Книга: Екатерина Великая и Потёмкин: имперская история любви
Назад: Часть третья. Вместе
Дальше: 9. Венчание: госпожа Потёмкина

8. Власть

Она от него без ума. Они должны очень любить друг друга, так как вполне схожи между собой…

Иван Елагин – Дюрану де Дистроффу


«Эти два великих характера казались созданными друг для друга, – замечал Массон. – Сначала он обожал свою государыню как любовницу, а потом нежно любил как свою славу» [1]. Сходство их амбиций и талантов было и основой их любви, и ее недостатком. Великая история любви императрицы ознаменовала собой новую политическую эпоху, так как все сразу поняли, что Потёмкин, в отличие от Васильчикова или даже Григория Орлова, способен воспользоваться своей властью и не замедлит это сделать. Однако в начале 1774 года им нужно было быть весьма осторожными, ведь Россия оказалась в самом сложном положении за все время царствования Екатерины: Пугачев все еще продолжал наступление к северу от Каспия, к югу от Урала, к востоку от Москвы, а обеспокоенные дворяне хотели, чтобы его остановили как можно скорее. Турки все еще не хотели идти на переговоры, а армия Румянцева устала и страдала от лихорадки. Ошибка в борьбе с Пугачевым, поражение на войне против турок, действия, которые могли бы спровоцировать Орловых, неуважение к гвардии, снисходительное отношение к великому князю – все это в буквальном смысле могло стоить любовникам головы.

Чтобы влюбленные не питали иллюзий, Алексей Орлов-Чесменский решил дать им понять, что он внимательно следит за освещенным окном императорской купальни. Братья Орловы, которые после 1772 года успели получить огромный вес, могли стать первыми жертвами возвышения Потёмкина.

«Ал[ексей] Гр[игорьевич] у меня спрашивал сегодня, смеючись, сие:

– Да или нет?

На что я ответствовала:

– Об чем?

На что он сказал:

– По материи любви.

Мой ответ был:

– Я солгать не умею.

Он паки вопрошал:

– Да или нет?

Я сказала:

– Да.

Чего выслушав, расхохотался и молвил:

– А видитеся в мыленке?

Я спросила: «Почему он сие думает?»

Потому, дескать, что дни с четыре в окошке огонь виден был попозже обыкновенного. Потом прибавил: «Видно было и вчерась, что условленность отнюдь не казать в людях согласия меж вами, и сие весьма хорошо» [2].

Екатерина рассказала об этом своему возлюбленному, и, наверное, они посмеялись над этим, как два непослушных ребенка, которым нравится шокировать взрослых. Но в шутках Алексея Орлова всегда было что-то угрожающее.

Помимо занятий любовью и смеха в бане Потёмкин сразу предложил свою помощь Екатерине в вопросах Русско-турецкой войны и Пугачевского восстания. Оба политика часто обсуждали, как разыграть свою партию. «Прощай, брат, – говорит она ему, – веди себя при людях умненько, и так, чтоб прямо никто сказать не мог, чего у нас на уме, чего нету» [3]. Тем не менее с Потёмкиным она чувствовала себя в безопасности, ведь он давал ей понять, что возможно все, что все ее честолюбивые мечты достижимы и что любые сиюминутные проблемы можно решить.

Из-за Потёмкина на Екатерину оказывали давление. В начале марта неизвестные, но могущественные придворные, включая кого-то, кого называли Аптекарь (вероятно, это был Панин или Орлов), посоветовали Екатерине избавиться от Потёмкина: «Был у меня тот, которого Аптекарем назвал ‹…› Хотел мне доказать неистовство моих с тобою поступков и, наконец, тем окончил, что станет тебя для славы моей уговаривать тебя ехать в армию, в чем я с ним согласилась. Они все всячески снаружи станут говорить мне нравоучения ‹…› Я же ни в чем не призналась, но и не отговорилась, так чтоб [не] могли пенять, что я солгала». Однако письма демонстрируют, что Потёмкин и Екатерина были единодушны в политических вопросах: «Одним словом, многое множество имею тебе сказать, а наипаче похожего на то, что говорила между двенадцатого и второго часа вчера, но не знаю, во вчерашнем ли ты расположении и соответствуют ли часто твои слова так мало делу, как в сии последние сутки. Ибо все ты твердил, что прийдешь, а не пришел. ‹…› Всякий час об тебе думаю. Ахти, какое долгое письмо намарала. Виновата, позабыла, что ты их не любишь. Впредь не стану» [4].

Екатерина старалась предотвратить конфликт с Орловыми: «…одного прошу не делать: не вредить и не стараться вредить Кн[язю] Ор[лову] в моих мыслях, ибо я сие почту за неблагодарность с твоей стороны. Нет человека, которого он более мне хвалил и, по видимому мне, более любил и в прежнее время и ныне до самого приезда твоего, как тебя. А естьли он свои пороки имеет, то ни тебе, ни мне непригоже их расценить и разславить. Он тебя любит, а мне оне друзья, и я с ними не расстанусь» [5].

