Книга: Дом падших ангелов
Назад: Ночь перед торжеством
Дальше: Торжество

Давно

(En aquel entonces)

Старший Ангел был еще совсем мальчишкой, когда впервые увидел Перлу. Ему только что исполнилось шестнадцать. Он носил черные американские джинсы и смешной блейзер в желтую клетку, который тетя Кука прислала из Масатлана. Доставили подарок рыбацкой лодкой, и это казалось совершенно нормальным в Ла-Пасе, но позже, в Сан-Диего, обретет мифический оттенок. «Э, слышь, кореш, – Папа получил модный прикид с рыбацкой лодки, в натуре!» Не пройдет и года, как в том же пиджаке он переживет крещение на морском берегу.

Отец всегда заставлял Ангела одеться прилично, когда шел с ним в полицейский участок. «Un caballero, – наставлял он сына, – всегда одет с иголочки и всегда чисто выбрит, у него могут быть усы, но они должны быть аккуратно подстрижены. И ногти всегда короткие и чистые. В противном случае он не джентльмен». А еще он заставлял Ангела называть чистильщика обуви – голова повязана лоскутом, мерзкий деревянный ящик с упором для ноги сверху – Maestro.

Ангел был уже чересчур взрослым, чтобы ехать за спиной у отца на громоздком полицейском мотоцикле. Но иного физического контакта между ними больше не было, и Ангел использовал любую возможность в те редкие дни, когда отец бывал в добром расположении и позволял прильнуть к нему во время езды. Иногда удавалось. Дни необъяснимого благоволения.

Мчаться по Ла-Пасу с отцом было огромным удовольствием. Полицейская форма, конечно, бросается в глаза – сияющая бляха из бронзы и эмали, с орлом и кактусом по центру. До блеска начищенные высокие башмаки. Громадный пистолет в поскрипывающей кожаной кобуре, пропахшей машинным маслом. И таинственные непроницаемые омуты, когда на отцовские глаза опускались очки-авиаторы.

Но угнездиться за широченной могучей спиной отца, ощутить под сиденьем рокот «харлея», когда они лавировали в потоке машин, – вот величайшее переживание тех времен. Он замечал, как водители, напуганные Доном Антонио, сбрасывали скорость и принимали в сторону при виде Jefe de Patrullas Motociclistas, заглушающего ревом своего мотоцикла прочие звуки. И лишь одна мысль, мощным лучом, подобно огню маяка, рвущаяся наружу и освещающая весь мир: Мой отец, это мой отец.

А иногда, перекрывая шум ветра, он кричал: «Сирена!»

Отец большим пальцем нажимал на кнопку, и сверкающий серебристый клаксон, установленный над передним крылом, издавал жуткий рев на весь квартал, пугая людей и животных. И они мчались через город, подобно разъяренным божествам.

Ангел, если ему удавалось подмазаться к отцу, еще имел шанс покататься, но Маленькому Pato и Марии Луизе категорически запрещено было даже прикасаться к мотоциклу. Сезара дразнили El Pato Дональд из-за надтреснутого голоса, как у Дональда Дака, а когда он начинал злиться, хохотали, доводя беднягу до слез. Их смех бесил его, и бедняга «крякал» со все большим жаром, а они ржали все заливистее. Какая досада, что с возрастом голос стал всего лишь ниже, превратившись в утробное «кряаааа» старого селезня, и прозвище прилипло навеки.

Но Дональду Даку не позволено было прикасаться к «харлею». Дон Антонио тщательно полировал его, ни единого пятнышка. Их дом, как и многие другие дома в Ла-Пасе тех времен, отгораживали от улицы покосившиеся деревянные ворота, за которыми скрывался немощеный двор c кокосовой пальмой и ciruelo, крытый пальмовыми листьями навес и гамак. Мотоцикл стоял под навесом, укутанный брезентом, как некое мифическое чудовище, спящее стоя, но достаточно малейшего повода, чтобы оно проснулось и пожрало их всех.

