Книга: Носочки-колготочки
Назад: В школу
Дальше: Луна-парк

Черешня

Больше всего я боялась, что она не приедет.

Где-то к середине июня растворялась школа – как липкий сон, после которого нужно смотреть в окно. Я помню свой первый кошмар, подробно, как если бы это было сегодняшней ночью, и пробуждение в еще детской кроватке. Потом второй, а потом мама мне рассказала, что если сразу – в первые пятьсекунд, проснувшись – посмотреть в окно, то все забудешь. В школе я глядела в окно, если не выгоняли, все сорок пять минут, с перерывами в десять, и забыла ее очень быстро.

Сначала исчезла Лидия Петровна. От нее осталась черточка под подлежащим, проведенная над треугольной линейкой, две черточки под сказуемым, волна под чем-то там, две волны и точка-тире-точка-тире-точка-тире, на языке моряков означающие: ААА. Линейка была деревянная, скучная, и Лидия Петровна полагала, что именно этой удобнее всего лупить по пальцам вертящегося Охлюпина.

Потом замерцала Галина Ивановна. После нее должны были сохраниться десятичные дроби и наименьшее общее кратное, но осталась лишь жалость. У Галины Ивановны был тихий голос, костюм (квадратный пиджак, округлый платок, прямоугольная юбка), который она носила с неотвратимостью тюремного, и сын-алкоголик. Однажды я увидела ее после школы, в соседнем дворе, запертом между углами таких же бесконечных домов. Она тащила сумки, а с балкона орал грязный мужик, которому она, как узнали жители одиннадцатого подъезда, с утра не дала похмелиться. Тогда я вдруг поняла, что учителя в школе только притворяются учителями.

Светлану Васильевну я помнила долго, почти неделю: на физкультуре бывало сложно подолгу смотреть в окно, к тому же, из позиции краба. Она заставляла нас в потных спортивных костюмах, которые девочки, отвернувшись, натягивали в распахнутой раздевалке, выворачивать колени и локти – встаем в крабика, я сказала! – и бегать по залу. Крабики падали, но смирялись.

Учительницу труда не получалось забыть, потому что не удавалось запомнить. Она была моложе других, до звонка пропадала где-то за дверью, и ставила пять за кособокую красную юбку в горошек. Я проносила ее всю третью четверть, короткую, рваную, за что меня завистливо звали шалавой.

Помнила только Ирину Михайловну, учительницу природоведения. Даже не ее саму, а оставшееся от нее чувство. В конце года Ирина Михайловна, растопыривая увешанные кольцами пальцы, рассказывала про муравьев-скотоводов, и я подняла руку, чтобы спросить: правда ли, что муравей может пасти лошадь? Ирина Михайловна сделалась цвета крабика, и выгнала меня из класса, но пока я выходила, за спиной все еще хохотали, и это было приятно.

Я слонялась вдоль дома, пока бежевые босоножки не становились неразличимыми под слоем пыли, и представляла, как меня снимают в кино.

Вот я иду по жаре мимо дальних качелей; я встряхиваю длинными волосами – как в сериале, который весь город смотрит утром, вечером, потом снова утром. Вот ускоряюсь, почти бегу, под музыку из ниоткуда, я в юбке-солнышке, чтоб можно было в ней, если нужно, кружиться. Вот я лечу, меня снимают по кругу, будто скользят с камерой на коньках. Вот я несусь и заранее знаю, что режиссер меня не заметит: я в бриджах-бананах, у меня короткие косы и слишком светлые брови.

До того, как я встретила Алю, у меня не было воспоминаний.

Иногда я ходила на запретные земли – за голубые дома, после которых начинались пустыри и грядки, которые в городе, полюбившем рабыню Изауру как родную, называли фазендами. На фазендах сажали укроп, щавель и картошку. Навещали их по субботам, потом собирали, запекали в пирог, пили чай. На фазендах не воровали – в городе как-то молчаливо помнили о войне, и даже малолетние бизнесмены, обрывавшие дворовые клумбы на продажу, не трогали огороды.

Или ходила к черешням – за оврагом, который взрослые называли яром, селились на лето дачники. В овраг было нельзя: там, в лопухах, отдыхают мужчины, которые могут сделать с вами все что угодно (так обещали нам дома, пока мы в дверях застегивали сандали). Можно, конечно, пойти нормальной дорогой— ее называли дальней – в обход, прямо по городу, но так поступали только мамы с колясками и послушные старосты класса.

Черешня росла за самодельной оградой, свешиваясь за забор всеми ветками, будто пытаясь сбежать на свободу, несладкая, с неспелыми краснеющими боками. Нужно было допрыгнуть, схватиться, притянуть к себе листья. Потом сполоснуть под колонкой, выплюнуть косточку в ладонь, втоптать ее в землю – так, чтобы она могла снова стать деревом. Или повесить черешню за уши и поискать отражение.

Ту женщину я не заметила. Я увидела квадратные туфли с железными пряжками – одна, когда женщина притоптывала ногами, осталась лежать на траве. Она меня даже не трогала. Пообещала зайти сейчас к дачникам и вызвать милицию. А потом, дрожащим от удовольствия голосом, рассказала, что они со мной будут делать.

Когда возвращались домой, и у меня уже почти не тряслись колени, Аля сказала, что самые древние люди делали точно, как я: замирали. Она была не такая, Аля умела бежать или первой ударить – я никогда не видела, чтобы она подралась, но ей было не нужно. Ее слушались сразу. Той женщине она улыбнулась и предложила черешню – деревья ее, и плоды, и дом за забором, а я ее друг, и могу здесь срывать и закапывать все, что мне хочется.

Я тоже ей сразу поверила.

Черешня вдруг стала вкусной. Огромные дома за оврагом крошечными. Там включались огни, готовили ужин. Смотрели повтор сериала.

Темнело, и теперь можно было вместе кружить вокруг города на коньках, которые никто больше не видит.

Назад: В школу
Дальше: Луна-парк