Теперь Потёмкин требовал для себя места в правительстве. Самыми важными тогда были военное и внешнеполитическое ведомства. Поскольку Потёмкин вернулся с Дуная героем войны, он, разумеется, выбрал военное. Уже пятого марта 1774 года, через неделю после назначения генерал-адъютантом, Екатерина направила Захару Чернышеву, президенту Военной коллегии и союзнику Орловых, приказы через Потёмкина [6]. Пугачевское восстание, как и все остальные события, способствовало возвышению Потёмкина: любому государству нужны козлы отпущения на случай народных бедствий. Захар Чернышев, не получивший никакого признания за румянцевские победы, теперь должен был нести ответственность за бесчинства Пугачева и был вовсе этому не рад: «Граф Чернышев очень встревожен и все твердит, что подаст в отставку» [7]. Через десять дней после того, как Потёмкин доставил сообщения Екатерины Чернышеву, она повысила его до подполковника Преображенского гвардейского полка, в котором сама числилась полковником. Прежде этот пост занимал Алексей Орлов, так что это назначение было знаком высочайшей милости – а также началом падения Орловых. Кроме того, Потёмкин стал командовать шестьюдесятью великолепно снаряженными кавалергардами, патрулировавшими дворец в серебряных шлемах и нагрудниках и гусарскими или казачьими отрядами, сопровождавшими карету императрицы.

Потёмкин понимал, что воевать со всеми партиями при дворе было бы чистым безумием, поэтому он стал «учтив предо всеми», как писала графиня Румянцева [8], и особенно – с Никитой Паниным [9]. Самоуверенный и ленивый Панин выглядел «более довольным», чем до появления Потёмкина. Но граф Сольмс был не склонен недооценивать его: «Боюсь только, что Потёмкин, имеющий вообще репутацию лукавого и злого человека, может «воспользоваться добротой Панина» [10].

Через Панина фаворит надеялся нейтрализовать другой опасный элемент при дворе Екатерины – наследника престола великого князя Павла, похожего на мопса педантичного пруссофила, который уже давно хотел приобрести политическую роль, достойную своего положения. Павел ненавидел графа Орлова, но нового фаворита он возненавидел еще больше, потому что чувствовал, что Потёмкин способен навсегда отстранить его от двора. Их пути вскоре пересеклись. Павел, приверженец армейской дисциплины по прусскому образцу, натолкнулся на фаворита во время визита к матери и возмутился видом Потёмкина. «Батенька, – пишет Екатерина любовнику, – В[еликий] К[нязь] ко мне ходит по вторникам и по пятницам от 9 до 11 часов. Изволь сие держать в памяти вашей. Критики не было и, кажется, быть не может, ибо их Граф Тигорд – Ан[дрей] Раз[умовский] (друг великого князя Павла. – Прим. авт.) к ним ходят в таковом же наряде, и я его заставала не луче прибранным». К счастью, великий князь не застал Потёмкина в одном из его незапахнутых медвежьих халатов и с розовым платком на голове – такое одеяние встревожило бы кого угодно.

Панин попытался склонить раздраженного цесаревича на сторону «умного» Потёмкина [12]. Таким образом Потёмкин использовал Панина, который считал, что использует Потёмкина. Графиня Румянцева сообщала мужу, что приход Потёмкина изменил всю придворную политику, – и была права [13].

Потёмкин сосредоточил свое внимание на Пугачевском восстании. Двадцать второго марта, вскоре после того, как Екатерина и Потёмкин стали любовниками и политическими партнерами, генерал Александр Бибиков, перенесший свой штаб в Казань, смог победить девятитысячную армию Пугачева, сняв осаду с Оренбурга, Уфы и Яицкого городка и заставив самозванца покинуть его «столицу» Берду неподалеку от Оренбурга. Фаворит предложил назначить своего троюродного брата, Павла Сергеевича Потёмкина (сына человека, который пытался убедить отца Потёмкина, что ребенок был не его), главой Тайной комиссии в Казани, целью которой было выявить причины восстания (подозревали турок и французов) и наказать преступников. Потёмкин и Екатерина приказали Захару Чернышеву [14] призвать Павла Потёмкина с турецкого фронта. Павел Сергеевич был настоящим представителем восемнадцатого века: бравый солдат, изысканный придворный, поэт и знаток многих языков, первый переводчик Руссо на русский. Когда он оказался в Петербурге, Екатерина немедленно приказала ему отправиться к Бибикову в Казань [15]. Теперь, когда Бибиков был близок к тому, чтобы добить фальшивого Петра Третьего, а Павел Потёмкин ехал разбираться с последствиями, любовники переключились на турецкую войну.

«Что значит, матушка, артикулы, которые подчеркнуты линейками?» – нацарапал Потёмкин на проекте мирного соглашения Екатерины. Ниже – объяснение Екатерины: «Значит, что прибавлены и на них надстоять не будут, буде спор бы об них был» [16]. С момента призвания в советники императрицы он начал совместно с ней работать над распоряжениями, которые следовало отдать фельдмаршалу Румянцеву. Сначала придворные считали, что Потёмкин пытался уничтожить прежнего начальника. Легенда утверждает, что всю свою жизнь Потёмкин невероятно завидовал тем немногим, кто был так же талантлив, как он сам. Но это было не так. «Говорили, что он не хорош с Румянцевым, – сообщал Сольмс Фридриху, – но теперь я узнал, что, напротив того, он дружен с ним и защищает его от тех упреков, которые ему делают здесь». Жена фельдмаршала также с удивлением отмечает: «Григорий Александрович столько много тебе служит, во всяком случае и, пожалуй, поблагодари его. Вчерась он мне говорил, чтобы ты к нему обо всем писал прямо» [17].

