Не видно ни пасти его, ни клыков, ни когтей.
Виден только громадный, лоснящийся в дождь, запудренный горячей пылью в жару, прикрытый утоптанным снегом зимой, чёрный бок.
Громадный, чуть вибрирующий от дыхания бок хищника-гиганта, неспешно переваривающего свою вовсе не вегетарианскую добычу.
Чёрный зверь, лежащий на боку.
Громадный зверь.
Настолько громадный, что весь наш лагерь легко помещается на его округлом боку. При этом все, находящиеся в лагере, уверены, будто территория зоны – ровная, как футбольное поле.
Единственное место, где мы, арестанты, напрямую соприкасаемся с этим зверем – лагерный плац.
Верить умным словарям, плац – это военная площадь, место для развода войск. Только это с научной, сугубо вольной, ничего общего с нашей жизнью не имеющей, точки зрения.
Для нас плац – часть пространства, в котором мы отбываем срок.
По сути, это часть территории нашей несвободы.
Вся территория несвободы – зона, а плац – центральная её составляющая. Все общежития, или как принято здесь говорить – бараки, все лагерные помещения, от медпункта до комнаты дежурного «мусора» – всё сосредоточено в серых кубиках-корпусах.
Кубики-корпуса сбиты в прямоугольник единого здания зоны.
С внешней стороны прямоугольника – другая жизнь, иное измерение.
Там – воля, где всё разноцветное, где машины, женщины, где можно много чего делать, где можно много куда двигаться.
Только нам путь туда пока заказан.
А внутри прямоугольника – плац, где много чего, как и во всей зоне, запрещено, но можно хотя бы разговаривать и смотреть на небо.
Каждые наши сутки делятся между бараком (там спим, играем в карты, смотрим телевизор, читаем) и плацом (сюда выходим дважды в день на проверку, здесь гуляем, курим, общаемся с арестантами из других бараков).
Ещё мы ходим в столовую (не так часто, как это требует распорядок дня, ибо невелика радость от её посещения), и на промку (ещё реже, потому что сырьё завозят туда нерегулярно, а оборудование ломается часто).
И столовая и промка, понятно, расположены в тех же самых кубиках-корпусах, что образуют собой прямоугольник. Так же понятно, что наш путь туда лежит через тот же плац.
Именно на плацу арестант проводит добрую половину своего срока.
Выходит, большую часть срока арестант проводит на теле зверя. А зверь этот питается нашей энергией, нашим здоровьем, нашей жизненной силой.
Мы, арестанты, – пища для этого зверя.
Кто-то – сегодняшняя.
Кто-то – завтрашняя.
Кто-то – оставленная «на потом», в виде резерва продовольствия на голодный день.
Чтобы забирать наши силы и здоровье, этому зверю не нужно пускать в ход клыки и когти. Всё, что ему требуется, он способен забирать на расстоянии. Арестанту достаточно просто находиться на плацу, чтобы стать жертвой, добычей для этого зверя.
Население колонии прекрасно помещается на плацу во время общих построений. Ещё и место остаётся.
Важная деталь – мы, арестанты, на этом плацу теряемся, с ним почти сливаемся. Это потому, что плац – чёрный, и мы во всём чёрном. Чёрные «телаги», чёрные робы, чёрные «коцы». А ещё – чёрные круги под глазами (наше здоровье нас на воле дожидается), чёрная щетина на щеках (бриться в здешних местах хлопотно и мучительно), чёрные корешки сгнивших зубов, что при разговоре обнажаются во рту у каждого второго (лечить зубы здесь ещё сложнее, чем бриться).
На первый взгляд, плац – просто территория: по периметру – корпуса-кубики, в середине – люди-человеки.
Но так только кажется.
Ведь у нас ничего, кроме этого плаца нет, за его пределы нам – ни-ни! Самое главное, что так будет продолжаться ни день, ни месяц, а годы, для некоторых – очень долгие годы.
Когда эту истину арестант в своём сознании переварит, «перекубатурит», как здесь говорят, – вот тогда и понятие «плац» для него истинным смыслом наполняется.
Большим, в чём-то философски серьёзном, в чём-то мистически-жутким смыслом.
