В лагере на предложение Копейкина разделить награбленное Дубровский отвечал коротко:
– Я не разбойник.
– В Писании сказано: око за око, зуб за зуб, – возразил капитан. – Всем окрестным помещикам ведомо было, понимаете ли, что Троекуров с мошенниками подьячими забирают имение у родителя вашего, но ни один за него не вступился. Кому же с них взыскивать? Кому карать, как не вам? Высшего-то суда больно долго придётся ждать.
– Государь мне защита, – упрямо повторял Дубровский, но Копейкин не унимался:
– А сами вы в некотором роде даже пальцем о палец не изволите ударить ради восстановления справедливости?
– Я не могу нарушать закон, – с раздражением отвечал Владимир, – иначе стану таким же, как Троекуров и прочие.
– Справедливость выше закона!
К ночи из лесу начинали одолевать комары – не спасали и свежие ветки бузины, набросанные в избе. Копейкин с Дубровским умылись отваром из рубленых корней полыни; баба помассировала капитану намятую за день культю и ушла.
– Помнится, говорил я вам про испанского друга своего, Диего де ла Вегу, – сказал Копейкин, когда они с Дубровским улеглись на топчанах. – Нынче снова его вспоминал, глядючи, как вы с барышней танцуете. Ох, и красавец был!
– Он что же, умер? – спросил Владимир, предчувствуя очередную долгую историю, и не ошибся.
– Как знать… Давно молчит, а в прежние времена писал частенько. У меня в родительском имении всего-то радостей оставалось – книги перечитывать да письма де ла Веги. И ему тоже охота была похвастать, про житьё-бытьё рассказать, про подвиги свои… Но поделиться в некотором роде особенными подробностями он мог только со мною, чтобы сохранить их в тайне. Уж такие у него, понимаете ли, приключения там творились – просто моё почтение!
– Прежде вы говорили, что друг ваш в Калифорнии обрёл рай земной и жил, как у Христа за пазухой, разве не так? – заметил Владимир, снова сел на топчане и принялся набивать трубку, а Копейкин с удовольствием произнёс:
– Эль Пуэбло де Нуэстра Сеньора ла Рейна де лос Анхелес дель Рио де Порсьюнкула… Непонятно? Так назывался губернский город в Калифорнии, куда приплыл де ла Вега. Это значит – поселение во имя Госпожи Нашей, Царицы Ангелов, на реке Порсьюнкула. Впрочем, испанцы говорят просто Лос Анхелес; Диего и вовсе писал обыкновенно только две буквы – Л. А. Семья у него была богатой, и сам он стеснения в деньгах не имел. А потому облюбовал себе место в некотором отдалении от столицы губернии, среди пасторалей; приобрёл близ уездного городка асие́нду – имение по-нашему – и зажил барином. Земля цветущая, лето круглый год, бескрайние просторы, тучные стада… Что говорить? – рай, да и только! Но со временем оказалось, что многое в этом раю… э-э… устроено вполне по-земному.
Капитан тоже пожелал раскурить трубку; с кряхтением поворочался на топчане и, заняв удобное положение, продолжал:
– Первые восторги скоро прошли, а там увидал Диего, что местный люд бесправен совершенно и помещики такое творят, что Троекурову не снилось. И губернатор оказался того же поля ягода: пёкся только о своём кармане, в грош никого не ставя; золото грёб лопатой, всю власть в кулаке держал и суды имел карманные. А кто мог ему помешать? Откуда на них на всех управе взяться? Сами посудите: бог высоко, царь далеко – от Испании до Калифорнии, поди, дальше, чем от Петербурга до Камчатки, а уж я и там, и там бывал, – знаю, про что говорю. Диего же мой был боевым офицером, дрался с французами за независимость, фехтовал изумительно… Только про его военное прошлое знать никто не знал. Окрестные помещики видели, что де ла Вега – молодой бездельник хорошей фамилии, с прекрасными манерами и обхождением, понимаете ли, и денег у него куры не клюют… А Диего что сделал? Зажил в некотором роде двойной жизнью – как раз потому, что почитал справедливость выше закона, особенно когда законом вертят, как хотят, тамошние троекуровы. На людях он был по-прежнему аристократом де ла Вегою, прозябал в праздности, пировал у соседей и танцевал на балах, а сокрывшись ото всех, тайно преображался в Зорро.
