Книга: Письма к сыну. Максимы. Характеры
Назад: Лорд Болингброк
Дальше: Лорд Хардвик 17

Сэр Роберт Уолпол

Я сильно сомневаюсь, будет ли написана для потомства беспристрастная характеристика Роберта Уолпола и может ли она вообще быть написана: он так долго управлял королевством, что различные человеческие страсти не только примешивались ко всему, что о нем говорилось и писалось, но даже в какой-то степени преобладали над всем. Никому столько не льстили, как ему, никого так не поносили – и главной причиной того и другого была, может быть, именно длительность его пребывания у власти.

Я хорошо знал Уолпола и как государственного деятеля, и как человека. Я хочу быть к нему беспристрастным и справедливым, и поэтому портрет, который я нарисую сейчас, будет, может быть, ближе к натуре, чем любой из тех, которые нарисуют другие.

В частной жизни это был добродушный, приветливый, общительный человек; однако манеры его не отличались изяществом, а мораль – строгостью. Остроумие его было сочным и грубым, и он слишком часто переступал границы дозволенного в его положении, неизбежно роняя при этом свое достоинство. Это был очень способный министр, но у него совсем не было той высоты духа, которая нужна человеку, чтобы совершить что-либо значительное, будь то добро или зло. Его огромное и безудержное честолюбие было подчинено страсти к обогащению. В натуре его было больше от Мазарини, нежели от Ришелье. Он мог совершать низкие поступки ради собственной выгоды, но ему никогда не приходило в голову содеять что-либо великое во имя одной лишь славы.

Он был как лучшим из членов парламента всех времен, так и лучшим из всех лидеров палаты общин. Оратор более искусный, нежели красноречивый, он словно по какому-то наитию угадывал настроение палаты и в зависимости от этого упорствовал или уступал. Он умел с такой ясностью изложить все самое запутанное особенно когда дело касалось финансов, что, слушая его, даже люди невежественные были уверены, что все понимают, хотя на самом деле это не всегда было так.

Деньги, отнюдь не привилегии, были главной действующей силой его правления и, пуская их в ход, он добивался такого успеха, который явился позором для всего человеческого рода. Справедливости ради надо, однако, сказать, что не он изобрел этот постыдный способ управления: незаметным образом метод этот внедрялся еще начиная с царствования Карла II. Однако именно Уолпол с присущим ему редкостным умением и огромным размахом довел его до такого совершенства, что он и сейчас приносит бесчестье и бедствие стране, и, если не остановить его применение, – а бог знает, что может его теперь остановить, – он неминуемо приведет ее к гибели.

Помимо этой могущественной в государстве силы, он обладал совершенно необыкновенными способностями убеждать людей и заставлять их делать то, что ему было нужно. Его откровенность и прямота, которые порой можно было принять за бесстыдство, давали людям повод думать, что он посвящает их в свои тайны, а его грубость в обращении воспринималась как лишнее подтверждение его искренности. Когда он видел, что кого-то не удается соблазнить деньгами, что, увы, случалось довольно редко, он прибегал к еще более коварному способу: он начинал высмеивать всякую гражданскую доблесть и любовь к отчизне, называя их «бредом школьника, напичканного всяческой классикой», и открыто заявлял при этом, что сам он «не святой, не спартанец и не реформатор». Он часто спрашивал молодых людей, которые только вступали в свет и чьи чистые души не были еще испорчены: «Что же, ты собираешься строить из себя древнего римлянина, патриота? Ничего, скоро это пройдет и ты поумнеешь!» Такие вещи были опасны для нравственности его страны, а отнюдь не для ее свобод, на которые, я убежден, он в душе никогда не посягал.

Его легко и постоянно обманывали женщины, причем иногда так, что обман их переходил все границы пристойного. Он был очень падок на лесть, даже на самую неприкрытую и исходившую от неумелых представителей этого постыдного ремесла. Это заставляло его проводить часы своего досуга среди людей недостойных и веселиться в кругу тех, чья худая репутация бросала тень на его собственную. Многие любили его, но никто не уважал; его не щадившие людей издевки и грубая насмешливость роняли его достоинство. Мстительным он не был, напротив, он был очень незлопамятен по отношению к людям, которым случалось больше всего его оскорбить. Всегда жизнерадостный, он был хорошим отцом и мужем, господином и другом: жена, дети, друзья и слуги были к нему горячо привязаны.

История не вспомнит его имени в числе лучших людей или лучших министров, но и к худшим его никак нельзя отнести.

Ричард, граф Скарборо 14

(Написано в августе 1759 года)



Рисуя портрет лорда Скарборо, я буду всемерно остерегаться пристрастности, которую могла повлечь за собой наша близкая и крепкая дружба, длившаяся более двадцати лет. Дружбе этой, равно как и молве, которая о ней ходила, я обязан гораздо больше, чем гордость моя позволяет в этом признаться. Если можно подумать, что столь большая близость с этим человеком могла повлиять на мое суждение о нем, то одновременно нельзя не признать, что она-то его и обогатила, ибо самые сокровенные тайны свои он поверял одному только мне. Но я все же скорее смягчу, нежели сгущу краски: я обозначу тени и напишу правдивый портрет, хоть полной точности в нем, может быть, и не будет.

Он был очень хорошо сложен, несколько выше среднего роста; черты его были благообразны, а когда он бывал весел, то в лице его появлялась какая-то подкупающая приятность; когда же на нем лежала печать серьезности, что оказывалось чаще всего, оно внушало вам уважение. Ему были в высокой степени присущи осанка, манеры и обходительность человека благородного – учтивость с непринужденностью, достоинство без гордости.