Чтобы усадить турок за стол переговоров, был нужен сильный стимул, но истощенная армия Румянцева нуждалась в подкреплениях для запланированной фельдмаршалом атаки на Дунае, а также полномочий, чтобы заключить мир прямо на месте. В конце марта Потёмкин уговорил Екатерину «дать полную мочь П.А. Румянцеву, и тем, – по ее собственному выражению, – кончилась война» [18]. Это значило, что обычная османская выжидательная тактика не сработала, так как Румянцев получил право заключить мир прямо на месте, в границах, определенных Екатериной и Потёмкиным, но без необходимости обращаться в Петербург. Десятого апреля фельдмаршал получил новые условия мира, исправленные Потёмкиным. К этому времени туркам расхотелось вести переговоры. Принятие решений в Османской империи, и без того медленное даже в лучшие времена, существенно затруднилось после смерти султана Мустафы III и восхождения на престол его осторожного брата Абдула-Гамида. Турок подстрекали к продолжению войны французы, а, возможно, и двуличные пруссаки: Фридрих, получив свою долю при разделе Польши, все еще завидовал российским приобретениям на юге. Более того, туркам на руку играло и Пугачевское восстание. Поэтому мир без войны больше был не возможен. Фельдмаршал Румянцев в очередной раз готовился перейти Дунай.

Первые шаги Потёмкина к власти заключались в том, что он стал членом Государственного совета – консультативного военного кабинета, созданного Екатериной в 1768 году. Его подъем всегда описывали как быстрый и безболезненный. Но, вопреки историческим клише, любовь императрицы вовсе не гарантировала ему реальной власти. Потёмкин считал, что он готов к работе в Совете. Мало кто был с ним согласен. Более того, все остальные члены Совета имели чин первого или второго класса по Табели о рангах, а Потёмкин – только третий. «Я не член Совета», – говорил он французскому дипломату Дюрану. «Почему же вы не сделаетесь им?» – «Этого не желают, но я заставлю» [19]. Откровенность Потёмкина часто удивляла многих дипломатов. Для иностранных послов это был первый знак того, что Потёмкин после всего трех месяцев в постели Екатерины хотел реальной власти и собирался ее получить.

Летом, пока двор был в Царском Селе, Екатерина все еще отказывалась назначить его членом Совета. В ответ Потёмкин продемонстрировал свое плохое настроение. «В воскресенье, когда я сидел за столом рядом с ним и с императрицей, – записал Дюран, – я увидел, что он не только не разговаривает с ней, но даже не отвечает на ее вопросы. Она была вне себя, и все мы в большом смущении. Молчание нарушил шталмейстер [Лев Нарышкин], но и тому не удалось оживить беседу. Встав из-за стола, императрица удалилась и потом вернулась с заплаканным лицом» [20]. Добился ли Потёмкин своего? «Миленький, – пишет императрица пятого мая, – как ты мне анамесь говорил, чтоб я тебя с чем-нибудь послала в Совет сегодня, то я заготовила записку, которую надлежит вручить Кн[язю] Вяземскому. И так, естьли итти захочешь, то будь готов в двенадцать часов или около того. А записку и с докладом Казанской Комиссии при сем прилагаю» [21]. Эта записка, в которой Потёмкина просят принять участие в обсуждении Тайной комиссии, созданной для расследования и наказания участников Пугачевского восстания, звучит обыденно, но на самом деле Екатерина приглашала Потёмкина присоединиться к Совету. Потёмкин демонстративно доставил записку генерал-прокурору Вяземскому и сел во главе стола: покидать его он не собирался. «Ни в одной другой стране, – сообщал Ганнинг в Лондон на следующий день, – фавориты не возвышаются так быстро. К величайшему удивлению членов Совета, генерал Потёмкин занял место среди них» [22].

К этому времени Тайная комиссия в Казани раскрыла «заговор» с целью убийства Екатерины в ее летней резиденции, Царском Селе: при допросе сообщник Пугачева признался, что убийцы уже в пути. Потёмкин отправил Вяземского узнать подробности дела, на что Екатерина смело ответила: «Я думаю, что гора родит мышь» [23]. Потёмкин переживал, но оказалось, что история, вероятно, была выдумана при допросе – еще одна причина, по которой Екатерина была против российской привычки бить подозреваемых кнутом. Сама она находилась слишком далеко, чтобы запретить Комиссии пытать бунтовщиков, хотя и пыталась убедить Бибикова делать это как можно реже [24].

Тридцатого мая Потёмкин был повышен до генерал-аншефа и вице-президента Военной коллегии. Легко забыть, что пока шла сложная битва фракций при дворе императрицы, Потёмкин и Екатерина продолжали наслаждаться первыми прекрасными месяцами своей любви. Возможно, в тот же день, когда было объявлено о повышении, императрица отправила Потёмкину записку, написанную в ребячливом и любвеобильном тоне: «Генерал, любите ли Вы меня? Я очень любить Генерала» [25]. Ганнинг пишет, что военный министр Чернышев был уязвлен настолько, что не захотел оставаться дальше на своей должности [26]. Он ушел со своего поста и стал губернатором белорусских провинций, полученных по время первого раздела Польши. Так закончился фракционный кризис, начавшийся за два года до падения князя Орлова.

