Всё в жизни человеческой, как и сама эта жизнь, имеет своё начало и своё завершение.
И арестантский срок, какой бы необъёмной и непоколебимой глыбой не казался вначале, всё равно заканчивается.
И свобода, что представлялась тогда недосягаемой, недоступной, задвинутой на самый край горизонта жизненных перспектив, превращается в реальность.
А перед той самой чертой, что отделяла мою, уже неудержимо становящуюся прошлой, неволю от моей, ещё более стремительно наваливающейся, уже почти ставшей настоящей, свободы, была вполне конкретная черта.
Плюс состояние, когда всякое мгновение хотелось себя щипать, тереть глаза и убеждаться всякими прочими способами, что происходящее не сон, а реальность, и ты не просто составляющая, а центральная действующая фигура этой реальности.
Той чертой, что отделяла мою несвободу от моей свободы, был порог административного корпуса зоны. Не тот порог «внутри», за которым начинался лагерь, что перемалывал своими серыми жерновами-корпусами арестантские жизни, а порог «снаружи», за которым начиналась свобода, которую я должен был получить в своё распоряжение через несколько секунд.
На этом пороге я на мгновение остановился, попытался прислушаться к себе: что там сейчас щелкнет, грянет, рванёт?
Ничего не щелкнуло, не грянуло, не рвануло.
Просто внутренний голос сказал тогда очень торжественно: «Всё!».
В сверхкоротком слове из трёх букв концентрировалось всё, что должно было быть в этот момент: радость за возвращение в нормальную жизнь, гордость за то, что находясь в ненормальной жизни, не сломался, не запачкался «козьей» должностью, не упал до шныря, и ещё много чего, очень личного и несказанно вкусного.
Конечно, с того порога я… шагнул. С бетонной ступеньки на асфальтовый тротуар. Из неволи в свободу. И, конечно, вдохнул. Не глубоко и сильно, а аккуратно и бережно. Верно, вспомнил про водолазов, у которых разрывает лёгкие при слишком быстром подъёме с большой глубины.
Вдохнул и почти разочарованно выдохнул.
Потому что моя свобода в день моего освобождения ничем особенным не пахла. Никакой романтики, никаких высоких образов.
Моя свобода в день её обретения пахла тем, чем пахнет окраина заштатного посёлка в российской глубинке.
Немного свежескошенной травой (рядом с зоной начинался частный сектор, жители избавлялись от сорняков у заборов и палисадников). Немного горелым бензином (чуть дальше проходила дорога). Немного прелыми разогретыми солнцем яблоками (кто-то совсем рядом, не донеся до помойки, вывалил ведро падалицы). Простые обыденные запахи. Шикарные, торжественные ароматы, которые мне помнить вечно.
Вот и пришло время посмотреть на объект моего долгого вынужденного обитания со стороны. Со стороны воли. Со стороны свободы.
Неважнецкая панорама. Серенькие корпуса «жилки». Не менее серые корпуса «промки». Будто приклеенный косой столбик белёсого дыма над цехом дробления и расфасовки мела. С трёх сторон бестолковую россыпь кубиков «жилки» и «промки» то ли охраняют, то ли подпирают, норовя раздавить, меловые, едва прикрытые линялой зеленью, холмы.
Издалека, если не замечать лагерного забора и вышек с часовыми, ни дать ни взять средних размеров фабрика, некогда много кого кормившая, дававшая план и проценты, а ныне обойдённая вниманием инвесторов и эффективных менеджеров, плавно уходящая в забвение.
Фабрика? Наверное, действительно, фабрика. Фабрика по уродованию человеческого материала. Фабрика по уничтожению личности. Фабрика жестокого, трижды неестественного отбора.
Очень сильные становятся здесь ещё сильнее. Становятся такими сильными, что, едва очутившись на воле, они тотчас попадают в поле хищного внимания завистников, недоброжелателей и просто откровенной сволочи в погонах и без погон, что желают во что бы то ни стало вернуть их обратно за колючку, за многослойный забор с вышками.
