобой, когда ты осмелился стать супротив Повелителя века, Его Величества…

– Не надо! – махнул рукой Сулейман. – Замолкни. Грех!

Ловкий Ибрагим еще успеет впоследствии выгодно продать портрет венгерского короля, и тот окажется далеко на севере, в замке шведского короля Густава Вазы, который задался целью собрать у себя лики всех властителей Европы, весьма гордясь тем, что и сам попал в столь избранное общество. Еще через несколько веков бойкие гиды в мрачном зале шведского замка Грипсгольм будут показывать скучающим туристам изображение несчастного венгерского короля, подтрунивая над его преждевременным рождением и позорной смертью в трясине.

Но Сулейман ничего не узнает ни о судьбе портрета, ни о подтрунивании потомков. В глубокой меланхолии, вызванной необычным письмом Роксоланы, переправится он через Дунай (снова был мост, за сооружением которого султан наблюдал без малейшей радости) и медленно пройдет через всю венгерскую землю, неся с собой пожары, разруху и смерть, пока снова не прискачут гонцы из Стамбула и не вручат ему новое послание от Хюррем со словами: «Моему пронзенному сердцу нет на свете лекарств…» И снова мир заиграл красками, засияло после многомесячных дождей солнце, захотелось жить, и султан даже смилостивился над побежденными, объявив, что все неверные могут откупиться от неволи и от смерти за установленную плату.

Когда в начале октября Сулейман возле Петроварадина перешел Дунай, из Стамбула пришла весть, что Роксолана родила ему четвертого сына. Он послал щедрые подарки султанше и фирман о присвоении новорожденному имени Абдаллах, то есть угодный Аллаху, но уже через несколько дней снова прискакали гонцы с печальным известием, что маленький сын, не прожив на свете и трех дней, отошел в вечность, а султанша хасеки от горя и отчаяния тяжело занемогла. «Поистине то, что вам обещано, наступит, и вы это не в состоянии ослабить!»

Султан бросил войско, бросил все на свете, без передышки поскакал в столицу, вновь, как и когда-то после Белграда, не заботился ни о триумфе, ни о чествованиях, торопился в Стамбул, только тогда его гнала необъяснимая тоска, а теперь – страсть и тревога за жизнь самого дорогого на свете существа.

Назад: Гасан
Дальше: Гарем