Почести, новые задачи, новые крепостные, новые поместья и богатства текли к Потёмкину рекой. Тридцать первого марта он был назначен генералом-губернатором Новороссии, обширной южной провинции, граничившей с Крымским ханством и Османской империей, а двадцать первого июня сделался главнокомандующим иррегулярных войск, в частности, своих обожаемых казаков. Сложно представить, насколько богатым сделался Потёмкин.

У него было намного больше денег, чем у родителей в его детстве, проведенном в Чижове, и даже больше, чем у дяди в Москве. В то время пехотинец из крестьян получал около семи рублей в год, офицер – около трехсот. Потёмкин регулярно получал на свои именины, по праздникам и за помощь с каким-либо проектом в подарок по сто тысяч рублей. Он получал по триста рублей в месяц на карманные расходы. Во всех дворцах он жил бесплатно, и за то, что его обслуживали люди императрицы, он тоже не платил. Говорят, что первого числа каждого месяца на своем туалетном столике он находил по 12 000 рублей, но, скорее всего, как свидетельствовал Васильчиков, Екатерина просто давала ему огромные суммы денег тогда, когда ей хотелось. Потёмкин тратил деньги так же легко, как получал их. С одной стороны, его это смущало, с другой – он постоянно требовал больше. Но при этом ни его доход, ни его экстравагантность пока не достигли предела. Дело еще до этого не дошло. Очень скоро, впрочем, окажется, что он не знает предела ни в чем [27].

Екатерина позаботилась, чтобы Потёмкин получил столько российских наград, сколько было возможно – повышая таким образом его статус до собственного. Монархи любили получать иностранные медали для своих фаворитов. Иностранные государи не стремились раздавать награды кому попало – особенно любовникам цареубийц, захвативших трон. Но несмотря на это, если весомых причин для отказа не было, они все же уступали. Переписка между монархами и российскими послами относительно вручения орденов – увлекательнейшее чтение, содержащее невероятно вежливые, практически зашифрованные эвфемизмы, бывшие языком придворной дипломатии. «Миленький, здравствуй… – приветствовала Екатерина Потёмкина. – Что встала, то послала к Вице-канцлеру по ленты, написав, что они для Ген[ерал]-Пор[учика] Пот[емкина], после обедни и надену на него. Знаешь ли его? Он красавец, да сколь хорош, столь умен. И сколь хорош и умен, столь же меня любит и мною любим совершенно наравне» [28]. В этот день он получил русский орден Св. Александра Невского и польский орден Белого орла, присланный королем Станиславом Августом. Эти ордена были престижными, хотя аристократы и рассматривали их как должное: одна из трогательных черт Потёмкина – его детское увлечение медалями. Очень скоро в его коллекцию попали петровский орден Андрея Первозванного, Фридрих II прислал ему прусского Белого орла; Дания – Белого слона; Швеция – Св. Серафима. Но Людовик XVI и Мария Терезия отказали в орденах Св. Духа и Золотого руна, сказав, что они предназначены только для католиков. Георг III был шокирован, когда русский посол в Лондоне передал ему просьбу об ордене Подвязки для Потёмкина [29].

«Она, кажется, хочет доверить ему бразды правления», – сообщал Ганнинг в Лондон. Произошло невероятное: Потёмкин стал начальником графа Орлова. Этого иностранные послы так оставить не могли. Они привыкли к Орловым и не верили, что те не смогут вернуться к власти в любую минуту. Орловым в это тоже не верилось.

Граф Орлов ворвался к Екатерине второго июня. Это был тревожный звонок даже для императрицы. «Говорят, – пишет хорошо осведомленный Ганнинг, – что результатом ‹…› было больше, чем объяснение, и что горячий спор имел место по этому случаю между князем и Императрицей». Князь Орлов всегда отличался хорошим характером, но был опасно вспыльчив. Когда он давал волю своему темпераменту, это было очень страшно. Екатерина назвала его дураком и была огорчена его словами. Но и с ним она могла справиться: он согласился снова поехать за границу. Ее это уже не волновало. У нее был Потёмкин: «Прощайте, друг мой. Завтра пришлите сказать мне, как вы себя чувствуете. Я очень скучаю без вас» [30].

Девятого июня Румянцев переправился с двумя корпусами через Дунай, решительно напал на турок и разгромил их основные силы у Козлуджи. Османский великий визирь оказался отрезан от дунайских фортов. Русская кавалерия стала двигаться на юг, мимо Шумлы, в сегодняшнюю Болгарию.

Екатерина и Потёмкин огорчились, узнав, что от лихорадки внезапно скончался победитель Пугачева, Бибиков, но казалось, что восстание уже позади, поэтому они назначили его преемником весьма посредственного кандидата – князя Федора Щербатова. Но внезапно в начале июля Екатерине сообщили, что Пугачев, несмотря на поражение, снова собрал армию. Она отстранила Щербатова и назначила другого генерала – князя Петра Голицына: «При сем, голубчик, посылаю и письмо, мною заготовленное к Щербатову. Изволь поправить, а там велю прочесть в Совете подписанное, – оптимистично пишет императрица Потёмкину. – Это будет не в глаз, но в самую бровь» [32].

