Книга: Русский Зорро, или Подлинная история благородного разбойника Владимира Дубровского
Назад: Глава XVI
Дальше: Глава II

Том второй

Фигурно иль буквально: всей семьёй,

От ямщика до первого поэта,

Мы все поём уныло. Грустный вой

Песнь русская. Известная примета!

Начав за здравие, за упокой

Сведём как раз.

Александр Сергеевич Пушкин. «Домик в Коломне»


Глава I

Дубровский спал, не раздеваясь, на оттоманке в отцовской комнате. Когда он пробудился, солнце было уже высоко. Владимир Андреевич поднял голову, мигом вспомнил вчерашний день, и тоска с одиночеством нахлынули с прежнею силой, сердце его снова сжалось. Поручик сел, готовя себя к выходу в залу, где на столе в открытом гробе покоилось тело бедного старика, но тут слуха его достигли разговоры, которые доносились сквозь приоткрытое окно.

– Что будет – то будет, – рассудительно говорил мужской голос, принадлежавший вроде бы Антону, – а жаль, если не Владимир Андреевич окажется нашим господином. Молодец, нечего сказать.

– А кому же, как не ему, и быть у нас господином? – отвечала женщина, в которой Дубровской признал свою няньку. – Напрасно Кирила Петрович и горячится. Не на робкого напал: мой соколик и сам за себя постоит, да и, бог даст, благодетели его не оставят. Больно спесив Кирила Петрович! А небось поджал хвост, когда Гришка мой закричал ему: «Вон, старый пёс! Долой со двора!»

– Ахти, Егоровна, – сказал третий голос, – да как у Григорья-то язык повернулся?! Я скорее соглашусь, кажется, сам-один облаять медведя в лесу, чем косо взглянуть на Кирилу Петровича. Как увидишь его, вмиг страх трепетный одолевает и краплет пот, а спина-то сама так и гнётся, так и гнётся…

Первый прокряхтел:

– Эхе-хе… Ничего, будет время, и Кириле Петровичу отпоют вечную память, всё как ныне и Андрею Гавриловичу. Разве похороны будут побогаче да гостей созовут побольше, а богу не всё ли равно!

– Царь-батюшка моего соколика в обиду не даст. Владимир Андреевич в гвардии служит и кровь за него проливал, – уверенно заявила Егоровна, и тут Дубровский распахнул окно, велев подавать умыться.

Ни сил, ни желания разбирать отцовские бумаги не было: потом, всё потом. С утра до вечера пробыл Владимир возле тела родителя своего, накрытого саваном и окружённого свечами. Поручик вдыхал миротворный запах тающего воска, говорил со священником, слушал бормотание дьячка, давал Егоровне распоряжения в отношении поминальной трапезы, – и тоска понемногу отступала, заслонённая обыденными делами.

На следующий день свершились похороны.

Столовая полна была дворовых. Владимир с Гришей и кузнец Архип с кучером Антоном подняли открытый гроб, – и старый Дубровский на плечах близких в последний раз перешёл за порог своего дома. Впереди выступал священник; дьячок сопровождал его, воспевая погребальные молитвы.

День был ясный и холодный, но свежая зелень дерев и веяние утреннего ветерка выдавали уже силу весны. Тело пронесли рощею, за которой взгляду открылась деревянная церковь – на её пороге, к несчастию своему, минувшей осенью Андрей Гаврилович после долгой разлуки снова повстречал Троекурова. В стороне от церкви печальным частоколом застыли кресты кладбища, осенённого старыми липами. Там покоилось тело Владимировой матери; там подле могилы её накануне вырыта была свежая яма.

Все местные крестьяне собрались в церкви, отдавая последнее поклонение господину своему. Молодой Дубровский стал у клироса; он не плакал и не молился, – лицо его было угрюмо и неподвижно, глаза горели. Когда печальный обряд был кончен, Владимир первый пошёл прощаться с телом; за ним потянулись дворовые и остальные, после принесли крышку и заколотили гроб. Бабы громко выли, мужики изредка утирали слёзы кулаком.

Владимир и те же трое слуг доставили скорбную ношу на кладбище, сопровождаемые людской вереницею. Гроб опустили в могилу; вслед за сыном покойного каждый бросил в неё по горсти песку, а после все стояли и кланялись, пока яму засыпа́ли.