– В кого, простите великодушно? – не понял Дубровский.
– В Зорро. По-испански это значит лис, – пояснил Копейкин, – или же хитрец, если угодно. Переодевался он, понимаете ли, во всё чёрное, набрасывал чёрный плащ с лиловым подбоем, закрывал лицо чёрной маскою и на чёрном коне именем Торнадо выезжал творить собственный справедливый суд. Диего никого не убивал, а грабил одних лишь чиновников, которые мзду берут и воруют у бедных, да наводил ужас на соседей-лиходеев. Каждый этот мерзавец был ему хорошо известен, ведь он жил среди них как де ла Вега.
Владимир пощипал усики, скрывая усмешку.
– Вот, значит, кого вы примером взяли… Желаете быть рязанским Зорро? – и капитан с печалью отвечал:
– Где уж мне, увечному… Диего с противниками своими рубился и каждому оставлял концом рапиры в некотором роде памятную отметину в виде буквы «зет». – Копейкин взмахнул рукою, словно повторяя резкий зигзаг острия. – Правда ваша, желал бы и я так. Здешние-то чиновники ничем не лучше противу тамошних. Будь у меня руки-ноги на месте, уж я бы им спуску не дал и каждого на всю жизнь пометил! Эх… Взять вот хоть судью, который у родителя вашего имение отнял. Полагаете, не знал он доподлинно, что Троекуров мошенник? Конечно, знал! А заседатели, а исправник, упокой господи его душу грешную; а другие подьячие? Все, понимаете ли, до единого – одним миром мазаны! Так ведь не только вас обобрали эти прощелыги, Владимир Андреевич! Коснись любого – всякий от их произвола страдает что ни день. Помнится, написал мне Диего про случай, – говорил капитан, – когда один торговец учинил на фермера из соседней деревушки ложный донос. Продажный судья приговорил беднягу к порке кнутом у позорного столба. Когда де ла Вега об этом узнал, он сделался Зорро и сперва собственною рукой выпорол доносчика, а после захватил судью прямо у него в доме, отволок на площадь и привязал к тому же столбу. Кликнул народ из таверны по соседству и велел пороть судью. С большим, понимаете ли, удовольствием люди отделали мерзавца до полусмерти! А Диего ещё бумагу на столбе оставил – мол, так Зорро наказывает тех, кто издевается над бедными и беззащитными, выносит неправедные приговоры и бесчинствует от имени закона… Согласитесь, Владимир Андреевич: когда бы у нас каждый судья знал, что его публично выпороть могут, – дрожал бы над каждым решением своим и судил бы по совести! Строго по закону судил бы, а не за деньги… Неужели не охота вам отвести душу на тех, кто батюшку вашего погубили?
Дубровский в задумчивости молча глядел на лучину, догоравшую над ушатом с водою, а когда свет погас – лёг на топчан и отвернулся к стене. Копейкин решил уже, что ответа не будет, но тут Владимир глухо молвил:
– Над каждым судьёй или чиновником Зорро не поставишь. Можно выпороть одного, или дюжину, или даже сотню, только многие тысячи таких же мерзавцев непоротыми останутся. Может, в Калифорнии по-другому, но мы в России живём. Чиновники не людям служат, они – слуги государевы. Он их по местам расставил, ему и судить их, ему и карать. А я не судья, не палач и не жандарм, я гвардейский офицер. Счёт у меня к одному лишь Троекурову. Когда выпадет случай, рука не дрогнет: и за отца поквитаюсь, и за себя, и за вас, если не возражаете… Покойной ночи, – оборвал он речь и умолк.