Двадцатого июня турки запросили мира: обычно это означало подписание мирного договора, проведение конгресса и многомесячных переговоров, из-за которых не вышло подписать предыдущее мирное соглашение. Именно в этот момент совет Потёмкина «дать полную мочь» Румянцеву принес свои плоды – фельдмаршал разбил лагерь в болгарской деревне Кючук-Кайнарджи и сообщил туркам, что либо они подпишут мирный договор, либо он снова начнет военные действия. Османы начали переговоры, новостей о мирном договоре ждали со дня на день, Екатерина воспрянула духом. Все шло хорошо.

Возобновление Пугачевского бунта в середине июля стало неожиданны ударом для Екатерины. Одиннадцатого июля Пугачев объявился в древнем и стратегически важном городе Казани с армией в 25 000 человек. Пугачев, которого считали побежденным, оказался вовсе не побежден, хотя его и преследовал человек, сыгравший важнейшую роль в подавлении бунта, неутомимый и мудрый подполковник Иван Михельсон. Казань находилась всего в 93 милях от Нижнего Новгорода, а тот – всего в сотне миль от самой Москвы. Старый татарский город, завоеванный Иваном Грозным в 1552 году, насчитывал 11 000 жителей и в основном был построен из дерева. Генерал Павел Потёмкин, только что назначенный управлять Тайной комиссией в Казани и Оренбурге, прибыл в Казань девятого июля, за два дня до Пугачева. Старый губернатор был болен. Павел Потёмкин принял командование, но у него было лишь 650 пехотинцев и 200 ненадежных чувашских всадников, поэтому он заперся в крепости. Двенадцатого июля Пугачев взял Казань штурмом, мятежники буйствовали в городе с шести утра до полуночи. Любой, кто носил «немецкое платье» или был безбород, был обречен, а женщин в «немецких платьях» доставляли в лагерь к самозванцу. Город сгорел дотла, Пугачев ушел, так и не взяв крепость, где сидел Павел Потёмкин, на помощь которому спешил Михельсон.

Поволжье было охвачено крестьянским бунтом. Дела оборачивались даже хуже, чем раньше: бунт начался всего лишь как казацкое восстание, теперь же он превратился в яростную классовую войну, подобную Жакерии, охватившей в 1358 году север Франции. Во время Жакерии крестьяне убивали землевладельцев. Режим мог столкнуться с тем, что миллионы крепостных начали бы убивать своих хозяев. Это угрожало не только Екатерине, но и всей империи. Фабричные рабочие, крестьяне и 5 000 башкирских конников встали под знамя самозванца. Целые деревни начали примыкать к восстанию. По стране бродили банды беглых крепостных. Бунтующие казаки скакали от деревни к деревне, поднимая крестьян на бунт. Двадцать первого июля новость о падении Казани дошла до Екатерины в Петербурге. Власти центральных регионов начали паниковать. Пойдет ли Пугачев на Москву? [33]

На следующий день императрица провела экстренное собрание Совета в Петергофе. Она объявила, что поедет прямо в Москву, чтобы спасти империю. Совет встретил это сообщение молчанием. Никто не отважился возразить. Члены Совета были взволнованы и не знали, что делать. Ошеломлена была и сама Екатерина – сдача Казани заставила ее почувствовать себя уязвимой. Она не скрывала своих чувств, что было на нее непохоже. Некоторые из ее приближенных, особенно граф Орлов и братья Чернышевы, были крайне недовольны возвышением Потёмкина и возвращением Панина.

Совет поразило желание Екатерины ехать в Москву. Молчание его членов в полной мере отражало глубину их «бессловесной подавленности». Екатерина обратилась к своему старшему министру, Никите Панину, и спросила, что он думает о ее идее. «Мой ответ был, – писал он своему брату генералу Петру Панину, – что не только не хорошо, но и бедственно в рассуждении целостности всей Империи», потому что показало бы страх властей перед мятежниками. Екатерина с жаром начала отстаивать преимущества своего путешествия в Москву. Потёмкин поддерживал ее. Возможно, идея поехать в Москву принадлежала именно ему, потому что, будучи самым русским из всех этих вельмож, в опасный для отечества момент он инстинктивно представлял Москву древней православной столицей. В то же время он мог соглашаться с императрицей просто потому, что он слишком недолго находился при дворе, чтобы рисковать и противоречить Екатерине.

Реакция большинства членов Совета была почти комичной: граф Орлов отказался высказывать свое мнение, как ребенок, притворившись, что ему нехорошо, и сказав, что он плохо спал и никаких идей у него нет. Кирилл Разумовский и фельдмаршал Александр Голицын, пара «дураков», не могли найти и двух слов. Захар Чернышев «трепетал между фаворитами» – Орловым и Потёмкиным – и «полслова два раза вымолвил». Было решено, что на Волге нет никого, кто обладал бы каким бы то ни было военным весом, чтобы противостоять Пугачеву: требовалась «знаменитая особа». Но кто? Орлов отправился спать, а расстроенный Совет не пришел ни к какому решению, кроме как ждать новостей о турецком мирном договоре [34].