Егоровна от имени молодого Дубровского пригласила попа с церковным причтом на похоронный обед, молвив:

– Думали мы, батюшка, зазвать весь околоток, да Владимир Андреевич не захотел. Небось у нас всего довольно, есть чем угостить, да что прикажешь делать. По крайней мере, коли нет людей, так уж хоть вас употчую.

Ласковое обещание и надежда найти лакомый пирог воодушевили гостей. Они поспешили в барскую усадьбу, где стол был уже накрыт и водка подана. По пути говорили о добродетелях покойного и о важных последствиях, кои, по-видимому, ожидали его наследника после нелюбезного приёма, оказанного Троекурову в день смерти старого Дубровского.

Владимир же удалился от церкви раньше остальных и скрылся в рощу. Ноги сами несли его всё дальше; движением и усталостью старался он заглушать душевную скорбь. Поручик шёл, не разбирая дороги: сучья поминутно задевали его, ветки хлестали по лицу, ноги то и дело вязли в болоте… Он ничего не замечал.

Наконец Дубровский достигнул тихого ручья в маленькой лощине, со всех сторон окружённой лесом. Он сел у края воды на упругий сухой мох, и мысли одна другой мрачнее стеснились в душе его. Прежнее одиночество нахлынуло с особенной силою; будущее покрыли грозные тучи. Вражда с Троекуровым предвещала Владимиру новые несчастия. Бедное достояние могло отойти от него в чужие руки – в таком случае нищета ожидала его…

Ручей струился у ног, напоминая о мерном и безразличном течении времени. Природа кругом возрождалась, новой зеленью играли берёзки среди высоких елей, и птицы свистали в небе, и солнце иглами лучей прошивало кроны дерев, а осиротевший поручик всё сидел неподвижно в размышлениях о печальном конце прежней жизни своей. Какой-то сложится новая?.. Наконец Дубровский продрог и пошёл искать дороги домой, но ещё долго блуждал по незнакомому лесу, пока не попал на тропинку, которая спустя несколько времени вывела его прямо к усадьбе.

Из-за кустов увидал Владимир попа с попадьёй и причётниками, быстро идущих прочь от дома. Мысль о несчастливом предзнаменовании пришла ему в голову; Дубровский затаился и пропустил путников мимо себя, оставаясь незамеченным.

– Удались от зла и сотвори благо, – донеслись до него слова попа, – не наша беда, чем бы дело ни кончилось.

Попадья что-то отвечала, но Владимир не мог её расслышать. Он приблизился к дому и увидел на барском дворе множество народа – там столпились крестьяне и дворовые люди: необыкновенный шум и говор слышен был издалека. У сарая стояли две тройки. На крыльце о чём-то толковали несколько незнакомых людей в мундирных сертуках.

– Это кто такие и что им надобно? – сердито спросил Дубровский у Антона, который поспешил ему навстречу.

– Ах, батюшка Владимир Андреевич, – отвечал старик, задыхаясь, – приехал суд. Отдают нас Троекурову, отымают нас от твоей милости!

Прочие люди окружили несчастного своего господина.

– Отец ты наш, – кричал Гришка, – не хотим другого барина, кроме тебя!

– Прикажи, государь, ужо с судом мы управимся. Умрём, а не выдадим, – сумрачно добавлял кузнец, поводя широкими плечами.

Странное чувство пришло в душе Владимира на смену тягостному одиночеству.

– Стойте смирно, – сказал он, – а я с приказными переговорю.

– Переговори, батюшка, – закричали ему из толпы, – да усовести окаянных!

Похожий на трясогузку Шабашкин топтался, подбочась, на крыльце и гордо поглядывал около себя из-под козырька лихо заломленного картуза. Увидав приближение Дубровского, он словно невзначай придвинулся к исправнику Петрищеву, а тот, шевеля усами под мясистым красным носом, выпятил брюхо пуще прежнего и охриплым голосом объявил:

– Повторяю вам ещё раз: по решению уездного суда отныне принадлежите вы Кирилу Петровичу Троекурову, коего лицо представляет здесь господин Шабашкин. – Короткопалою рукой исправник приобнял заседателя, другою крутанул ус и прибавил: – Слушайтесь его во всём, что ни прикажет, а вы, бабы, любите и почитайте его, он до вас большой охотник!