Ранним утром, пока Мама Америка готовила завтрак на открытой кухне, – дым валит от дровяной печи, тортильи шипят на раскаленном комале, зеленый попугай и горлицы топчутся в деревянных клетках, – дети стояли около маленького курятника и смотрели, как «харлей» спит. Отцовский храп доносился даже сюда, так что можно было без опаски приблизиться к его боевому коню.

Отец звал свой мотоцикл El Caballo Mayor. Их любопытство не было тайной для матери, но она намеренно стояла к детям спиной, изображая глубокий интерес к булькающей фасоли и нарезанию помидоров с луком. В громадной кастрюле она растапливала сало, вываливала туда фасоль, подливала бульон под дикий рев возмущенного жира, в клубах белого пара и аппетитных запахов. Попугай, вцепившись в покрытый коркой помета насест, истерично бил крыльями, раскачивая клетку и хриплыми воплями предупреждая мир, что пламя вышло из-под контроля. Мать не обращала на него внимания.

Она перемешивала фасоль с горячим салом, тщательно укутывая жиром каждую фасолину, пока содержимое кастрюли не превратится в густую вязкую массу. Дети предоставлены сами себе. У них были домашние обязанности перед уходом в школу: подмести, накормить животных, развесить выстиранное или, наоборот, снять. Еще они должны были собрать яйца, которые несли три их курицы. Мать понимала, что иначе они будут валять дурака перед школой, гоняясь за игуанами или дразня глупую индейку по кличке La Chichona.

Но помогал роковой интерес к запретному мотоциклу. Потому она и отворачивалась, позволяя детям разглядывать машину. Однако же умудрялась следить за ними – благодаря сверхъестественным способностям мексиканской матери. Слух улавливал малейшие изменения в ритме детских шагов. Она слышала каждый вдох. Хуже того, шепот. Тапки возникали в мгновение ока, и грозная chancla обрушивалась на их тылы за разные шалости и безобразия.

Ангел был тощий. Смуглый. Уже слишком взрослый, чтобы его шлепать, но это не могло остановить chancla. Казалось, что он всегда рассержен – из-за унаследованных от отца густых бровей, они сходились в одну линию прямо на переносице. Волосы он зачесывал в кок, как у Элвиса, хотя бачки никак не отрастали.

Прижав палец к губам, он на цыпочках завел chiquitos под навес и приподнял край брезента, давая шанс полюбоваться грандиозным передним колесом, лихо задранным, будто передняя нога жеребца, бьющего копытом во сне. И роскошное крыло над ним. Детвора ахнула.

– Muchachos! – окликнула мать, и дети разбежались.

* * *

Большой мотоцикл шумел, как летняя гроза. Копы в своих изящных патрульных машинах с единственным красным фонариком на крыше приветственно вскидывали большой палец или махали рукой из открытого окна. Дон Антонио едва кивал, фуражка чуть набок, волосы густые и словно пластмассовые от геля «Дикси Пич», присланного из Лос-Анджелеса или еще какого-нибудь экзотического гринго-места, где жили отцовы тетушки. Эта полицейская фуражка, похожая на немецкую, неподвижно застыла, чуть сдвинутая к правому глазу, едва касаясь сияющим черным козырьком верхней дужки непроницаемых очков.

Для Ангела Ла-Пас состоял из света и запаха.

Сияющие блики на поверхности моря и на спинах китов; солнечный свет, посеребривший марлинов, и легкие волны, и песок; свет, отражающийся от скальных пиков, и мерцающая пустыня – им было пропитано все вокруг. Желтый, синий, прозрачный, белый, вибрирующий повсюду, откровенный и прямой, и косой, и рассеянный, и без оттенков. Красные цветы, желтые, синие, точно искусственные. Свет. Потоки света.

Ангел любил и дождливые дни, когда тени прокладывали свои таинственные пути в углах и вдоль аллей. И все любили закаты. Стекая по склонам холмов в Тихий океан, солнечный свет терял свою цельность, становясь красным, бордовым, оранжевым и даже зеленым. Небеса плавились, как лава, пожирающая черные скалы громадными пылающими ломтями. Бывало, весь город замирал, глядя на запад. Хозяева магазинов выходили на улицу. Родственники выносили своих инвалидов на носилках, выкатывали на каталках, чтобы те могли всплеснуть скрюченными руками перед волной безумия, захлестывающей их небо. Вихри чаек и пеликанов осыпались разноцветным конфетти самого Господа на фоне этого небесного бунта.