День за днём жизнь в лагере шла привычным неторопливым порядком. На рассвете разбойники запрягали тройки, отъезжали колесить по уезду, возвращались, привозили добычу; с подложными билетами от атамана наведывались в Раненбург…
Дубровский взял обыкновение с утра уходить к лесному ручью и подолгу сидел у воды в тягостных раздумьях, крутя в пальцах матушкино колечко с розовым камнем, точно после похорон Андрея Гавриловича. Никого не желал он видеть и ни с кем не разговаривал. Деятельная натура его между тем бунтовала противу тоски ожидания известий от великого князя, требуя дать выход жизненным силам. Копейкин о том догадывался; он оставил на несколько времени свои разговоры, а однажды не дал поручику уединиться и окликнул его:
– Владимир Андреевич! Надумал я тут съездить кой-куда. Не соблаговолите составить мне компанию?
Как и предполагал капитан, заскучавший Дубровский ответил согласием; они с Копейкиным сели в коляску и в сопровождении неизменной разбойничьей тройки выехали из лесу. Версты через две Копейкин заговорил.
– Крепко я подумал над вашими словами, – произнёс он, пыхтя короткою трубкой. – Вы правильно тогда сказали: продажные чиновники целиком во власти государя. Правда и то, что по всей стране их многие тысячи. А как Николаю Павловичу за каждым уследить? Положим, узнает он про дела в нашем уезде, да сам-то всё равно сюда не поедет. Отправит кого-нибудь с ревизией. А кого? Такого же, понимаете ли, чиновника, только рангом повыше. Пожалуетесь на коллежского секретаря – явится титулярный советник. Пожалуетесь на титулярного советника – ждите коллежского асессора… Только ведь и ревизоры в некотором роде из того же теста слеплены и теми же путями в чины свои вышли. А ворона вороне глаз не выклюет. Рука руку моет – и денежки считает много лучше нашего! Они с другом дружкою всегда поладить сумеют, и останется всё, как есть… Чиновнику на роду написано быть заодно с чиновником, а нам – с вами, Владимир Андреевич.
Дубровский слушал капитана, покусывая янтарный мундштук, и после отвечал:
– В детстве матушка сказывала мне сказку. Подружились как-то сокол и ворона, стали вместе летать. У сокола сил много, а ворона притомилась и села на дерево. Дай, говорит, мне мяса поесть. Глядит сокол – неподалёку лежит мёртвый бычок. Полетел он к бычку, чтобы кусок мяса для вороны вырвать. Только бычок этот был приманкою для птиц, и сокол попался в ловушку. Напуганная ворона улетела, а сокола местный князь посадил в железную клетку. Скоро появился другой сокол, который бил крылом по клетке и о чём-то клекотал с первым. Интересно стало князю; нашёл он человека, понимавшего язык животных. Оказалось, первый сокол жаловался на горькую долю, а второй укорял его: «Спарил бы ты крыло своё с соколом – был бы свободным, но ты выбрал ворону, а с кем поведёшься, от того и наберёшься». Тогда князь отпустил пленённого сокола.
– Благодарствуйте за аллегорию, Владимир Андреевич, – отозвался помрачневший Копейкин. – Стало быть, вы у нас вольный сокол, а я, понимаете ли, ворона презренная?! И знаться со мною вам не по чести?
Дубровский укорил себя за острый язык и постарался загладить неловкость:
– Я совершенно другое хотел сказать. Мы обратились к великому князю, ему и разбирать здешний случай. А Михаил Павлович не станет судить, как чиновник, и сторону чиновников принимать. Он царского рода, и сокол ему куда ближе, чем ворона, – вот о чём речь!
– Как же вы не поймёте, Владимир Андреевич… – Капитан покачал седою головой. – Великому князю никакого дела нет ни до ваших терзаний, ни до имения грошового, ни до Троекурова с подьячими, ни до целого уезда; ему бы только ларец получить, а там хоть трава не расти. Вот про железную клетку вы очень кстати помянули, только навряд ли князь избавит вас от неё, когда заберёт бумаги графини.