Тарас Алексеевич захохотал, почитая шутку свою изрядно острой, и Шабашкин с приказными ему последовали. Владимир кипел от негодования, однако, взойдя на крыльцо, держался с притворным хладнокровием.

– Позвольте узнать, что это значит, – сказал он.

– А это то значит, – всё ещё похохатывая, отвечал ему замысловатый чиновник, – что мы приехали вводить во владение сего Кирилу Петровича Троекурова и просить иных прочих убираться подобру-поздорову.

– Но вы могли бы, кажется, отнестись ко мне прежде, чем к моим крестьянам, и объявить помещику отрешение от власти, – сдержанно продолжал Дубровский.

Шабашкин зыркнул на него птичьим взглядом и дерзко сказал – впрочем, не отходя от исправника:

– А ты кто такой? Бывший помещик Андрей Гаврилов сын Дубровский волею божиею помре. Вас же мы не знаем, да и знать не хотим.

– Владимир Андреевич наш молодой барин! – послышался голос из толпы.

Исправник грозно насупился и снова покрутил ус.

– Кто там смел рот разинуть? – молвил он. – Какой барин, какой Владимир Андреевич? Барин ваш Кирила Петрович Троекуров! Слышите ли, олухи?

– Как не так! – отозвался тот же голос, по всему принадлежавший Архипу.

– Да это бунт! – взревел исправник. – Гей, староста, сюда!

Староста с шапкою в руках подошёл к крыльцу. Исправник указал ему кивком на толпу и распорядился:

– Отыщи сей же час, кто смел со мною разговаривать, я его!..

– Кто говорил, братцы? – оборотился к толпе староста. Вместо ответа из задних рядов поднялся ропот, который стал усиливаться и в одну минуту превратился в ужаснейшие вопли.

Шабашкин прижался к исправнику; тот сам был напуган, а потому понизил голос и принялся уговаривать:

– По́лно, полно… Что вы это… К чему…

– Да что на него смотреть?! Ребята! долой их! – прозвенел над всеми голос неугомонного Гриши.

Толпа двинулась. Исправник с Шабашкиным и подьячими едва успели прошмыгнуть в сени и запереть за собою дверь, как люди уже были на крыльце.

– Вязать, ребята! Вязать! – продолжались крики.

Дубровский стал на пути напирающей толпы и, раскинув руки, заслонил собою проход.

– Стойте! – крикнул он. – Стойте, дураки! Что вы это? Погубите ведь и себя, и меня! А ну, ступайте по дворам!.. Не бойтесь, государь милостив, – продолжал он, памятуя слова Егоровны, – я буду просить его. Он своих детей в обиду не даст. Но как ему будет за нас заступиться, если вы станете бунтовать и разбойничать? Ступайте прочь!

Звучный голос и величественный вид молодого барина произвели желаемое действие. Народ утих. Дубровский сел на ступенях и принялся раскуривать трубку. Видя его спокойствие, люди вскоре разошлись, и двор опустел. В сенях за спиною Владимира тишина сменилась звуками: там словно мыши начали скрестись. Когда опасность окончательно миновала, щёлкнул отпертый замок, и на крыльцо опасливо выглянул Шабашкин, отправленный парламентёром.

От былой бравады заседателя не осталось и следа: среди чиновничьих умений едва ли не наиглавнейшее – чуять силу, повиноваться ей и ловко изменяться под обстоятельства. Теперь Шабашкин униженно кланялся, сняв картуз.

– Позвольте поблагодарить вас за милостивое заступление, – говорил он. – Сделайте ещё такую милость, Владимир Андреевич, прикажите постлать нам хоть сена в гостиной. Просим вашего дозволения остаться здесь ночевать, а чуть свет мы отправимся восвояси. Скоро уж стемнеет, и мужики ваши, не приведи господи, могут на нас напасть…

Дубровский через плечо с презрением глянул на заседателя.

– Вот как?! Вы просите моего дозволения? Мои мужики? Вы же сами сказали, что я здесь больше не хозяин… и вам не заступник. Делайте что хотите.