Идея пришла в голову Никите Панину. После ужина он отвел Потёмкина в сторону и предложил, чтобы «знаменитой особой», которая спасла бы Россию, стал не кто иной, как его брат, генерал Петр Иванович Панин. Это имело под собой основания: тот был прославленным военным генералом, обладавшим необходимым аристократическим происхождением, способным смягчить страхи помещиков. Он уже находился в Москве. Но существовала одна проблема. Он был грубым и надменным снобом и брюзгой, для которого, кажется, и изобрели слово «солдафон». Даже для российского солдата восемнадцатого века многие из его суждений были абсурдными: он педантично относился к привилегиям дворянства и мелочам военного этикета и твердо верил, что царем может быть только мужчина. Этот строгий поборник дисциплины и самоуверенный тиран мог появиться в приемной своего штаба в серой атласной ночной рубахе и высоком французском колпаке с розовыми завязками [35]. Екатерина не выносила его, не доверяла ему и даже установила за ним тайный надзор.

Поэтому Никита Панин не осмелился говорить о своем брате перед всем Советом и осторожно обратился к Потёмкину, который отправился прямиком к императрице. Вероятно она вспылила от одного упоминания его имени. Но, видимо, Потёмкину удалось убедить ее, что в ситуации, когда колеблется даже ее ближайшее окружение, выбора у них нет. Она согласилась. Когда Никита Панин обратился к ней позднее, императрица скрыла свои настоящие чувства и, использовав свой актерский талант, любезно подтвердила, что хочет, чтобы Петр Панин взял на себя высшее командование волжскими губерниями и «спас Москву и внутренние части империи». Никита Панин тут же написал брату [36].

Панины установили почти что государственный переворот, заставив Екатерину смириться с унижением от того, что ненавидимый ей Петр Панин спасал Европу. В каком-то смысле теперь они представляли для нее чуть ли не меньшую опасность, чем сам Пугачев. Любовникам пришлось проглотить эту горькую пилюлю, и теперь ее надо было чем-то запить. Самый темный час всегда перед рассветом – Панины потребовали огромной власти, практически равной императорской, генерал хотел управлять всеми городами, судами и Тайными комиссиями в четырех огромных губерниях, охваченных Пугачевским бунтом, всеми военными силами (за исключением Первой армии Румянцева, Второй армии, оккупировавшей Крым, а также отдельных частей, стоявших в Польше), кроме того, он хотел получить право выносить смертные приговоры. «Увидишь, голубчик, – писала Екатерина Потёмкину, – из приложенных при сем штук, что Господин Граф Панин из братца своего изволит делать властителя с беспредельной властию в лучшей части Империи». Она же не намерена, «побоясь Пугачева, выше всех смертных в Империи хвалить и возвышать ‹…› пред всем светом первого враля и [ей] персонального оскорбителя». Потёмкин взял переговоры с Паниными и управление подавлением восстания на себя [37].

Екатерина и Потёмкин не знали, что до того, как Казань пала, Румянцев подписал крайне выгодное перемирие с турками – Кючук-Кайнарджийский мирный договор. Вечером 23 июля два курьера, один из которых был родным сыном Румянцева, прискакали с новостью в Петергоф. Настроение Екатерины тут же сменилось с отчаяния на бурную радость. «Я сей день почитаю из щастливейших в жизни моей», – сообщила она московскому главнокомандующему [38]. Договор давал России выход к Черному морю, к ней переходили Азов, Керчь, Еникале и Кинбурн, а также узкая полоска побережья между реками Днепр и Буг. Российские торговые суда могли ходить проливами в Средиземное море. Можно было строить Черноморский флот. Крымское ханство получало независимость от османского султана. Этот успех открыл дорогу дальнейшим достижениям Потёмкина. Екатерина приказала устроить пышное торжество. Через три дня двор переехал в Ораниенбаум, чтобы отпраздновать победу.

Это позволило Потёмкину укрепить свою позицию при переговорах с Паниным, который с нетерпением ждал в Москве подтверждения диктаторских полномочий. Дожившие до нашего времени черновики, описывающие эти полномочия, показывают, что и Екатерина, и Потёмкин были одинаково рады возможности приструнить генерала. Они явно не спешили – теперь Никита Панин понимал, что мог и заиграться: «Я с первого дня приметить мог, что… употребление тебя к настоящему твоему делу… сочтено внутренно крайним и чувствительным себе уничижением». Панины Потёмкина не жаловали: «он ничего не внемлет или внимать не хочет, а все решит дерзостию своего ума» [39].

Когда Потёмкин писал Панину несколько дней спустя по приказу Екатерины, он не преминул добавить со всей «дерзостью», что это назначение состоялось только благодаря его усилиям перед императрицей: «Я совершенно уверен, что Ваше Превосходительство рассмотрит мои действия как знак расположения к себе» [40]. Генерал Панин получил приказ второго августа – он назначался командующим войсками, уже сражавшимися против Пугачева, и получал власть над Казанью, Оренбургом и Нижним Новгородом. В Казани у Потёмкина все еще находился кузен Павел Сергеевич, который мог противодействовать всесилию Панина и поделить с ним власть. Задачей Панина было разгромить силы Пугачева; Павел Потёмкин должен был арестовать, допросить и наказать самозванца. Не все члены Совета понимали, что Петр Панин не может стать «диктатором»: когда Вяземский предложил поместить Тайную комиссию Павла Потёмкина под управление Панина, он получил от императрицы лаконичное послание: «Нет, для того, что оная подо мною» [41].