Ангел боялся свалиться с мотоцикла. Он обвивал руками могучий торс отца, прижимался щекой к его спине и только потом позволял себе сомкнуть веки. Если крепко держаться за отца, никогда не упадешь. Зато с закрытыми глазами ему казалось, что отец приподнял их над землей и пытается обрушить сквозь облака на расстилающуюся внизу пустыню. И верил, что отец удержит его в воздухе.

Он глубоко вдохнул – мог бы ощутить запах всего мира, если сосредоточится. На все сто сосредоточится. Он уже сформулировал много теорий, отчего Дон Антонио иногда называл его El Filosofo. И вот одна из них: дабы познать мир во всех его деталях, исследователь должен отключить все лишние чувства и сконцентрироваться на цели.

Сегодня, в день, когда ему судьбой предназначено встретить Перлу Кастро Трасвинья в Центральном полицейском отделении в восемь тридцать утра в волшебном 1963 году, мир состоял из одних запахов.

Все началось с отцовской спины. Благоухание сигаретного дыма и кожи, шерстяная ткань кителя, туалетная вода и пена для бритья, которыми отдавали его щеки. Запах ветра и солнца на его форме и еще маминого хозяйственного мыла. И даже немножко ее самой.

А фоном для этих запахов – море, вездесущее настырное море. Соль, и водоросли, и креветки, и простор. Тошнотворная вонь выброшенных на берег дельфинов, превращающихся в серые склизкие кучи на камнях. Запах таинственного Синалоа, каким-то чудом доносившийся через пролив. Удушливый смрад гуано и головокружительный свежий аромат ураганного ветра, пронесшегося миллионы миль.

– Сирена!

– Mijo! Como chingas!

И запах дыма – отовсюду запах дыма. Мир был соткан из дыма. Небеса поглощали все дымы жертвоприношений и сооружали над ними и вокруг них дворцы из ароматов.

Самый лучший дым был кухонный. Carne asada. Карнитас. Жареная кукуруза с лаймом и сыром. Жареная рыба. Тортильи. Яичница с кусочками кактуса нопаля на топленом сале. Будоражащий утренний дым из пекарен. Сахарный дым. Хруст такос с креветками и морской ветер.

Горящий мусор. Дымок ладана из лавчонок, церквей и домов старух. Сигары.

И пыль.

В дождь степной аромат, доносившийся из пустыни, становился влажным. Запахи солярки и выхлопных газов, их изрыгали грузовики и автобусы-развалюхи. Из переулков тянуло вонью нечистот и гниющих фруктов. И цветы, да. Цветы. Они не только сами были буйством красок – их благоухание будто расцвечивало и воздух. И еще запахи лука и помидоров, чили и слегка больничный аромат кориандра. Мята. Уголь. Одеколон и прокисшее пиво в тепловатых клубах воздуха из баров.

И где-то в этом гигантском гобелене, сотканном из множества запахов, Ангел явственно чуял запах смерти. Не мертвых тел, но душ. У него родилась новая теория, что смерть внезапно призраком проступает в тончайшем шлейфе одеколона, или струйках сигаретного дыма, или сладком запахе свежевымытых волос, сохнущих на солнце…

* * *

Но тогда они мчались через центр города, украшенный оставшимися с Рождества и уже провисшими гирляндами. На площади играл духовой оркестр – Ангел открыл глаза, когда трубы грянули что-то национальное. И двигатель взвыл, и рев его стал невыносим и отражался от стен, когда по узкой улочке они подъехали к участку. Дон Антонио сбросил скорость, и их начало потряхивать – брусчатка и растрескавшийся асфальт, – и вот они остановились перед зданием полицейского участка и тюрьмы. Из заколоченных задних окон несло мочой. Безжизненные, отчаявшиеся человеческие голоса из-за зарешеченных и заколоченных окон. Дон Антонио убавил обороты двигателя, и тот, коротко взревев напоследок, умолк. Они сидели словно оглушенные собственным молчанием.