– Что ж, знать, судьба у меня такая. Чему быть, того не миновать, – примирительно сказал Дубровский, желая окончить разговор, но Копейкин оживился:
– А я скажу вам, чему быть. Положим, случится невозможное и вы всё же получите назад свою деревеньку. Но что дальше? Усадьба сгорела; строить новую – в некотором роде дорого, да и ни к чему, коли жить вы здесь не станете. Продадите имение или заложите в банк? Денег этих вам хорошо если на год хватит. Чтобы сверх оброка получать какой-никакой постоянный доход, имением управлять надобно. Вы этому не обучены, а нанимать управляющего на ваши угодья, уж простите, смех один…
– Деньги будет мне высылать староста, – заявил Владимир.
– Ой ли?! Хозяйство без хозяина хиреет быстро, вы и оглянуться не успеете. Себя мужики, пожалуй, прокормят, но вас… И потом, ужель вы думаете, что Троекуров смирится? Не-ет, голубчик Владимир Андреевич! Вы ему, понимаете ли, теперь хуже бельма на глазу. От эдакого соседа добра не ждите: ни вам, ни людям вашим житья не даст, ни полей ваших в покое не оставит. А уж как вы сами думаете жить и с совестью своей ладить, покуда батюшка ваш не отомщён, мне неведомо.
– Куда мы едем? – спросил Дубровский, чтобы переменить неприятную тему, и капитан хмыкнул:
– Полагаете, старый лис Копейкин хочет вас опять в разбой втянуть? Или вам угодно всё же равнять меня не с лисом, а с вороною? – Владимир промолчал. – Не извольте беспокоиться. Мы едем на почтовую станцию, но цель у нас мирная. Надобно лошадей поменять: этих мы у Спицына взяли, больно уж они приметные. А там почтовых возьмём, после на другой станции снова обменяем – ищи-свищи тогда!
В это время в большой комнате почтовой станции сидел в углу проезжий с видом смиренным и терпеливым, обличающим разночинца или иностранца, то есть человека, не имеющего голоса на почтовом тракте. Был он молод – лет, быть может, двадцати или чуть старше, – светловолос и ничем особенно не приметен. На носу его поблёскивали стёклами круглые очки, а пальцы рассеянно перебирали страницы книги.
Из красного угла за комнатою приглядывали с икон лошадиные заступники Фрол с Лавром и тёмный ликом Николай Чудотворец, покровитель путешественников. От кафельной голландской печи легко веяло теплом; пятна лубочных картинок по стенам соперничали яркостью с цветами бальзамина в горшках вдоль подоконников. Чрез окна среди двора виднелась бричка проезжего, ожидавшая подмазки; в ней лежал маленький чемодан, тощее доказательство не весьма достаточного состояния. Проезжий не спрашивал себе ни чаю, ни кофею, только взглядывал иной раз поверх очков за окно и посвистывал – к великому неудовольствию смотрительши, которая устроилась с вязанием за перегородкою.
– Вот бог послал свистуна, – говорила она вполголоса, – эк посвистывает… Чтоб он лопнул, окаянный басурман.
Смотритель за столом в большой комнате просматривал шнуровую книгу, где регистрировал всех проезжих, и отвечал с ленцою:
– А что за беда? Пускай себе свищет.
– Ты разве не знаешь приметы? Свист деньгу выживает, – сердито возразила супруга.
– И-и, Пахомовна, у нас что свисти, что не свисти, а денег всё нет как нет.
– Отпусти ты его, Сидорыч. Охота тебе его держать. Дай ему лошадей, да и провались он к чёрту.
– Подождёт. На конюшне всего три тройки, четвёртая отдыхает. Того и гляди подоспеют хорошие проезжие; не хочу своею шеей отвечать за француза… Чу, так и есть! Вон скачут, – сказал смотритель, прищурясь в окно, и принялся застёгивать пуговицы на зелёном форменном сертуке. – Э-э, да как шибко; уж не генерал ли?