С этими словами он поднялся, прошёл мимо отпрянувшего Шабашкина, миновал приказных в сенях и удалился в комнату отца своего. Заперев за собою дверь, Владимир принялся открывать комоды и ящики, чтобы разобрать бумаги покойного.

Скоро до него донеслись голоса. Осмелевшие приказные хозяйничали, распоряжались дворнею, требовали то того, то другого и неприятно развлекали Дубровского среди печальных его размышлений.

– В оном дворе скота, – слышен был голос Шабашкина, читавшего вслух опись имущества, – мерин рыжий, летами взрослый, по оценке четыре рубля; мерин пегий двенадцати лет, по оценке три рубля шестьдесят копеек; кобыла чалая, летами взрослая, один рубль семьдесят копеек; шесть коров по четыре рубля двадцать копеек, всего на двадцать пять рублей двадцать копеек; девять свиней по сорок копеек каждая; птиц гусей три…

«Итак, всё кончено, – сказал сам себе Дубровский, – ещё утром имел я угол и кусок хлеба. Завтра должен я буду оставить дом, где я родился и где умер мой отец. А усадьба эта со всем имением достанется виновнику его смерти и моей нищеты».

Бо́льшую часть бумаг Андрея Гавриловича составляли хозяйственные счета и переписка по разным делам. Владимир их разорвал, не читая: во всём этом не видел он больше нужды. Но вот попался ему пакет с надписью Письма моей жены. Выцветшая шёлковая лента, которою была перевязана стопка сухих сложенных листов, проходила сквозь кольцо – тоненькое, золотое, с розовым камнем. Владимир бережно снял его с ленты: это было любимое украшение его матушки, которое носила она до последнего дня.

– На дворе амбар хлебный, – читал меж тем за стеною Шабашкин, – крыт по бересту драницами, по оценке два рубля девяносто копеек; в нём разных родов хлеба: ржи пять четвертей, по оценке…

Дубровский принялся за матушкины письма с сильным движением чувства. Они адресованы были из усадьбы к мужу в армию во время двухгодичного европейского похода от Москвы до Парижа для разгрома Наполеона. Матушка описывала Андрею Гавриловичу свою пустынную жизнь и хозяйственные занятия, с нежностию сетовала на разлуку и призывала его домой, в объятия доброй подруги. В одном из писем она изъявляла своё беспокойство насчёт здоровья маленького Владимира; в другом радовалась ранним способностям сына и предвидела для него счастливую и блестящую будущность… Владимир зачитался и позабыл всё на свете, погрузясь душою в мир семейственного счастия. Приказные же тем временем звенели стаканами и клацали вилками; в застолье раздавались смешки, а заседатель продолжал оглашать список дворовых людей:

– Леонтий Никитин сорока лет, по оценке шестьдесят рублей; у него жена Марина Степанова двадцати пяти лет, по оценке двадцать рублей. Ефим Осипов двадцати трёх лет, по оценке восемьдесят рублей, у него жена Марина Дементьева тридцати лет, по оценке шестнадцать рублей, у них дети – сын Гурьян четырёх лет, десять рублей, дочери девки Василиса девяти лет, шесть рублей, Матрёна одного году, пятьдесят копеек. Григорий, холост, двадцати лет, по оценке девяносто рублей. Девка Прасковья Афанасьева семнадцати лет, по оценке восемнадцать рублей. Орина Бузырёва, вдова…

Окончив чтение писем, Дубровский сидел в креслах при одинокой свече и крутил в пальцах кольцо матушки. Затуманенный взор его неподвижно остановился на её портрете. Живописец представил обворожительную молодую даму, которая облокотилась на перилы в белом утреннем платье с алой розою в волосах. «И портрет этот достанется врагу моего семейства, – думал Владимир, сглатывая ком в горле. – Он заброшен будет в кладовую вместе с изломанными стульями… или повешен в передней, предметом насмешек и замечаний его псарей… а в её спальной, в комнате, где умер отец, поселится его приказчик… или поместится его гарем. Нет! нет! пускай же и врагу не достанется печальный дом, из которого он выгоняет меня!» Владимир снова сглотнул и стиснул зубы, представляя себе утрешний позор с изгнанием; страшные мысли рождались в уме его…

…а за окнами стояла ночь, и приказные в зале утихли, и по всему дому сделалась тишина. Владимир пошарил в последнем, самом нижнем ящике комода, обнаружив там стенной календарь с портретом генерала Кульнева – бравого героя Бородинской битвы, обладателя легендарной физической силы и непомерных бакенбард. Под календарём звякнул железом средних размеров ларец: в таких перевозили, например, полковую кассу. Ларец был заперт, ключа рядом не нашлось. Дубровский положил матушкино кольцо и письма её в карман, подхватил за ручку ларец и со свечою вышел из кабинета.