Подавляющее большинство прочих превращаются здесь в безликую, лишённую прав, воли и всего человеческого биомассу. То ли в фарш, из которого лепят котлеты для прокорма тех же сильных. То ли в глину, из которой изготавливают кирпичи и посуду для нужд опять же сильных.
Чем не модель нынешнего нашего общества с той же самой сверх жестокой диктатурой его величества запредельно неестественного трижды бесчеловечного отбора. Сильные, богатые, успешные становятся или ещё сильнее, богаче, успешнее или… сходят с круга, превращаются в корм, в материал для мощения дорог, что бы те, кто превзошёл их, хорошо питались и беспрепятственно двигались, умножая собственные силы, богатства и успех.
Что же касается гуманизма и милосердия, то в этом раскладе они вроде импортных медикаментов: или не купить по причине жуткой дороговизны или нарвёшься на бесполезный, а то и смертельно опасный «фальшак», сработанный таджикскими или вьетнамскими умельцами где-то в подвале или на чердаке.
Прощай, лагерь!
Не хватает фантазии, чтобы представить ситуацию, после которой я вернусь за этот забор, за эти вышки. Зато есть чёткая уверенность, что если такое случится, то всё, что выпадет здесь вынести – вынесу достойно. Так же достойно, как вынес всё, что выпало за время этого срока, в любой день и час которого я мог с уверенностью заявить: «У меня прямая спина и начищенные ботинки!».
А первым человеком, встреченным мною на выходе с территории несвободы в пространство нормальной жизни, был… сын. Приехал утренним поездом, дожидался меня в утлой беседке в скверике у здания лагерной администрации. «Привет, папуль!» – поздоровался так, будто расстались мы пару дней назад.
До поезда три часа. Билеты на руках. Посёлок таков, что пойти здесь просто некуда. Да и не хочется. С удовольствием просидел бы все эти три часа на скамейке у привокзального хилого фонтана. Просто просидел бы, перебрасываясь неспешными фразами с сыном, шаря взглядом наугад по… декорациям свободы: здания без решеток, люди не в робах, люди без дубинок, машины, дети, женщины. То ли пил бы, то ли ел, но и в том и в другом случае, конечно, смаковал вкус свободы. Уверен, что и не заметил бы, как пролетели эти три часа. Какие-то три часа! Всего сто восемьдесят минут! Какой пустяк по сравнению со сроком моей, теперь уже прошлой, но всё-таки ещё такой близкой, такой осязаемой, такой конкретной неволи…
Тем не менее озвученное сыном предложение посетить ближайший универсам я без колебаний принял. Ещё бы: вольный магазин, где можно купить всё желаемое за деньги, которые так давно не держал в руках, – да это же здорово!
Универсам – часть свободы! Универсам – примета свободы! Универсам – символ свободы! Даёшь универсам!
Стоит ли объяснять, почему среди прочих пустяков, впопыхах накиданных в универсамовскую корзину, оказалась четвертинка водки? Местной, возможно, и не лучшего качества. С нелепой аляповатой этикеткой. И эта четвертинка представлялась мне в тот момент не менее ёмким символом свободы, чем тот же вольный магазин, в котором она была куплена за вольные деньги.
А до поезда ещё целых три часа. А за весь срок, за все четыре года никакого алкоголя ни в каких количествах я ни разу не употреблял. На то свои запредельно веские причины были.
К числу пьющих я никогда не относился, но алкоголь в разумных дозах в моём рационе на воле присутствовал всегда: когда стопка водки, когда бокал пива, когда фужер вина. То банкет, то презентация, то званный ужин, то семейное торжество, то просто человеческое желание избавиться от накопившейся за день усталости. И вдруг… почти четыре года сухого, сверхсухого закона.
