Маринка аккуратно выводила слово за словом, и слезы капали на страницу – крупные, горячие, злые, – потому что они достали, они уже достали, так больше нельзя, невозможно, сколько лет одно и то же, и конца края не видно. Неровные чернильные звезды зажигались на тетрадном листке в линеечку, а на краю стола, на стопке учебников, прикрытые контурными картами по географии, лежали две пачки димедрола, которые Маринка купила на обеденные деньги.
«…прошу винить», – вывела Маринка и оглушительно всхлипнула. Кого? Маму, в первую очередь маму. Она никогда не понимала, никогда! А если бы понимала, разве тащила бы из школы, больно вцепившись в локоть, на глазах у всего класса?! Разве позволила бы носить грязный пластырь на лице?!
«…маму», – написала Маринка и задумалась. В такой важный момент надо быть справедливой. Ведь не только она! Взять хотя бы красивую Ленку из параллельного класса. Такая прямо вся из себя картинка, а кто не картинка, тот хоть ложись и помирай, она сверху землей еще присыплет. И Маринка, через запятую, добавила: «Ленку». Потом подумала еще немного и написала фамилию. Ленок вокруг – только у Маринки в классе пять штук. Подумают еще не на ту! Хотя, если разобраться, чем эти пять Ленок лучше красивой из параллельного? Да ничем! Они тоже, тоже виноваты перед ней. Они тоже дразнили «очкастой» с первого класса и всегда хихикали за спиной, нарочно громко, чтобы она, Маринка, слышала. Так что им в этом списке самое место. Кроме, может быть, Ивановой. Иванова толстая, ей тоже досталось.
Слезы закапали чаще и, кажется, сделались еще горячее. Они разъедали тонкую бумагу. Маринка прикрыла глаза и стала мечтать, как ее понесут в гробу – тихую и очень красивую, без очков, – и тогда все они узнают, все! Да только поздно будет! Ей представлялись венки с белыми бумажными розами и лентой поперек, как на похоронах у бабы Зои из третьего подъезда. Красиво.
Маринка вытерла глаза рукавом и вписала Лёшку. Потому что она его любила. Сильно-сильно. А он ни разу в ее сторону даже не посмотрел. Посмотрит, ничего. Посмотрит и пожалеет! Будет идти за гробом и плакать – посильнее, чем она сейчас. И он тогда поймет, он поймет, и тогда…
Но заканчивать на Лёшке было бы как-то слишком, и она вписала еще воспитательницу из лагеря, где отдыхала после первого класса, и классную руководительницу Жегадлу. С Жегадлой неприязнь была у них взаимная, да. Но это же не Маринка первая начала! Пусть ей теперь выговор влепят. А лучше уволят.
Как ни странно, мысль о скором увольнении Жегадлы Маринку не обрадовала. Наоборот, стало еще грустнее. Вспомнился прошлый день рождения, все эти Галины Михалны и тети Ларисы, ненужные подарки, глупые открытки и противное взрослое сюсюканье. Маринка смотрела на мокрую страничку и машинально записывала: «Галину Михайловну, тетю Ларису, тетю Надю, тетю Валю…»
Таблетки были совсем близко, только руку протяни. И стакан с водой она приготовила. Рыжий солнечный луч проходил сквозь стекло, и в свете его кружила белая взвесь – от хлорки, что ли? Часы тикали так громко, что, казалось, они готовы взорваться. Сколько еще осталось? Час, полтора? А потом ее понесут в гробу – красивую, без очков, и она больше никогда, никогда… Маринка уронила голову на руки и разрыдалась пуще прежнего. Рукава промокли, и от слез сделалось горячо и влажно. Было трудно дышать, началась предательская икота, как всегда, когда Маринке случалось плакать подолгу.
Время от времени она поднимала голову и вписывала на листочек новое имя – всех этих, красивых и здоровых, которые хоть раз ее обидели: одноклассников, учителей, маминых подружек, мальчиков и девочек, с которыми случалось летом отдыхать в одном отряде, – и он разрастался – скорбный перечень большой нелюбви к ней, несчастной Маринке.