В тёмной зале стол заставлен был тарелками с неопрятными следами чиновничьей трапезы, полупустыми бутылками разных видов и порожними стаканами. Сильный дух рома слышался по всей комнате. Исправник Петрищев сотрясал спёртый воздух оглушительным храпом: он лежал навзничь с раскинутыми руками и ногами; здесь же поверх набросанного сена спали на полу прочие приказные, всхрапывая на все лады. Шабашкин свернулся калачиком под боком у исправника. Владимир с отвращением прошёл мимо них в переднюю – наружная дверь была заперта. Не нашед ключа, он возвратился в залу, – ключ лежал на столе.

– Кто… кто это? – услыхал он голос Шабашкина; пьяный заседатель из прирождённой опасливости приподнял голову и тяжко дышал, вглядываясь в полумрак.

Дубровский не ответил. Он отпер дверь и, оставя ключ в замке, вышел в сени. В углу мелькнула тень: Владимир поднял свечу повыше и узнал Архипа.

– Зачем ты здесь? – строго спросил Дубровский.

– Ах, Владимир Андреевич, это вы, – пошепту отвечал кузнец, – господь помилуй и спаси! Хорошо, что вы шли со свечою!.. Я хотел… я пришёл… было проведать, все ли дома…

Архип запинался, и Владимир с изумлением заметил блеск отточенной стали у мужика под полою кафтана.

– А зачем с тобою топор?

– Топор-то? – Кузнец в смущении потупился, но тут же быстро зыркнул на барина из-под косматых бровей. – Да как же без топора нонече и ходить? Эти приказные такие, вишь, озорники – того и гляди…

– Ты пьян! Брось топор, поди выспись.

– Я пьян? Батюшка Владимир Андреевич, бог свидетель, ни единой капли во рту не было… да и пойдёт ли вино на ум? Слыхано ли дело – подьячие задумали нами владеть, подьячие гонят нашего господина с барского двора… Эк они храпят, окаянные; всех бы разом, так и концы в воду.

В глазах Архипа плясало жуткое отражение красного пламени свечи. Не отводя взгляда, Дубровский нахмурился и сказал:

– Послушай, Архип… Не дело ты затеял. Не приказные виноваты. Засвети-ка фонарь да ступай за мною.

Кузнец взял свечу из рук барина, отыскал за печкою фонарь, засветил его и вслед за Владимиром Андреевичем сошёл с крыльца. Оба не слышали, как Шабашкин тихо чертыхался в зале, ударяясь о мебель; он с трудом добрёл до двери и снова запер её на ключ. Воротиться под бок исправника сил не хватило, и заседатель, обронив ключ в разбросанное на полу сено, повалился спать, где был…

…а Дубровский с кузнецом пошли около двора. Кто-то из сторожей начал бить в чугунную доску, собаки тут же залаяли.

– Кто сторожа? – спросил темноту Дубровский.

– Мы, батюшка, – отвечал тонкий голос, – Василиса да Лукерья.

– Подите по домам, – велел барин, – вас не нужно.

– Спасибо, кормилец, – отвечали бабы и затопотали прочь.

Дубровский пошёл далее, и на свет фонаря Архипа приблизились Антон и Гриша.

– Зачем вы не спите? – спросил их Владимир Андреевич.

– До сна ли нам, – отвечал старый конюх. – До чего мы дожили, кто бы подумал…

– Тише! – перервал Дубровский. – Где Егоровна?

– В барском доме в своей светёлке, – отвечал Гриша.

– Поди, приведи её сюда да выведи из дому всех наших людей, чтоб ни одной души в нем не оставалось, кроме приказных. А ты, Антон, запряги телегу и вещи мои возьми. – С этими словами барин отдал конюху отцовский ларец.