На это время напрочь ушли из моей жизни и смолистая, щекочущая ноздри, терпкость коньяка, и ласковая пивная горечь, и концентрированная энергия виски, и вяжущее послевкусие портвейна, и лихое водочное веселье. Весь срок казалось, будто не существует вовсе подобных радостей в жизни.
И не существовало вообще.
Между тем, выпить в зоне труда не составляло. Реализовать такое желание можно было двумя способами. Первый способ – купить у тех, кто промышлял этим на «барыжно»-коммерческой основе. При наличии средств (это только официально деньги в лагере запрещены) и определённых знакомств подобное можно сделать в любое время суток. Ассортимент – водка, спирт, самогон. Водка – пятьсот рублей поллитра. Спирт в аналогичном объёме – тысяча тех же самых рублей. Самогон – дешевле, чем водка.
Все напитки «гуляют» по зоне в перелитом виде в небьющейся таре – в пластиковых бутылках из-под минералки и пепси. Водку и спирт почти всегда «затягивают» сами мусора с целью приработка к своим скромным официальным окладам. Самогон гонят прямо в зоне сами арестанты. Качество всех напитков, мягко говоря, «не очень». Всё зачастую неоднократно «разбодяживается» – разбавляется каждым участником алкотрафика. Соответственно «на выходе» что-то невнятное, лишь отдалённое напоминающее истинный продукт. Даже то, что называется здесь чистым спиртом, не горит и вполне годится для заливки пожаров любой категории.
Второй путь обретения алкоголя на зоне – собственное изготовление. Изготавливают чаще всего брагу. Потому что просто и недорого. Компоненты: сахар, вода, сухофрукты. Брагу «ставят» в бараке (ёмкости прячутся под кроватями, в тумбочках), или на промке (там бутыли и банки ещё проще схоронить в путанице подсобок, мастерских, складов).
С самогоном сложнее. Сама технология его изготовления подразумевает стадию перегонки, а это – лишние улики в виде стремительно распространяющегося узнаваемого запаха, лишние недобрые глаза и масса прочих неудобств. Тем не менее, гонят и его. Чаще всего на той же самой промке.
Самое главное, что принявший решение выпить на зоне должен быть непременно готов к тому, что среди тех, кто алкоголь этот помогал купить, изготовить, сохранить, поделить – обязательно найдётся тот, кто «сольёт» всё информацию мусорам. По крайней мере, каждые четыре из пяти любых случаев потребления спиртного в бараке, что происходили на моих глазах, непременно заканчивались появлением на отряде дежурного по зоне, а то и целого наряда со всеми вытекающими последствиями. Обычно всех участников застолья отправляли в изолятор.
По большому счёту, выпивка на зоне – своеобразный вариант русской рулетки. Можно сказать и по-другому. Всякий желающий выпить – здесь непременно выпьет. Только обойдётся это очень дорого. Во всех смыслах! Потому и проще, и разумней, и выгодней здесь не пить. Ни с кем! Никогда! Ни при каких обстоятельствах!
С учётом всего этого и вышел весь мой срок трезвым. Стерильно трезвым. Абсолютно трезвым. А тут… до поезда ещё три часа. И «вольная» «неразбодяженная» водка…
Разумеется, фольговая шапочка-крышечка была сдёрнута с купленной четвертинки уже в ближайшем за универсамом дворе. Столом и стульями послужили белеющие срезами кругляши недавно спиленных тополиных стволов. Закуска – «вольная», только что купленная за наличные (!) деньги в «вольном» магазине, колбаса. Не чесноком и пряностями, а Свободой пахли эти бордовые кружочки. Почему-то совсем не вспоминалось ни о малополезных вкусовых добавках, ни о коварной генно-модифицированной сое, ни о трагической статистике колбасных отравлений.
«Сколько?» – только и спросил повзрослевший и, кажется, всё понимающий сын. Абстрактный горизонтальный жест указательным пальцем был истолкован исключительно правильно. Через мгновение в моей руке оказался приятно тяжёлый хрустящий пластиковый стаканчик, на две трети наполненный водкой.