Так она сидела – плакала и записывала, записывала и плакала, потихонечку отхлебывая из стакана холодную воду, чтобы проклятая икота прекратилась, пока не выпила всё до капли. Раскисшая бумажка была исписана до самого низа. Осталось жалких полстроки. Дата, подпись. Маринка подняла предсмертную записку, стала перечитывать: «Мама, Ленка, Ленка, Ленка, Ленка, Ленка, опять Ленка (вычеркнуто), Лёшка, Жегадла, Галина Михайловна, тетя Лариса, тетя Надя, тетя Валя…»
И тут ей отчего-то сделалось невыносимо смешно. Она сложила из листка самолетик и хотела выпустить его в открытую форточку, но он, напитанный водой, никуда не полетел – тукнулся в стекло и шлепнулся на подоконник. «Да ну их всех!» – решила Маринка и стала делать русский на завтра.
Маринка сидела за обеденным столом, положив подбородок на скрещенные руки, и наблюдала, как пластинка, пощелкивая, идет под иглой. С этого ракурса было видно, как толстый винил переваливается с боку на бок, оставляя на острие полупрозрачные волокнистые пылинки, которые колышутся в такт движению, точно шлейф на ветру. Потом музыка обрывалась, и лапка проигрывателя с шипением соскальзывала в центр круга, стремительно скользила, упираясь в розовую наклейку с черной надписью «Мелодия».
Маринка поднимала голову, распрямлялась и ставила лапку обратно, привычно целясь в последний лаково чернеющий ободок, – и всё начиналось сначала. Там много чего было, на пластинке, но когда Маринке становилось по-настоящему грустно, она всегда крутила только эту музыку, а сегодня ей было грустно по-настоящему, потому что Лёшка, Лёшка…
Маринка не знала, как назвать то, что он сделал, но было ей от этого поступка до того гадко, что не помогала даже эта нервная, всхлипывающая, летучая, пронзительная скрипка, поющая и в пятнадцатый, и в двадцатый раз – да всё без толку.
– Господи ты боже мой! – Мама заглянула в комнату, вытирая мокрые руки о передник. – Да когда же это кончится, а?
Маринка даже головы не подняла.
– Марина, послушай… Марина, я к тебе обращаюсь!
– Угу, – промямлила Маринка.
– Битый час одно и то же, одно и то же… Скажи, тебе самой-то не надоело?
– Нет.
Игла опять спрыгнула к центру, и Маринка, тщательно прицелившись, запустила музыку заново.
– Хватит! Твои бесконечные капризы мне уже вот где!
Мама прошествовала к проигрывателю и повернула выключатель. Игла издала последний жалобный всхлип и замерла. Раздраженно откинув лапку, мама сдернула пластинку с круга и заозиралась в поисках конверта.
– Да пойми же ты, наконец! – объясняла она примирительно, вертя головой по сторонам и в упор не видя того, что ищет, хотя конверт преспокойно лежал себе на диване, на самом видном месте – только руку протяни. – Я живой человек. Мне завтра отчет сдавать. А как, скажи на милость, его сдавать, если у меня уже сейчас голова раскалывается от этого бесконечного пиликанья?
– Никакое это не пиликанье! – огрызнулась Маринка.
– А я говорю – пиликанье! Это один раз музыка. Ну, может быть, второй. А на двадцатый раз подряд – пиликанье. Слышать больше не могу! Клянусь, я вышвырну эту пластинку к чертовой бабушке!
– Да пожалуйста! – Маринка с ненавистью посмотрела на мать и шумно вылезла из-за стола, нарочно громко провезя стулом по полу.
Мама зло захлопнула чемоданчик с проигрывателем, заперла на оба замка и понесла прятать на антресоли. Ключик для верности опустила в карман передника, поверху густо заляпанного мукой.