Если ещё и про чёрного зверя вспомнить, частью которого этот плац является, вовсе не по себе становится.
И «мусора» частенько на плацу бывают.
Только в их жизни это место совсем другую роль играет.
Плац – часть их службы, часть работы. Они сюда регулярно приходят, но также регулярно они отсюда и уходят. Уходят, значит, возвращаются на территорию свободы. Там другие декорации, другие цвета, другие запахи.
А в нашей жизни плац присутствует все двадцать четыре часа ежесуточно.
Никакой смены декораций.
Никаких других цветов.
Никаких иных запахов.
Даже ночью, когда ты в бараке, – всего два шага, только подошёл к окну, и… вот он, тут, как тут, рядом. Большой и чёрный. Кажется, что ночью он ещё больше по своей площади и ещё чернее. Именно ночью, особенно в мелкий, моросящий дождь, вспоминаешь, что плац – это не кусок земли, задрапированной асфальтом, а часть туши лежащего на боку и тяжело дышащего чёрного зверя.
Кстати, похоже, будто «мусора» с чёрным зверем заодно, точнее, они у него в услужении, на побегушках, в «шнырях».
Уверен, что этот зверь беззвучным импульсом отдаёт им периодически приказы, кого шмонать в самом неподходящем месте, кого вызвать в «дежурку» и «подмолодить», на кого накатать рапорт с трафаретным повторением известных формулировок («не приветствовал представителя администрации», «не выполнил команду ‘‘Подъём!’’», «курил в неположенном месте» и т. д.).
Беспрекословно и сиюминутно выполняются эти приказы.
Слуги не смеют ослушаться чёрного зверя.
Сверху наш плац видят птицы.
Недалеко от зоны расположено то ли озеро, то ли болото, то ли и то и другое вперемешку. Потому и пернатые обитают в округе соответствующие – гуси, утки, ещё какие-то водяные голенастые, как фотомодели, мне, городскому жителю, неизвестные, птицы.
Только пролетающие над зоной, имеющие возможность смотреть на нас сверху вниз, птицы – исключение.
Наблюдения арестантов многих поколений повторяют: все маршруты пернатых обходят лагерь стороной. Наверное, потому что от него поднимается мощный столб отрицательной энергии, что рождён бедами людей, здесь находящихся.
Может быть, и не концентрированная беда восходит вверх с территории нашей зоны, а смрадное дыхание чёрного хищника поднимается столбом, и птицы, чувствуя недоброе и нездоровое, повинуясь инстинкту самосохранения, облетают это место стороной?
Тогда, выходит, птицы почти наши союзники, наши доброжелатели?
А вот это слишком!
У них – крылья, у них – воздуха и неба сколько угодно.
У нас – зона, вечные и сплошные «нельзя-неположено!».
Не понять нам друг друга.
Арестанты и вечные их недоброжелатели – «мусора» не единственные живые существа, то и дело появляющиеся на не менее живом теле лагерного плаца.
На право владения этой площадью дерзко претендуют ещё и… кошки.
Кошки зоны – это что-то особенное.
Порою кажется, что характеры их в равной степени копируют как манеры арестантов, так и повадки тех, кто нас воспитывает и охраняет – то есть «мусоров». Ещё подозреваю, что каждая из лагерных кошек просто нагло уверена, будто плац, как и всё находящееся в кубиках-корпусах, его окружающих, принадлежит им, кошкам.
Соответственно, люди, независимо от того, обряжены ли они в чёрные арестантские доспехи, или в серую амуницию сотрудников администрации – здесь что-то вроде временных, снисходительно допущенных постояльцев или бесправных транзитных пассажиров.
Что бы ни творилось на плацу (утренняя и вечерняя проверка, уборка, общее построение по случаю прибытия или отбытия очередной комиссии и т. д.), лагерные кошки в любой момент под любым углом и в любом направлении могут беспрепятственно пересечь его территорию, в любом месте остановиться, чтобы переброситься между собой парой ласковых, а иногда и неласковых «мяу», сделать свой туалет, справить естественные потребности.