Некогда я люто ненавидел такой вид питейной посуды и никогда, даже в самые трудные моменты командировок в «горячие точки» им не пользовался. Проще было глотнуть спиртного из крышки мыльницы или футляра для очков. Похоже, пришло время корректировать и эту привычку.
Чуть выдохнув, как учили когда то на тульской окраине асы питейного дела, выпил.
Водка показалась мне сладкой.
Что случилось, точнее, что испытал потом, описать, даже имея в своём распоряжении такое универсальное средство, как русский язык, очень трудно. Все устные и печатные откровения «курнувших», «нюхнувших», «уколовшихся» на фоне испытанного и прочувственного – блеклая и косноязычная чепуха.
После выпитой водки меня будто накрыло тёплой, ласковой, и в то же время очень мощной, подчиняющей и диктующей волной. Ноги, руки, язык сделались пухлыми и тяжёлыми, как будто увеличились в размерах, утратили всякую способность двигаться. Показалось, что щёлкнул невидимый тумблер, и мои зрение, слух, обоняние перестали работать на меня, вовсе ушли из меня, уступая место иным, доселе не знакомым мне и не известным никому, чувствам.
Скомандуй кто-нибудь в тот момент: «Встань, двигайся, иди!» Или «Тебя будут колоть штыком, тебя будут бить прикладом, в тебя будут стрелять…» – я бы только слегка качнул головой и чуть улыбнулся в ответ. Мягкой, доброй, чуть глуповатой была бы тогда моя улыбка. А вот двигаться, даже просто пошевельнуть рукой, ногой, языком в тот момент я бы так и не смог. Так бы и сидел, покачивая головой, глуповато улыбаясь, словно копируя китайского болванчика.
В очередной раз отдаю должное безупречной точности терминов лагерно-тюремного арго. Есть в нём слово «зашторило» – так характеризуется состояние человека, хватившего немалую дозу алкоголя, перебравшего с наркотиками или испытавшего шоковое испытание.
Действительно, зашторило. Будто кто-то большой и сильный где-то внутри очень решительно задёрнул штору из тёмной и тяжёлой материи. И оставил по ту сторону шторы всю окружающую действительность: пыльный двор за стеной универсама, едко пахнущие тополиные кругляши, несуразный, когда-то люто ненавидимый, а ныне такой вожделенный, пластмассовый стаканчик. За той же шторой осталось и время моей несвободы, ещё такое близкое и уже так далеко отодвинутое.
А по другую сторону этой самой шторы не существует предметов, людей, деталей пейзажа. Есть только что-то сочное, вспыхивающее, пульсирующее, сверкающее. Это «что-то» близко к сплошному фейерверку, к охапке протуберанцев, к букету из гигантских искр, сполохов и огней. Только всё это совсем другое, ни на что известное не похожее, ещё более сильное, нестерпимо яркое. Самое главное, это «что-то» по своим цветам не имеет ничего общего с красками знакомого с детства спектра.
Какой там охотник с идиотским желанием знать идиотское расположение не менее идиотского фазана! Это совсем другие краски! Совсем других цветов! Из совсем другого измерения!
«Зашторное» наваждение продолжалось минут двадцать.
Потом оно медленно, будто нехотя отступило, откатило, уступило место реальной действительности в привычных красках, звуках и запахах. Действительности, воплощённой в простых предметах и деталях обыденного пейзажа. Снова вокруг были пыльные кусты, серая стена универсама, нездорового цвета колбасные диски. Всё, что могло вернуться, вернулось, но впечатление от «зашторного» наваждения осталось.
И эту необычную по вкусу водку в ломком пластмассовом стаканчике, и всё, что грянуло потом, я запомнил.
После того, как испытал всё это, обещал себе написать рассказ «Сладкая водка свободы». Обещание, кажется, выполнил.
Только рассказ ли это, если ни слова здесь не выдумано?