– Ничего, в тишине посидишь, – бросила мама уходя. – Меры в тебе нет, вот что…
А ведь еще утром Маринка чувствовала себя самой счастливой девочкой в классе! Дядя Юра, мамин новый ухажер, принес Маринке в подарок кассетный магнитофон – настоящий, японский. Эта коробочка была так мала, что помещалась в кармане плаща, но если включить на полную громкость, заполняла собой всю комнату. А еще к ней прилагались маленькие пластмассовые наушники с серым поролоном, чтобы ушам было мягко, – и тогда можно было слушать записи одной, ни с кем не делиться.
Дядя Юра принес еще целую коробку ярких импортных батареек, двадцать штук, и кассету с песнями на итальянском языке – самыми-самыми модными.
– Юрочка, ты ее избалуешь! – сказала мама, когда увидела. Но было заметно, что ей приятно.
– Ничего не избалую, пусть девочка слушает, – ответил дядя Юра и долгим поцелуем поцеловал маму в губы.
Мама закраснелась. А Маринка была на седьмом небе от счастья.
Утром Маринка, невзирая на мамин категорический запрет, потащила подарок в школу – хвастаться. Ребята обступили ее, с восхищением трогали черную коробочку, с разрешения хозяйки жали на кнопки, крутили громкость, подпевали модным итальянцам. И даже когда за спиной слышался чей-нибудь завистливый шепоток – мол, ничего себе, повезло очкастой, – Маринке было совершенно не обидно. Она ведь понимала – сегодня это не со зла, а так, от полноты чувств. Ни у кого в классе не было такого прекрасного магнитофона.
А после уроков Лёшка и Сашка неожиданно вызвались провожать, и Лёшка даже понес ее сумку до самого подъезда, так что Маринка была вовсе на седьмом небе. Лёшка ужасно много говорил – про то, что он раньше думал – Маринка такая, а она, Маринка, совершенно другая; Сашка поддакивал, Маринка шла ни жива ни мертва и чувствовала счастье настолько полное, что едва слушала Лёшку – ей было и так хорошо. Поэтому у подъезда, когда стали прощаться, она не сразу поняла суть его просьбы.
– Ну так что, подаришь? – с надеждой спросил Лёшка, возвращая Маринке тяжелую сумку с учебниками.
– Что подарю? – очнулась счастливая Маринка.
– Ну, этот… Магнитофон-то свой?
– Как… как это «подаришь»?
– Ну, тогда хоть поносить дай. Ненадолго, на недельку всего. Я не сломаю, честное слово!
Признаться, Маринка не нашлась, что ответить (и теперь это мучило ее отдельным пунктом – надо было послать его, да и все, но нет, не послала, язык не повернулся). Она долго смотрела на Лёшку сквозь очки, точно увидела его в первый раз, а потом повернулась и молча пошла к подъезду, даже «пока» не сказала.
– Ну и дура! – зло сказал Лёшка ей в спину. – А ведь я с тобой дружить хотел. А ты какую-то пластмасску пожалела.
– Да что с косой взять? – добавил Сашка. – Пошли отсюда!
В глазах у Маринки уже накипали слезы, и поэтому она не могла обернуться, крикнуть этим дуракам, какие они подлые гады, – только дверью подъезда хлопнула покрепче, чтобы поняли, и пулей взлетела к себе на второй этаж.
Дома Маринка, еще не раздевшись, побежала прятать новый магнитофон в шкаф, под простыни и полотенца, чтобы никто никогда не нашел, а когда немножечко успокоилась, сняла с антресолей старенький проигрыватель и стала слушать любимую пластинку – лишь бы только не плакать, не плакать.
Она полюбила эту мелодию еще в детском саду, в старшей группе, когда на музыкальные занятия пришла комиссия и стала выбирать детей, которые годятся в музыкалку. Возглавляла комиссию строгая пианистка в черном платье, с нею были еще толстый дяденька с трубой и ослепительно красивая девушка с распущенными золотыми волосами и черным кожаным футляром.