– Ты узнаешь, – сказал он сыну, как будто только об этом и думал всю дорогу, – что розовые соски заводят сильнее, чем коричневые.

Ангел поднял голову, лицо отца – темная тень на фоне яркого солнца, и подумал: Чего?

А массивный блестящий ботинок Дона Антонио поднялся и проплыл над торопливо опущенной головой Старшего Ангела, и отец встал во весь рост, поправил ремень, фуражку. Ухватил себя за яйца и сдвинул мошонку влево. Посмотрел на мальчишку, чуть опустил темные очки.

И подмигнул.

* * *

В здании участка обычная суматоха. Резкий запах нашатыря и хвойного очистителя. Звонкое эхо от беспощадной кафельной плитки. Молодые копы, смущенно поглядывая, сторонились, уступали дорогу Дону Антонио. Подошвы их ботинок с коротким визгом торопливо скользили по полу. Старые полицейские хлопали отца по спине и шутливо норовили ткнуть кулаком Старшего Ангела. Он уклонялся. Что приводило в ярость Дона Антонио. Отступление! Не сын, а недоразумение. На гитаре не бренчит, в бейсбол не играет. Грустный и задумчивый, как какой-то… поэт. Да, он суров с мальчиком. Но это любовь. Взгляните на этот мир.

Он помнил, как порол сына. Казалось, дело было только вчера. Прошло больше года, но угрызения совести сохраняли воспоминание свежим, хотя он отказывался даже себе признаться, что считал поступок исключительно добродетельным. Он мужчина, pues. И воспитывает мужчину. Заставил Ангела раздеться догола и встать посреди комнаты.

– А теперь наклонись, – приказал он.

– Нет, папа!

Ремень грозно свисал из сжатого кулака Дона Антонио.

– Ладно, мijo. Давай огрызайся. Пускай тебе будет хуже.

Нанося двадцать пять ударов по спине и заднице сына, он приговаривал: «Не. Смей. Ныть. Cabron». По слогу на удар. Не. Ной. Ca. Bron. Свист и шлепок, когда ремень достигает цели. Мальчишеские руки, пытающиеся остановить удар. «Ну-ка, подними ручонки еще разок, pendejo. Подними на меня руку, давай. Я подумаю, что ты хочешь меня стукнуть. И добавлю тебе еще двадцать пять. Так? Этого хочешь? Это тебя порадует?»

И поглядывал кое-куда, потому что знал: когда он порол в тюрьме голых мужиков, у них иногда вставал; верещат, а сучок торчит. Его малыш прикрывался ладонью. Внезапно Дон Антонио обессилел. Воля иссякла. Карающая рука опала, и он оторопело уставился на сеть багровых Х по всему телу Ангела, как будто те появились каким-то чудом, словно лик Иисуса в облаках.

Сейчас он смотрел на сына. И немножко раскаивался. Обхватил Ангела за плечи, улыбнулся.

– Дай-ка приобниму тебя, – торжественно произнес он. – На удачу!

– Спасибо, папа!

– Mijo! – И потрепал Ангела по голове.

Честно говоря, Ангел не знал, что и думать. Он был уверен, что отцу особо нет до него дела. Заглянул за спину Дона Антонио и замер, уставившись на скамейку подозреваемых. Отец тоже обернулся посмотреть.

Они все сидели там: семейка Кастро, замызганные, на ничейной земле между вестибюлем и вселяющим ужас тюремным корпусом. Никто пока не приковал их наручниками к потрескавшейся скамье. Худощавый парень – с рассеченного подбородка редкими густыми жирными каплями стекает кровь, ладони стиснуты между трясущихся бедер, глаз подбит. А рядом с ним девушка – Перла – с тощими, торчащими серыми коленками, и в порезах на лице все еще поблескивают осколки стекла. Ей не больше пятнадцати. Глаза огромные, полные страха, и стискивает ручку девчонки еще младше. Оказалось, это была маленькая Глориоза, играющая с пупсом и выкручивающая ему руки, будто хочет расчленить.