Демонстрируя пренебрежительное отношение ко всем и всему, кошки порой проявляют невиданный цинизм.
Чего стоила одна, имевшая место совсем недавно, сценка, когда на свободном пятачке плаца на глазах у всего, построенного в скорбные чёрные квадраты, населения лагеря, лучшему производителю зоны коту Лёве приспичило заняться любовью с трёхцветной Муркой.
Ладно бы, если лагерь построили для обычной проверки.
На этот раз арестантов выгнали из бараков, чтобы обязать послушать представителей очередной комиссии, целую неделю что-то проверявших в нашей зоне. Толстые полковники и подполковники что-то вещали с наспех сколоченной, обтянутой красной (в тон их лицам) материей трибуны, а пушистый красавец, урча и подвывая, справлял своё детородное удовольствие.
Мне показалось, что эти тёртые службой и жизнью монстры тюремного ведомства как-то робели от всего, что творилось в двух метрах перед трибуной. Потому и старательно отводили взгляды в сторону от кошачьего сексодрома.
Зато с чёрным зверем у лагерных кошек отношения почти тёплые. На то они и кошки: малые, но всё-таки звери, всё-таки хищники, словом, родственные души.
Здесь и другое учитывать надо.
Кошки сюда не по приговору и не по этапу прибыли.
Одни здесь родились и нашими же арестантскими харчами вскормлены.
Другие с воли своими хитрыми кошачьими тропами прибыли.
Режим и полная изоляция – это для нас, арестантов, а для кошек здесь – либерализм и демократия на все сто процентов. Кому из них в зоне не по себе, всегда можно теми же тропками за колючку, за запретку, за вышки с часовыми, в другую жизнь, от которой мы надолго и всерьёз отрезаны.
В итоге, в сухом остатке, с плацом, с чёрным хищным зверем, лежащим на боку, один на один только мы, арестанты.
Без союзников. Без помощников. Лоб в лоб. Кость в кость. Хоть и лба этого не видно, и кость эту не потрогать.
Чёрный зверь всё видит, всё чувствует, всё понимает.
Он читает мысли и угадывает поступки людей. Как главный хищник на отведённом ему участке леса, он образцово выполняет обязанности санитара-выбраковщика.
Вездесущим своим чутьём обнаруживает ослабевших, запутавшихся, надломившихся.
Споткнувшегося толкает.
Упавшего добивает.
Главная, сверхковарная особенность хищного почерка этого зверя: своих жертв он начинает переваривать, когда те даже не догадываются о своей участи.
Арестант ещё ходит, курит, пьёт чай, возможно, даже смеётся по особенным, лагерным, вольному человеку непонятным, поводам, а невидимые, гибкие и цепкие звериные щупальца уже обвили его руки, ноги, тело, присоски намертво припечатались к телу, и энергия, здоровье, сама жизнь начинает перекачиваться из организма человека в организм зверя.
Хищник жесток и непредсказуем.
У кого-то он забирает сразу всё. Никаких порций, доз, глотков. Вытягивает, высасывает, выкачивает всё! До капли, до конца, без остатка! Сразу всё, включая жизнь, как единственную форму земного существования человека.
Так было с проигравшимся в прах Лёхой Барабаном.
Это только говорят, те говорят, что из кожи вон лезут, представляя лагерную жизнь конфеткой, будто в зоне играть в долг больше, чем на две тысячи не дают. У той конфетки фантик красивый, да начинка ядовитая.
Два дня и две ночи не поднимался Лёха из-за «катрана». Не спал, не ходил в столовую сам и мотал головой на еду, приносимую отрядными шнырями. Только цедил едкий, отдающий в кислоту, чифир. Не выпускал из рук засаленных, как телогрейка бомжа, карт. На исходе второй ночи, когда долг превысил полтинник, ему сказали: – «Хватит, остынь, подумай, где брать, чтобы рассчитаться…». Ударили по плечу. Не больно, но и не по-доброму.
И ещё раз напомнили: «Ищи, думай, надо…».
Весь день Барабан мерял шагами лагерный плац, пытался представить, где найти, как выпутаться. Обращаться к матери, немолодой и нездоровой, поднимающей без мужа (затерялся некогда по тем же лагерным адресам отец Лёхи) двух дочек – его сестёр, он не отважился.