Коляска остановилась у самого крыльца. Слуга соскочил с ко́зел, отпер дверцы…
…и в дом вошёл молодой человек в офицерском кителе и в белой фуражке. Он бросил смотрителю повелительным тоном:
– Лошадей!
– Сейчас, – отвечал тот, вооружаясь очиненным гусиным пером для записи в книгу. – Пожалуйте подорожную.
– Нет у меня подорожной. Я еду в сторону…
– Разве ты меня не узнаёшь? – обращаясь к смотрителю, спокойно перебил офицера вошедший следом одноногий калека на костыле, в синем кафтане с пустым рукавом, заткнутым за кушак.
Смотритель вздрогнул, засуетился и кинулся на конюшню – торопить, чтобы в коляске перепрягли лошадей. Копейкин сел у окна и залюбовался бальзамином, а Дубровский прошёлся взад и вперёд по комнате, заглянул за перегородку и, увидав там смотрительшу, тихо спросил, кто таков проезжий свистун в углу.
– Бог его ведает, – отвечала Пахомовна, – какой-то француз. Вот уж пять часов как дожидается лошадей да свищет. Надоел, проклятый, до смерти.
Дубровский вернулся к проезжему и спросил его по-французски:
– Куда изволите вы ехать?
– В Раненбург, – отвечал француз, отложив книгу, – и оттуда направляюсь к одному здешнему помещику, который нанял меня за глаза в учители. Я думал сегодня быть уже на месте, но господин смотритель, кажется, судил иначе. В этой земле трудно достать лошадей, господин офицер.
– А к кому из помещиков определились вы?
– К господину Троекурову.
– К Троекурову?! – В глазах Дубровского вспыхнула ярость; он обменялся быстрым взглядом с Копейкиным, который тоже насторожился, прислушиваясь к разговору, и продолжал спрашивать: – Кто такой этот Троекуров?
Француз вздохнул.
– Правду сказать, господин офицер, я слыхал о нём мало доброго. Сказывают, что он барин гордый и своенравный, жестокий в обращении со своими домашними, что никто не может с ним ужиться, что все трепещут при его имени, что с учителями он не церемонится и предшественника моего засёк чуть не до смерти.
– Помилуйте! И вы решились определиться к такому чудовищу?!
– Что же делать, господин офицер… Он предлагает мне хорошее жалование, три тысячи рублей в год и полный пансион. Быть может, я окажусь удачливее других. У меня старушка мать, половину жалования буду отсылать ей на пропитание, а из остальных денег в пять лет хочу скопить маленький капитал, достаточный для будущей моей независимости, – и тогда прощай, Россия! Уеду в Париж и пущусь в коммерческие обороты.
Дубровский снова переглянулся с Копейкиным.
– Говорите ли вы по-русски? – спросил он француза.
– Увы, не говорю и не понимаю, – отвечал тот. – Тем приятнее встретить в этой глуши русского офицера с безупречным французским.
– Знает ли вас кто-нибудь в доме Троекурова?
– Никто. Меня он выписал из Петербурга через одного из своих приятелей, коего повар, мой соотечественник, меня рекомендовал. Надобно вам знать, что я готовился было не в учителя, а в кондиторы, но мне сказали, что в вашей земле звание учительское не в пример выгоднее.
– Погодите минуту, – велел Дубровский учителю и, перейдя к Копейкину, заговорил с ним по-русски совсем тихо, чтобы не услыхала смотрительша: – Мы с вами хотели отомстить Троекурову, но не знали, как к нему подступиться. Вот наша удача. Я знаю, что вы возите с собою деньги. Сколько у вас при себе?
– Десять тысяч, – так же пошепту отвечал изумлённый капитан. – Уж не хотите ли вы…
Владимир недослушал и вернулся к французу.