– Что там? – окликнул дежурного Дон Антонио.

– Авария, – отозвался дежурный.

– Кто-нибудь погиб?

– Нет.

Дон Антонио повелительно щелкнул пальцами:

– Reporte.

Рапорта не оказалось.

– Что значит, – нет рапорта?

– Еще рано, Jefe, – пожал плечами офицер. – Все случилось только что.

Молодежь на скамье уткнулась в пол.

Один из копов поднялся и доложил, ткнув пальцем в окровавленного парня:

– Этот pendejo въехал в пикап, набитый работниками с ранчо.

– Ах ты, cabron, – грозно поглядел на ребят Дон Антонио.

Перла расплакалась.

– Простите, – пробормотал парень.

– А где ковбои?

– Уехали.

– А ты не уехал, значит.

– Нет, сеньор. Они остановились прямо передо мной, у меня не было возможности затормозить.

– Ты не мог затормозить.

– Я не мог затормозить.

Даже Ангел знал, что на полуострове в случае дорожной аварии арестовывают и допрашивают всех. В том числе пострадавших. Они считаются виновными, пока не доказано обратное.

– Ты не сообразил, что надо смываться?

– Сообразил, сэр. Но я не мог бросить отцовскую машину.

Ангел глаз не сводил с горько рыдающей девушки. Она была безутешна. И он мгновенно влюбился. Словно поняв, что от него требуется, во внезапном приливе учтивости он вытащил из заднего кармана носовой платок и шагнул к ней. Протянул руку. Она взглянула на белоснежный квадрат ткани, потом в его глаза. Он кивнул. Она робко взяла платок.

Молодой коп поддразнил на ломаном английском:

– Все вместе сядут в тюрьму! – И рассмеялся, потому что получилось юрьму.

– Ya pues. – Дон Антонио наблюдал, как его сын соблазняет девушку.

Ангел совсем потерял голову. Девушка была чуть моложе сына, – Дон Антонио это сразу просек. И чувственная. Вид у нее именно такой. Она уже знает, что значит быть с мужчиной. Он бы и сам за ней приударил.

Еще раз посмотрел на сына. Ангел думал сейчас своей маленькой игрушкой, это сразу понятно. А он составлял словесный портрет девушки. Огромные глаза олененка. В растрепанных волосах запутались осколки стекла. Нос большой.

Ангел потянулся и вытащил стекляшку из ее волос. Она смотрела на него, не отводя глаз. Он улыбнулся. Она улыбнулась в ответ.

Дон Антонио подумал: Малыш не замечает даже, что девка вся дымится.

– Можно я заплачу штраф? – взмолился раненый парень.

Дон Антонио выпрямился во весь рост, гневно выпятил грудь:

– Что это ты предлагаешь?

– Я…

– Захлопни пасть.

– Да, сэр.

– Ты что думаешь, мы тут взятки берем?

– Нет, сэр.

– Мы что, цепные псы?

– Нет, сэр.

– Ты как меня назвал? Я что, по-твоему, похож на пса, pendejo?

– Нет, что вы.

Ангел посмотрел на отца. Тот выдержал взгляд. Господи. Он был сражен наповал. Взглядом умолял отца. Дон Антонио весело фыркнул, оглянулся на дежурного. И оба расхохотались. Девушка взяла брата за руку. Она хотела защитить его. Дону Антонио это понравилось.

– Esta enamorado, – заметил другой полицейский, сидевший за столом. – Tu hijo.

– Ты, – Дон Антонио, указал на девушку. – Как зовут?

– Перла Кастро Трасвинья.

– Ты можешь отправиться в тюрьму прямо сейчас.

Она закрыла лицо ладонями. Остальные продолжали смотреть в пол. Портрет семьи, пытающейся освоить дар невидимости. А его идиот сын ринулся к этой зачуханной семейке и обнял костлявые плечи девчонки. Как будто мог ее защитить.