Сначала всех по очереди вызывали к пианино и проверяли слух. Маринку хвалили больше всех. А потом начали знакомить с музыкальными инструментами. Строгая главная пианистка взмахивала над клавишами белыми полными руками и играла бодрые марши и задорные полечки, спиной помогая мелькающим рукам и близоруко щурясь в ноты, потом толстый дяденька трубил громко и пронзительно, смешно раздувая розовые, гладко выбритые щеки. А потом девушка открыла свой футляр и вынула скрипку.
– Дорогие дети! – ласково сказала девушка. – Скрипка – самый прекрасный, но и самый сложный инструмент. Чтобы научиться играть на ней, нужно упорно трудиться каждый день – ленивый человек никогда не заставит ее петь. Зато человек упорный и талантливый может сделать так, чтобы скрипка не только запела, но даже заговорила человеческим голосом. Таким был итальянский скрипач-виртуоз Никколо Паганини. Он владел инструментом так хорошо, заставляя свою скрипку говорить человеческим голосом и плакать как дитя, что его даже обвиняли в сделке с дьяволом. Однажды, когда враги и завистники испортили его инструмент, ему пришлось играть на одной струне целый концерт. Но Никколо Паганини был так талантлив, что справился с этой невозможной задачей.
Дети слушали, притихшие, а девушка продолжала:
– Сейчас, дети, я сыграю вам двадцать четвертый каприс Никколо Паганини. Не целиком, целиком вы его пока не поймете, – только самые первые музыкальные фразы. Несколько раз. А вы послушаете и скажете, что они вам напоминают.
Девушка прикрыла глаза, склонила голову набок, прижала скрипку щекой и заиграла. Маринка сидела завороженная, пытаясь уследить за порывами смычка, а он так и мелькал и, кажется, вовсе не касался струн. Музыка зарождалась как бы из воздуха, а скрипачка ловила ее тонкими подвижными пальцами и забирала себе, прятала под опущенные веки, под щеку, прижатую к корпусу, и Маринке было страшно, что вот сейчас она все заберет и больше ничего не останется.
Музыка оборвалась, красивая девушка осторожно опустила скрипку. Коричневое глянцевое тело снова легло в футляр, на красный бархат. Теперь скрипка казалась Маринке гигантским майским жуком, которого насадили на иголку – для коллекции. Дети стали понемножечку шуметь.
– Внимание, внимание! – Воспитательница похлопала в ладоши. – Ну-ка, давайте ответим нашим гостям, на что эта мелодия похожа?
Дети стали тянуть ручонки, даже привставать с места.
– Так бабочка летает! – громче всех выкрикнула Иришка, не дожидаясь, пока ее вызовут.
Девушка улыбнулась.
Однажды, на музыкальных занятиях, когда детям играли веселые музыкальные пьески, кто-то сказал про бабочку, и его похвалили. С тех пор прием действовал безотказно и вопрос был только в том, кто успеет быстрее сказать про бабочку. А Иришка была шустрая.
– Спасибо, Ира, – строго произнесла воспитательница. – Кто еще хочет сказать? Стасик?
– Нет же, нет! Это когда метель зимой! – возразил Стасик.
– Верно, – опять улыбнулась девушка.
Только Маринка сидела тихо-тихо, руки` не тянула. Она не знала, что напоминает ей эта музыка, но говорить о ней было почему-то неловко. И даже слушать, что другие болтают, неловко. Маринка заткнула уши.
– Ну-с… Теперь переходим к главному. Сели, ручки положили на коленочки, – сказала воспитательница и кивнула строгой пианистке. – Прошу вас, продолжайте.
Пианистка заглянула в список и назвала несколько фамилий, в том числе Маринкину.
– Те, кого назвали, выйдите к инструменту, – велела воспитательница.
– Дорогие дети! – сказала строгая пианистка. – Вы приглашены заниматься в нашей музыкальной школе. Обязательно скажите об этом своим мамам и папам, не забудьте.
– Я всех оповещу, не волнуйтесь, – заверила воспитательница.