– Что, если вместо будущности, о которой вы мне говорили, я предложу вам десять тысяч чистыми деньгами? – спросил он. – Готовы ли вы сей же час отправиться обратно в Париж?
Учитель недоверчиво улыбнулся и покачал головою, примолвив:
– Вы, верно, шутите.
– Лошади готовы, – сказал вошедший смотритель. Это подтвердил слуга Копейкина, коим был один из разбойников.
– Подай мою шкатулку, – приказал капитан слуге, – и ступай прочь.
– Выдьте тоже на минуту, – велел смотрителю Дубровский и снова заговорил с учителем: – Я не шучу и немедля дам вам десять тысяч. Мне нужно только ваше отсутствие и ваши бумаги.
При сих словах Копейкин отпер шкатулку, поданную разбойником, и достал несколько кип ассигнаций. Француз вытаращил глаза. Он не знал, что и думать; только повторял в потрясении:
– Моё отсутствие… мои бумаги… Но вы шутите: зачем вам мои бумаги?
– Вам дела нет до того. Спрашиваю, согласны вы или нет?
Учитель, всё ещё не веря своим ушам, протянул бумаги свои Дубровскому, который быстро их пересмотрел.
– Ваш пашпорт… хорошо. Письмо рекомендательное, очень хорошо. Свидетельство о рождении, прекрасно. – Владимир передал бумаги Копейкину и, взяв у него ассигнации, сунул в руки оторопевшему французу. – Вот вам ваши деньги, отправляйтесь домой. Прощайте!
Француз стоял как вкопанный; Копейкин оставил на столе смотрителя, сколько тому причиталось в уплату, и заковылял из дому. Дубровский пошёл было следом, но воротился.
– Я забыл самое важное, – сказал он. – Дайте мне честное слово, что всё это останется между нами. Честное ваше слово.
Француз, дрожащими от волнения руками пряча деньги за пазуху, покорно повторил:
– Честное моё слово… Но мои бумаги, что мне делать без них?
– В первом же городе на обратном пути объяви́те, что вас ограбил капитан Копейкин… Запомнили? Вам поверят и дадут нужные свидетельства. Прощайте! Помогай вам бог скорее доехать до Парижа и найти матушку в добром здоровье.
Дубровский вышел из дому, догнал Копейкина, который уже взгромоздился в коляску; сел рядом – и они резво умчались от станции.
– Пахомовна, знаешь ли ты что? – сказал смотритель, заглянув к супруге за перегородку. – Ведь это был сам капитан Копейкин с разбойниками своими.
Смотрительша принялась его бранить:
– Бога ты не боишься, Сидорыч! Зачем ты не сказал мне того прежде? Я бы хоть взглянула на Копейкина. А теперь жди, чтобы он опять к нам завернул… Бессовестный ты, право, бессовестный!
Француз на нетвёрдых ногах дошёл до прежнего своего места в углу и рухнул на лавку. Договор с офицером, деньги, скорое возвращение домой – всё это казалось ему сновидением. Но плотные кипы ассигнаций чувствовались у сердца и красноречиво твердили о существенности удивительного происшествия.
Поразмыслив, разбогатевший учитель решился почтовых лошадей не ждать и нанял вольных до ближайшего города в сторону Москвы. Ямщик повёз его шагом и ночью дотащился до заставы, у которой вместо часового стояла развалившаяся будка. Не доезжая будки, француз велел остановиться, вылез из брички и пошёл пешком, объяснив знаками ямщику, что бричку и чемодан дарит ему на водку.
Изумление от щедрости, которое испытал учитель благодаря Дубровскому, передалось теперь ямщику. Он заключил, что вёз немца, который сошёл с ума; поблагодарил иноземного беднягу усердным поклоном и, рассудив за благо не въезжать в город, отправился в известное увеселительное заведение, коего хозяин был весьма ему знаком. Там провёл ямщик целую ночь, а на другой день утром на порожней тройке отправился восвояси без брички и без чемодана, с пухлым лицом и красными глазами.