– Перла, – вздохнул Дон Антонио, – чем занимается твоя семья?

– Держит ресторан, сэр.

– Как называется?

– La Paloma del Sur.

– Если мы туда придем, я рассчитываю на вкусную еду. Ты ее нам приготовишь.

– Да.

И она прильнула к Ангелу! Ah, cabron!

– Сегодня ваш счастливый день. – Дон Антонио упер руки в бока. – Тащи своего братца к врачу.

Они изумленно вытаращились на него. Как и прочие полицейские.

– Давайте, – скомандовал он. – Валите отсюда.

Они поспешно бросились к выходу.

– Я люблю такос с креветками! – крикнул он вслед, и дверь за ними захлопнулась.

Полицейский участок взорвался от смеха.

Дон Антонио сунул руки в карманы, перебирая мелочь и ключи.

– Mijo, – сказал он. – Закон – это я. Никогда не забывай этого.

– Я запомню, – пообещал Старший Ангел.

* * *

В последний раз Старший Ангел видел отца в Ла-Пасе на своей прощальной вечеринке.

Они сговорились за его спиной избавиться от него.

Родители – загадочные существа, всегда полны проектов, планов и секретов. Ангел пытался быть для Пато и Марии Луизы проводником в диковинном пространстве брака их родителей. Но порой даже его блестящий ум пасовал перед их странностями. Все семьи странные, Ангел это уже понял. И он не любил ходить в гости, потому что вечно чувствовал себя не в своей тарелке. К примеру, семья басков, что живет в конце переулка, поливает всю еду экстравагантными соусами. И, как новообращенные христиане, все время твердят Gloria a Dios и Amen. И пытаются всучить ему Библию. Он тусовался с Эль Фума (которого прозвали Фу Манчу из-за его жалких усов), но от семейки Фума старался держаться подальше. Они произносили молитву перед едой, а он не знал слов. Дон Антонио просто занимал свое место во главе стола и дожидался, пока Мама Америка подаст еду, – свернет тортилью в трубочку, возьмет в левую руку, локоть поставит на стол и ждет. Тортилья торчала рядом с ухом, как неведомое оружие, готовое сработать в любой момент.

Но после эротической ночи с Перлой на берегу Ангел каждый день встречался с ее семьей. Даже если бы Дон Антонио запер его в камеру в своем участке, он прорыл бы тоннель и сбежал. Каждый день он едва мог дождаться конца уроков в школе, первым вылетал за дверь и мчался через пять переулков, четыре широкие улицы и одну пыльную plazuela к парадному входу в La Paloma del Sur. Там он напускал на себя рассеянный вид, будто случайно проходил мимо по дороге домой. Руки в карманах, взгляд устремлен вдаль. Потом, обернувшись, смотрел на витрину ресторана, словно удивленный, как это он здесь оказался. Взгляд искоса. Тщательно отрепетированное равнодушие искажало его черты. И вот уже все семейство Кастро наблюдает за ним и хохочет.

Перла не ходила в школу. Ее школой была La Paloma. Ее отец-рыбак утонул в кораблекрушении, а брат завербовался на большое судно, ловить тунца в Тихом океане. Она осталась с сестрами, Лупитой и Глориозой. А присматривала за ними и не давала продыху их жуткая мамаша, Чела. Как та безжалостная мухобойка, что и на лету достанет, если девчонка попытается сбежать. Чей голос звучал как кваканье жабы, а скрюченное тело напоминало сжатый кулак. Волосы ее поседели до срока, а ее фасоль, жаренная на топленом сале, славилась на весь Ла-Пас.

Старший Ангел лениво входил в ресторан, полыхая, как красный сигнал светофора, а семейство демонстративно игнорировало его, как умеют все мексиканские женщины, когда следят за мужчиной особенно пристально. Кроме Перлы, которая вспыхивала и, встрепенувшись, бросалась ставить перед ним пепси и лайм и щедро отсыпала кукурузных чипсов. Чела твердила, твердила и твердила ей: «Заставь мужиков платить. Они приходят пялиться на тебя, так пускай платят за это. Стоит один раз дать этому cabron что-нибудь бесплатно, и он тут же сядет тебе на шею и ни в жизнь не соберется купить тебе кольцо. Ты посмотри на него – только глянет на тебя, и готов тут же вспрыгнуть».