Оставались друзья, кажется, добрые и надёжные. Только заработки их и все прочие доходы, вместе взятые, на малой родине Лёхи в вымирающем совхозном посёлке даже близко не соотносились с проигранной суммой.
Больше обращаться за помощью было не к кому. Безнадёга навалилась на Лёху Барабана.
А за безнадёгой маячило ещё что-то, более конкретное и куда более страшное.
По лагерным законам, неписанным, но строго чтимым, проигравший крупную сумму и не имеющий возможности вернуть долг, чаще всего переводился, а точнее, падал, ибо обратной дороги уже не было, в категорию «фуфлыжников». Категорию презираемых, но всё-таки сохранивших какое-то подобие своих прав и достоинств, арестантов.
Что же касается должников сверхкрупных сумм (объём долга Лёхи Барабана с лихвой перекрывал все возможные лимиты и нормы), то здесь откровенно маячил шанс очутиться на самом дне арестантской иерархии – в «петушатнике».
Такой ярлык ни отмыть, ни спрятать.
Даже на воле, схлопотавший этот ярлык, приговорён не расставаться с ним до конца дней своих. От подобной перспективы у Лёхи немели руки и судорогой сводило лопатки.
Два часа после отбоя провалялся Барабан на своём «шконаре», не раздеваясь и не вынимая рук из карманов.
После полуночи резко вскочил (будто куда-то опаздывал), вытащил из-под матраса украденный с «промки» и приготовленный для перетяжки того же продавленного «шконаря» моток синтетической верёвки, вышел из барака.
Через пятнадцать минут висевшего в лестничном пролёте Барабана обнаружили арестанты, возвращающиеся со второй смены.
Потом говорили по лагерю, будто погорячился Лёха, что у него то ли сдали нервы, то ли «рванул крышняк». Знатоки норм лагерной жизни с жаром утверждали, что ничего бы Лёхе не было, что тут больше виноваты те, кто допустил его до игры с таким серьёзным долгом.
Не было – было! Было – не было! А человека-то не стало…
И какая теперь разница, кто именно в этом виноват?
Выходило, что чёрный зверь забрал у Барабана жизнь, оставив честь и доброе имя.
Размен, имеющий право в некоторых случаях считаться равноценным.
Только к катрану Лёху в своё время подтолкнул своими липкими щупальцами тот же зверь, и азарт в нём раздул, притупив бдительность и здравый смысл.
Тот же хищник, лежащий на боку и претендующий на право распоряжаться нашими судьбами.
Значит, в этом случае зверюга оказался сильнее человека?
Не обошлось без злой воли чёрного зверя и в истории с Костей Грошевым.
Тот умер всего за две недели до своего освобождения. Ни на что не жаловался, не болел. Просто вышел на тот же плац, дважды пересёк его по вечному арестантскому маршруту (от мусорки мимо «козьего» барака, лагерного храма до «дежурки» и обратно)… Правда, передвигался тяжело, по-стариковски подгребая ногами, что ранее за ним не замечалось. Потом с размаху остановился, будто наткнулся на невидимую, но непреодолимую стену, еле слышно икнул и медленно ополз по этой невидимой стене.
На тот момент было Косте ровно шестьдесят лет, из которых на лагеря, тюрьмы, этапы растерялось куда больше половины.
Две недели оставалось ему до «звонка», только возвращаться ему было некуда. На тот момент, говоря сверхточным арестантским языком, не было у него «ни флага, ни Родины». Украинское гражданство утеряно, российское – не восстановить. Родственников никого – кто умер, кто потерялся, пока Костя лагерные адреса коллекционировал. Он даже город не мог назвать, куда после освобождения хотел бы отправиться.
В итоге так и складывалось: человеку того и гляди, как освобождаться, а освобождаться – некуда…
Удивительно, но задумался над этим Костя только за считанные дни до своей смерти, а до этого, как и любой арестант в подобной ситуации, просто суетился, собирался, радовался скорой встрече со свободой.