Воспитывался он в военных лагерях и при дворах, и его не могли не коснуться модные пороки их жаркого климата, однако он эти пороки, если можно так выразиться, облагородил, не дав им склонить себя на какой-нибудь низкий или непристойный поступок. Он был начитан как в древних, так и в современных писателях и обладал безошибочным и тонким вкусом.

Тратя деньги на свои нужды, он ограничивал себя строгими рамками, но щедрость его и милосердие не знали предела. Я знаю, что, стараясь помочь людям, он испытывал иногда стеснение сам. Он был хорошим оратором в парламенте, хотя в выступлениях его нельзя было найти цветов красноречия. Просто и безыскусственно он умел выразить все, что ему диктовало сердце, и казалось, что это голос самой истины, самой добродетели, которые не нуждаются ни в каких украшениях и только в редких случаях их надевают. Простота эта придавала такой поразительный вес его речам, что ему не раз удавалось склонить на свою сторону противившееся большинство. Настолько велика сила находящейся вне подозрений добродетели, что она иногда способна устыдить порок или хотя бы не дать ему преступить границ пристойного.

Ему не только предлагали должность статс-секретаря, а решительно настаивали, чтобы он ее занял. Однако он неизменно отказывался. Однажды я попытался уговорить его принять это предложение, тогда он ответил, что его природная мягкость и склонность к меланхолии делают его для этого непригодным; он добавил, что отлично знает, что в кабинете министров обстоятельства заставляют иногда поступать жестоко, а в некоторых случаях и несправедливо, и все это может быть оправдано лишь казуистикою иезуитов, утверждающей, что любые средства хороши, точкой зрения, принять которую он никак не может. Не берусь утверждать, что он был первым человеком, выдвинувшим такого рода возражение, но мне кажется, что он был последним.

Будучи сторонником конституции, он, однако, был настоящим и трезво мыслящим патриотом, искренним поборником и ревностным сторонником естественного, гражданского и религиозного права у себя в стране. Но он не стал бы ссориться ни с королем – из-за незначительных превышений прерогативы, ни с народом – из-за неосторожных вспышек во имя свободы, ни вообще с кем бы то ни было – из-за расхождения мнений о вещах отвлеченных. Конституцию он рассматривал во всей ее совокупности и только следил за тем, чтобы какая-нибудь одна сторона особенно не перевешивала другую.

В нравственном отношении он был настолько чист, что, если о несовершенном создании, каким является человек, можно сказать то, что знаменитый историк сказал о Сципионе: nil non laudandum aut dicit, aut fecit, aut sensit, – я искренне думаю (я едва не сказал: знаю), что это со всей справедливостью может быть применено к нему, за исключением одного единственного случая, о котором я еще упомяну.

К самым высоким и строгим принципам чести и великодушия в нем присоединялись самые нежные чувства доброжелательства и участия, а так как по натуре он был горяч, то не мог услышать о какой-нибудь несправедливости или низости, без того чтобы сразу не преисполниться негодования и – о горе или несчастье ближнего – без того чтобы не растрогаться и не постараться облегчить его участь. Эта черта его характера получила такую широкую известность, что наш лучший поэт и самый прославленный сатирик говорит:

Спроси себя: кто сочетает славу И сердце нежное? Не Скарборо ль по праву? 15

В нем не было ни малейшей гордости своим происхождением или званием – этой узости, свойственной мелким душам, этого ложно понятого несостоятельного succedaneum истинного достоинства, но он очень ревниво относился к своей репутации, как и все люди, у которых она поистине безупречна. Он был настолько неуверен в ней, что никогда не соглашался признать за правду то, что люди искренне о нем думали. А ведь совершенно очевидно, что ни у кого не было столь высокой репутации и ни один человек не был так уважаем всеми. Слуги, и те его уважали, а дураки думали, что его любят. Если у него и были враги (должен сказать, что я не знал ни одного), они могли бы быть только из тех, кому надоело постоянно слышать о справедливости Аристида.16

Он был очень подвержен внезапным вспышкам гнева, но никогда не поддавался им настолько, чтобы совершить какой-нибудь оскорбительный или малопристойный поступок или даже употребить какое-нибудь грубое выражение – до такой степени он не мог отрешиться от присущих ему добродушия и хороших манер. Но если когда-нибудь сгоряча с губ его и срывалось слово, которое казалось ему потом чересчур резким, он не мог успокоиться до тех пор, пока чем-нибудь с лихвою не искупал свою вину.

В натуре его была несчастная, я бы даже сказал роковая, склонность к меланхолии, от чего он нередко бывал в обществе и рассеян, и молчалив, однако никто никогда не видел его раздражительным или угрюмым. В иные дни он как-то оживлялся и становился приятным собеседником;

понимая, однако, что не может им оставаться всегда, он слишком старательно избегал общества и слишком часто, оставаясь один, предавался мрачным раздумьям,

Здоровье его, которое и никогда-то не было особенно крепким, в последние годы его жизни сразу вдруг пошатнулось. У него было два тяжелых апоплексических удара, или паралича, которые сильно повлияли на его тело и дух. Все эти обстоятельства и присущая ему склонность к меланхолии привели к тому, что он наложил на себя руки на… году жизни.

Я хочу, чтобы этот портрет рассматривали не как нечто исчерпывающее и завершенное, написанное ради того, чтобы написать, но как на торжественное и правдивое показание, которое я дал в меру моих сил и способностей. Я чувствовал себя обязанным во имя справедливости принести эту скромную дань памяти лучшего из людей, каких я когда-либо знал, и самого дорогого моего друга.

Назад: Лорд Болингброк
Дальше: Лорд Хардвик 17