– А теперь самое главное, – продолжала пианистка. – Вы сейчас можете подойти и посмотреть поближе инструменты, которые мы вам принесли, и выбрать тот, что вам по душе. Да, в школе есть еще баян. Все видели баян?
– Да! Да! – недружно загалдели дети, и воспитательница на них прицыкнула.
Мальчишки сразу прибились к трубачу – ведь труба не просто так, с трубой военный оркестр выступает; девчонки собрались около пианино и стали тыкать по клавишам (и неудивительно, инструмент трогать не разрешалось, а тут – нате, пожалуйста). Маринка осторожно подошла к скрипке и робко погладила ее по корпусу одним пальцем.
– Нравится? – улыбнулась девушка.
– Ага… – выдохнула Маринка.
– Хочешь смычок подержать? На, бери!
Маринка двумя пальцами взяла смычок. Он оказался тяжелее, чем она думала, и едва не выскользнул на пол. Девушка опять улыбнулась.
– Ну, не бойся. Крепче держи! А знаешь, из чего он сделан?
Маринка замотала головой.
– Из конского волоса. Ну как, придешь ко мне учиться?
– Приду, – прошептала Маринка.
Весь вечер она только и говорила, что про скрипку, – все уши маме прожужжала. Всё-всё рассказала – и про конские хвосты, и про человеческий голос, и даже про дьявола. И мама, что-то такое в уме подсчитав, согласилась – чем болтаться без дела, уж лучше пусть Маринка займется музыкой, тем более что вон она, музыкальная школа, через два двора, а скрипка все-таки не пианино, стоит недорого, – и Маринка несколько дней засыпала счастливая, мечтая, что она будет много-много заниматься и тоже научит скрипку говорить, как Никколо Паганини.
А потом, конечно, случилась катастрофа. И опять, конечно, из-за глаз.
Едва взглянув на Маринку, директриса из музыкалки что-то такое заподозрила и отправила их с мамой к глазному за справкой, а глазной справку не дал. Еще и маму отругал, что глупость такую выдумала – у ребенка глаза и так в разные стороны, а тут еще коситься будет, шею вывернув, что же через несколько лет получим?
Маринка рыдала два дня. Мама ругалась. Директриса приглашала Маринку хоть на фортепьяно учиться, такой слух хороший. А мама возражала, что она еще воровать не научилась – пианино покупать. Директриса обещала, что пусть Маринка прямо в школе занимается первое время, пока денег не накопят, мама вздыхала громко, мол, где тут копить, пару ботинок девочке купить не могу, а Маринка твердила: не хочу, не хочу на пианино, хочу на скрипку, – и так всё время, пока мама не разозлилась окончательно и не вкатила ей отменную затрещину.
После затрещины Маринка неожиданно перестала плакать, но промолчала долгую неделю.
– Марина, не молчи! – ярилась мама. – Надоели твои постоянные капризы!
Но Маринка молчала. Мама не понимала, нет. А это был не каприз, совсем-совсем не каприз.
Со временем история забылась, конечно. Маринка заговорила с мамой и больше не просилась ни в музыкалку, ни в кружки, ни в спортивные секции – никуда. Ведь если никуда не проситься, тебя и не прогонят. В третьем классе ее приняли солисткой в школьный хор, и это было здорово, но все-таки не скрипка. В утешение мама однажды подарила Маринке пластинку с произведениями Паганини, о чем уже сто раз пожалела, слушая после восьми часов работы бесконечный двадцать четвертый каприс, который дочка гоняла подряд, когда бывала в плохом настроении.
И вот теперь проигрыватель конфисковали. Маринка не заплакала, нет. Даже не разозлилась. У нее ведь был новый магнитофон, да еще с наушниками. «Вот приедет дядя Юра, – решила Маринка, – и перепишет мне с пластинки на кассету. Буду слушать сколько захочу. И ничего мне мама тогда не сделает». А Лёшку она решила больше не любить. Ну его. Раз ему одни магнитофоны нужны, а не люди.