Дворовые собрались быстро: никто в доме в эту ночь не раздевался и не смыкал глаз, кроме приказных.

– Все ли здесь? – беспокойно спросил Дубровский. – Не осталось ли кого в доме?

– Только подьячие да исправник с заседателем, – отвечали ему.

– Я им двери отпер… Давайте сюда сена или соломы.

Люди побежали в конюшню и возвратились, неся в охапках сено.

– Кладите к дому… Вот так. Ну, ребята, огню!

Архип открыл фонарь, Дубровский поджёг от фитиля лучину.

– Ахти, – жалобно закричала Егоровна, – Владимир Андреевич, что ты делаешь?

– Молчи, – оборвал её Дубровский. Он постоял с горящею лучиной; после бросил её наземь, растоптал каблуком и признался, пряча сырые глаза: – Нет, не могу… Ну, дети… прощайте! Иду куда бог поведёт; будьте счастливы с новым вашим господином.

– Отец наш, кормилец, – отвечали несколько голосов, – умрём, не оставим тебя, идём с тобою!

Лошади были поданы, немногие пожитки уложены; Дубровский сел с Гришею в телегу и назначил местом встречи для остальных рощу, ещё вчера ему принадлежавшую. Антон ударил по лошадям, и они быстро выехали со двора.

Проводив барина, Архип запалил от фонаря новую лучину, подошёл к дому, приблизил огонь к сену, – оно вспыхнуло, пламя взвилось и осветило двор усадьбы.

Поднялся ветер. В одну минуту весь дом был объят огнём. Красный дым взвился над красною кровлей. Скоро стёкла треснули и посыпались, – пламя с басовым гулом пошло бушевать в комнатах, пожирая мебель, стелясь по полу и взрывая синими фонтанами бутыли недопитого самогона. Горел мундир на непомерной туше Петрищева: исправник задохнулся, так и не успев пробудиться. Жаркие огненные языки облизнули рамы картин – краски на белом платье матушки Дубровского вспухли чёрными пузырями, и розу в её волосах заволокло едким дымом…

…а снаружи дворовые, заворожённые ужасным зрелищем, слышали только грозный рёв пожара. Дом превратился в огнедышащую печь – и в ловушку: запертая дверь, оброненный ключ и крепкие окны, из которых ещё не успели выставить на лето первую раму, лишали подьячих малейшей надежды.

Егоровна цеплялась за полу Архипова кафтана и умоляла в слезах:

– Архипушка, спаси их, окаянных, бог тебя наградит!

– Как не так, – отвечал кузнец, взирая на пожар со злобной ухмылкою. – Как не так!

Тут кровля с треском обрушилась; пламя уже не ревело, а трещало. К дому набежали крестьяне. Бабы тихо скулили, мужики переговаривались в стороне; ребятишки прыгали, любуясь на гигантский костёр. Тяжкий запах гари наполнял воздух. Искры огненной метелью взмывали в поднебесье.

– Вот теперь ладно, – сказал Архип. – Каково горит, а?! Чай, и Кириле Петровичу издалека видать!

Тут новое явление привлекло внимание кузнеца: кошка металась по кровле занявшегося сарая, недоумевая, куда спрыгнуть, – со всех сторон окружало её пламя. Бедное животное жалким мяуканьем призывало на помощь. Мальчишки помирали со смеху, смотря на кошачье отчаяние.

– Чему смеётесь, бесенята? – сурово прикрикнул на них Архип. – Бога вы не боитесь! Божия тварь погибает, а вы сдуру радуетесь, – и, поставя лестницу на загоревшуюся кровлю, кузнец полез за кошкою. Она поняла его намерение и с видом торопливой благодарности уцепилась за рукав. Полуобгоревший кузнец с опалённою добычей поспешил спуститься вниз и сунул кошку Егоровне, примолвив:

– Так-то. А собакам собачья смерть! – Он поворотился к смущённой дворне и сказал с низким поклоном: – Ну, ребята, прощайте. Мне здесь теперича делать нечего. Счастливо, не поминайте лихом!

Архип ушёл. Пожар свирепствовал ещё несколько времени; когда же он унялся, груды углей без пламени продолжали ярко мерцать в темноте ночи, и около них бродила погорелая дворня.

Назад: Глава XVI
Дальше: Глава II