Последние новости с Волги еще сильнее ослабили положение Паниных. Оказалось, что после сдачи Казани Михельсон Пугачеуже несколько раз разбил Пугачева, так что новость о разгроме, сообщенная Совету в Петербурге, к тому времени уже устарела. Пугачев вовсе не двигался на Москву, он отступал на юг. Политический кризис для Екатерины миновал. Двадцать седьмого июля в Ораниенбауме началось совместное с представителями дипломатического корпуса празднование победы над турками. Однако императрица с тревогой следила за беспокойной обстановкой на Волге.

Всегда было сложно сказать, бежит Пугачев или наступает. Даже его бегство напоминало наступление. За ним устремлялись бедные крестьяне, ему сдавались города, горели поместья, летели головы, звенели колокола. В Нижнем Поволжье города продолжали переходить на его сторону. Кульминации ситуация достигла шестого августа, когда был сдан Саратов, где священники присягнули на верность не только Пугачеву, но и его жене, что еще больше подчеркивало его самозванство. Были повешены двадцать четыре помещика и двадцать один чиновник. Но Пугачев делал то, что делает любой загнанный в угол преступник: бежал домой, на Дон.

Однако и победители не ладили друг с другом: Петр Панин и Павел Потёмкин были одинаково высокомерны и агрессивны и мешали друг другу где только могли, используя свои связи в Петербурге. Именно поэтому Потёмкин и разделил между ними обязанности.

Пугачев добрался до Дона, а затем до Царицына и на собственном опыте убедился, что самозванцев не жалуют даже на родине. Когда он вел переговоры с донскими казаками, те поняли, что «Петр Третий» – это человек, которого они помнят как Емельяна Пугачева. Они отказались идти за ним. С Пугачевым оставалось десять тысяч повстанцев. Он бежал вниз по реке и был арестован собственными людьми. «Вы хотите изменить своему государю?» – воскликнул он, но тщетно. «Анператор» уже утратил свою власть. Его передали российским силам в Яицком городке, именно там, где восстание началось год назад. На Нижней Волге было слишком много сильных и амбициозных военных – Павел Потёмкин, Панин, Михельсон, Александр Суворов, – и между ними разгорелась склока за право считаться поимщиком «злодея», хотя на самом деле этого не сделал никто из них. Суворов доставил Пугачева Петру Панину, который запретил Павлу Потёмкину допрашивать его [42]. Как маленькие дети, рассказывающие небылицы учителю, они с августа по декабрь писали донесения в Петербург. Часто их противоречившие друг другу письма приходили в один день [43]. Теперь, когда кризис миновал и власти любовников ничего не угрожало, Екатерина и Потёмкин отчасти возмущались, а отчасти развлекались этими препирательствами. «Голубчик, – писала императрица в сентябре, – Павел прав: Суворов тут (в поимке Пугачева. – Прим. авт.) участия более не имел, как Томас (собачка императрицы. – Прим. авт.), – а приехал по окончании драк и по поимке злодея». Потёмкин выражал общее мнение в письме к Петру Панину: «Мы все исполнены радостью, что наконец покончено с бунтовщиком» [44].

Петр Панин держал добычу в зубах, даже убил нескольких свидетелей. Когда добрался до самозванца, который когда-то служил под его командованием при Бендерах, он ударил его по лицу и заставил преклонить колено. Он повторял это для каждого, кому было интересно, за исключением Павла Потёмкина, который и должен был допрашивать преступника [45]. Екатерина и Потёмкин почти разрубили этот Гордиев узел, распустив Комиссию в Казани, чтобы создать Особую комиссию при Тайном департаменте Сената в Москве для суда над Пугачевым. В комиссию назначили Павла Потёмкина [46] – но не Панина. Разумеется, Потёмкин защищал интересы своего кузена, а также свои собственные, потому что Екатерина писала ему: «Я надеюсь, что все распри и неудовольствия Павла кончатся, как получит мое приказание ехать к Москве… – И посреди разговора о политике добавляла: – А я, миленький, очень тебя люблю и желаю, чтоб пилюли очистили все недуги. Только прошу при них быть воздержан: кушать бульон и пить чай без молока» [47].

Петр Панин, согласно одному современному историку, «теперь украшал деревенскую Россию лесом виселиц» [48]. В циркуляре, который Екатерина не одобрила, Петр Панин предлагал объявить, что убийцы представителей властей и их сообщники будут преданы смерти через отрубание рук, ног и головы, а их тела положены на площадях. Деревням, где были совершены убийства, предписывалось выдать виновных, из которых каждого третьего ждала виселица; при отказе выдавать виновных каждого сотого мужика следовало вешать за ребра, а прочих пороть.