Похоже, очень похоже, будто чёрный зверюга просто смертельно жёстко одернул Костю, вернул его к шершавой реальности, освободил от такой неуклюжей и нелепой формы возвращения арестанта на свободу, когда свобода как таковая есть, а всё необходимое для жизни в этой свободе отсутствует: ни домов, ни родственников, не говоря уже о вечно зыбкой для любого освобождающегося перспективы трудоустройства, прописки и т. д.
Одним махом, одним, как потом выяснилось, тромбом решились все проблемы.
Вместо вольного вагона (пусть плацкарта, но уже не «столыпин») – чёрный пластиковый мешок, в который загрузили Костю «шныри» из лагерной санчасти на том месте, где он упал.
Вроде и здесь чёрный зверь поступил как безмерно циничный санитар-миротворец.
И Костю избавил от мытарств на воле, и многих людей от возможности быть тем же Костей обворованными и ограбленными спас, ибо кроме того, как грабить и воровать, Костя за свои шестьдесят лет так ничему и не научился.
Выходит, и здесь зверюга человеческой судьбой распорядился.
Посредником, а, может быть, и соучастником-исполнителем в этом мрачном деле выступил опять же лагерный плац, он же фрагмент звериной туши.
Коварен, непредсказуемо коварен чёрный зверь…
Порою, будто играя со своей жертвой, он ведёт себя так, что арестант, лишённый им жизненных сил, вовсе не перестаёт дышать, не холодеет телом, то есть не умирает в общепринятом смысле этого невесёлого слова. В этом случае жертва чёрного зверя сохраняет человеческую оболочку и внешние признаки якобы человеческого поведения, но человеком быть перестаёт.
История с Вовой Слоном – лучшая иллюстрация на эту тему.
Полгода просидел он нашем бараке, пыжился из последних сил, выдавая себя за блатного, «отрицал баланду», не выходил на проверки. По любому поводу демонстрировал он свои мастерски выполненные наколки (на плечах – погоны, на груди – церковь с куполами, на спине – целая картина с тенями и полутенями на библейский сюжет «Снятие с креста»). Хотел бы Слон и весь свой срок отбыть на почётном месте в «углу», тем более, что срок этот был пустячным, «ни о чём», как здесь говорят, – всего четыре года за какую-то нелепую кражу.
Только зона – не то место, где от своего прошлого спрятаться можно.
С одним из этапов прибыл невзрачный мужичок, некогда пресекавшийся со Слоном в какой-то мордовской «командировке».
Два дня не отходил Слон от этого мужичка, завалил его фильтровыми сигаретами, чаем и прочими арестантскими ценностями. Всё пытался вполголоса о чём-то договориться во время прогулок по тому же плацу.
Да не сложилось, не срослось!
Но уже на третий день весь лагерь знал, что по прежней арестантской жизни репутация у Слона не то, чтобы сомнительная, а откровенно грязная, что прежние свои сроки он коротал где локальщиком, где столотёром, где в прочих неприглядных ипостасях.
Тут же появилась в бараке делегация из «кремля» (шестого барака, где жили самые авторитетные представители блаткомитета зоны) во главе с самим лагерным смотрящим Лёхой Медведем.
У Слона только и спросили: – «Как по прошлым срокам сидел? Почему, когда сюда прибыл, правды не сказал? На что надеялся?». Угрюмым монотонным мычанием ответил Слон на все вопросы и получил, что положено получить арестанту, уличённому в столь серьёзных по лагерным понятиям проступках, – затрещину от смотруна и публично объявленный ярлык «б…ь», что единожды в зоне полученный, сопровождает человека до дней его последних.
Далее, следуя опять же лагерным неписанным, но куда как строго чтимым традициям, Слону предстояло переместиться со своей «машкой» и прочим скарбом на «шконку» в «петушатнике» или в самой непосредственной близости от него и нырнуть до конца срока в позорное забвение, в атмосферу всеобщего и вполне заслуженного отвращения к собственной персоне.