Панин хвастался Екатерине, что он «приемлет с радостью пролитие проклятой крови государственных злодеев на себя и на чад [своих]» [49]. Он уточнял, что повешение за ребра проводилось при помощи специальной давно забытой виселицы – глаголи, выполненной в форме буквы «Г» с длинной перекладиной, которой осужденные подвешивались на металлических крюках [50]. Екатерина была против такого ужасного способа казни, считая, что в Европе этого не оценят, но Панин уверял, что подобные меры нужны для устрашения. Виселицы с разлагающимися телами казненных повстанцев ставили на плоты и пускали вниз по Волге. На самом деле казнено было не так много преступников, как можно было бы ожидать, хотя наверняка приговоры неоднократно оказывались чересчур суровыми. Официально были казнено всего 324 человека, в том числе отступники из числа духовенства и помещиков, что, учитывая размах восстания, можно сравнить с масштабом репрессий после битвы при Куллодене в 1745 году [51].

Яицкое казачье войско, где началось восстание, было распущено и переименовано. Предваряя советскую традицию называть места в честь правящей верхушки, Екатерина приказала переименовать станицу Зимовейскую [52] на берегу Дона, откуда Пугачев был родом, и дать ей название Потёмкинская, покрыв, по словам Пушкина «мрачные воспоминания о мятежнике славой имени нового, уже любезного ей и Отечеству» [53].

«Нечестивца» доставили в Москву в начале ноября в специально сконструированной железной клетке, как дикого зверя. Разъяренные москвичи лелеяли надежду на особо кровавую казнь. Это беспокоило Екатерину, которая знала, что Пугачевский бунт уже успел нанести чувствительный удар по ее репутации просвещенного монарха.

Екатерина и Потёмкин тайно согласились сократить жестокость наказания – что достойно восхищения в то время, когда в Англии и Франции казни преступников оставались невероятно жестокими. Генерал-прокурор Вяземский был послан в Москву, а вместе с ним и секретарь Сената Шешковский, умелый палач, который, как сообщил Екатерине Павел Потёмкин, «имеет особый дар допрашивать простолюдинов». Тем не менее Пугачева не пытали [54].

Екатерина наблюдала за судом так пристально, как только могла. Она отправила Потёмкину свой «Манифест» о Пугачеве, чтобы тот прочитал его, если ему позволяет здоровье. Ипохондрик не ответил, поэтому императрица, которая явно нуждалась в его одобрении, отправила новую записку: «Изволь читать и сказать нам о сем, буде добро и буде недобро». Вечером того же дня или, возможно, на следующий день, она выказывает свое нетерпение: «Превозходительный Господин, понеже двенадцатый час, но не имам в возвращении окончания Манифеста, следственно, не успеют его переписывать, ни прочесть в Совете […] буде начертания наши угодны, просим о возвращении. Буде неугодны – о поправлении». Вероятно, Потёмкин и правда был болен или занят подготовкой торжеств в Москве. «Душа милая, ты всякий день открываешь новые затеи» [55].

Суд начался 30 декабря в Большом Кремлевском дворце. Второго января 1775 года Пугачева приговорили к четвертованию и обезглавливанию. В России в приговор не входило потрошение заживо, это было прерогативой англичан. Однако четвертование предполагало, что все четыре конечности человека отрубались, пока он был жив. Москвичи с воодушевлением ожидали ужасного действа. Екатерине же это не нравилось. Она писала Вяземскому, что не желает быть жестокой. Двадцать первого декабря императрица сообщала Гримму, что «через несколько дней фарс маркиза Пугачева завершится. Когда вы получите это письмо, можете быть уверены, что более никогда не услышите об этом господине» [56].

Декорация для последней сцены «фарса маркиза Пугачева» была приготовлена на Болотной площади подле Кремля. Десятого января 1775 года там собралась огромная толпа, желавшая увидеть казнь «чудовища». Пугачева, «одетого во все черное», привезли «на повозке наподобие золотарской», в которой он был привязан к столбу. С ним ехали два священника, сзади стоял палач. На плахе сверкали два топора. На спокойном лице Пугачева «не было видно и тени страха». «Чудовищный» Пугачев поднялся на эшафот, разделся и лег, вытянув руки и ноги и ожидая палача.

Произошло «нечто странное и неожидаемое». Палач взмахнул топором и в нарушение приговора отсек Пугачеву голову без четвертования. Возмущены были не только судьи, но и толпа. Кто-то, вероятно, один из судей, выносивших приговор, начал угрожать палачу. Другой «чиновник вдруг на палача с сердцем закричал: “Ах сукин сын! что ты это сделал! – и потом: – Ну, скорее – руки и ноги!”» Свидетели говорили, что «за такую ошибку» палачу самому «вырвут язык». Палач не обращал ни на кого внимания и приступил к четвертованию трупа, а затем отрезал языки и вырвал ноздри остальным преступникам, избежавшим смертной казни. Части тела Пугачева выставили на шесте в середине эшафота. Голову надели на железную пику и выставили на всеобщее обозрение [57]. Пугачевщина закончилась.

В последние дни кризиса Екатерина писала Потёмкину: «Душатка, cher Epoux, изволь приласкаться. Твоя ласка мне и мила и приятна […] Безценный муж…»

Назад: Часть третья. Вместе
Дальше: 9. Венчание: госпожа Потёмкина