Вот в этот момент побелевший, вздрагивающий всем своим немалым телом Слон вышел на плац, нервно закурил, и, едва докурив сигарету на треть, так и не появившись в барак за вещами, рванул в строну «вахты» под защиту «мусоров», от позора не способных спасти, но обязанных спасать арестанта в подобных ситуациях от конкретных проявлений неприязни со стороны солагерников.
А чёрный зверь, чувствуя шкурой дробные, но тяжёлые шаги Слона, удовлетворённо констатировал: – вот, бежит очередное полено для моей топки, очередной сгусток калорий для моего организма.
Почему чёрный зверь не лишил Слона жизни? Возможно, пожалел его, оставляя шанс на прозрение, раскаяние, исправление? Хотя, скорее проявил зверино-животную солидарность. Ведь в натуре и поведении Слона человеческое давно сильно уступало животному.
Бывает и так, что иных, провинившихся по его мнению, чёрный зверь не убивает и не подталкивает к отчаянным поступкам, а… лишает изрядной части разума.
При этом хищник не превращает свою жертву в овощ в человекообразной кожуре, просто вытягивает из его сознания добрую половину здравого смысла.
Именно так было с Тёмой Маленьким.
Поначалу в зоне он как-то растерялся, замельтешил, запутался в ориентирах.
То примкнул к блатным, участвовал в «общих делах», помогал организовывать отрядные шахматные турниры «на интерес», следил, чтобы в бараке всегда был запас поздравительных открыток, которые от имени смотруна, или «мужиков» вручались уважаемым арестантам по случаю дней рождений и прочих торжественных дат.
То начинал зондировать перспективы «одевания рогов», настырно узнавая о гарантиях УДО и прочих льготах в случае согласия занять должность отрядного дневального.
Было дело, на общем собрании «порядочных» горячо призывал всех больше уделять на общее, а потом целые полгода почти не вносил обязательных пачух сигарет за «атас, заготовку, уборку», к тому же здорово просрочил с возвращением взятого в долг на соседнем бараке блока тех же сигарет.
Словом, кидало Тёму из крайности в крайность.
И крайности эти часто друг друга люто исключали. Такое в зоне совсем нежелательно, зачастую и наказуемо, в чём своя жестокая, но всё-таки логика, присутствует.
Пришло время и ему за свои метания отвечать, задуматься над вечным арестантским вопросом: – «Ты кто по жизни? Как срок сидеть будешь?». Были и задушевные беседы на ту же тему «в углу» и жёсткие нотации с несильной, но обидной пощёчиной.
Всё это видно здорово перегрузило и без того не богатырскую психику Тёмы.
В итоге случилось то, о чём на зоне говорят «у него гуси полетели», «бак потёк», «крышу снесло».
Словом, тронулся парень умом.
Не так, чтобы сильно, но заметно. То и дело стало появляться на его лице блаженное выражение, всё чаще в одиночку вышагивал он на плацу, что-то нашёптывая, то кивая самому себе, то плавно разводя руками. В целом, его сумасшествие было мягким, незлобливым, неопасным.
Только от этого таковым быть не переставало.
Вот такую меру наказания определил ему чёрный зверь за все былые промахи, и напомнил, что в зоне жизнь без черновиков, сразу набело пишется.
Силён хищник, бок которого является лагерным плацом!
Только не безграничны его силы.
Держащих спину прямо, самостоятельных и независимых он не трогает. Следит с настороженным интересом, отслеживает каждый шаг и поступок, ждёт, пока кто-то оступится. Немного таких, с прямой спиной, совсем немного в арестантской массе. Даже не буду называть их имён и прочих примет, чтобы лишний раз не провоцировать вспышку хищного внимания со стороны зверя. И такие арестанты выходят на плац, и ноги их, обутые в негнущиеся и звенящие на морозе «коцы», выстукивают по тверди плаца, а точнее, по плоти чёрного зверя, обращённое к этому зверю ёмкое и многозначительное: – «На-кось, вы-ку-си!…».
Признаюсь, очень хочется походить на этих людей. Мечтаю, чтобы начали они меня считать своим. С этим обязуюсь и срок выдюжить.
А зверь, он и есть зверь. Роль его – санитара-выбраковщика – самой природой определена. На то и зверь рядом, чтобы человек о человеческом не забывал…