– Ay, Mama!

Позади ресторана находился маленький двор, шаткая металлическая лестница вела в один из тех бетонных жилых скворечников, что понастроены по всей Мексике. Снаружи раковина с желтой водой, внутри две комнаты и туалет. Ангел никогда не поднимался наверх. Чела переломала бы ему ноги.

Но Чела, глядя на это, видела и хорошее: сынок полицейского. Ага. Mucho dinero, думала она. Можно пропихнуть девочку в их клан и устроить свои дела. Невероятная удача – дом, полный дочерей, думала она. Чела выросла на ранчо, она умела торговать скотом и спаривать телок с нужным производителем ко всеобщей выгоде. Поэтому она позволила глупому роману дочери развиваться.

Но все равно не собиралась улыбаться маленькому похотливому ублюдку.

* * *

Перлы не было рядом, когда для Ангела перевернулся весь мир. Прошли годы, прежде чем он увидел ее вновь. Уже в Тихуане.

Тетушка Кука вышла замуж за пирата. Ну, так его называл Дон Антонио. Родом тот был наполовину из Синалоа, из легендарного города Чаметла. Чаметла! Где якобы сам Кортес однажды присел на скале в день настолько жаркий, что камень плавился, и там навеки остался отпечаток его задницы. А на другую половину теткин муж был кем-то еще, из тех многочисленных англо-кельтов, что частенько заполоняли Синалоа в поисках работы на шахтах. Висенте, или, как его все звали, – Ченте. Ченте Бент.

Ченте Бент! Шкипер гнусного рыбацкого судна El Guatabampo! Оно пердело и тужилось, входя в доки Ла-Паса, окруженное зловонной туманностью, сопровождаемое истериками морских птиц, ведущих воздушное сражение за потроха от Ченте Бента. Дон Антонио называл семейство Ченте Бента los cochinos, и детвора хихикала, а Мама Америка сердилась: Ченте Бент увлек ее младшую сестру, а она не грязнуля. И теперь ее сестра стала Кука Бент, Кукабент. Вот так, в одно слово, целиком, – именно таким образом представлялся всякий раз Ченте Бент. Он превратил свое имя в подобие бренда, произнося без паузы: Чентебент. Мог бы продавать капли в нос или новую модель «шевроле». А что, звучит – Чентебент.

Кукабент, и так пострадавшая от мерзких ухаживаний пирата, заслуживала большего уважения, чем обидное прозвище грязнули от Дона Антонио. А дочь их звали Тикибент. А еще у них была немецкая овчарка по кличке Капитан Бент. Капибент.

Больше чем имя, фамилия Бент была проклятием.

– Los Pinches Bent, – жаловался Дон Антонио.

* * *

Дважды в год Еl Guatabampo пересекал море Кортеса, добывая сладкие морские ушки и лангуста. Когда судно возвращалось в порт Ла-Паса, устраивали праздник. Чентебент приносил камбалу, креветок, морских ежей (от оранжевой мякоти которых Ангела рвало), осьминогов и длинные шматы жирного марлина. Дона Антонио отряжали за козлятиной в качестве ответного шага, и он жарил мясо на углях в земляной яме. И они ели, и пили пиво, и страдали отрыжкой, и трепались несколько дней кряду.

Тетушка Кукабент и пышноволосая кузина Тикибент иногда увязывались за рыбаками в море и потом появлялись на маленьком семейном дворе, благоухая тухлой рыбой и духами. Не то чтобы Ангелу это было особенно приятно, но в прошлый их визит Тикибент проявляла к нему настойчивый интерес и всякий раз, как взрослые отворачивались, прижималась и втихаря подсовывала пиво. Под глазом у нее красовался фингал.

– Сынок, а кузина на тебя реально запала, – прошептал Дон Антонио.

– От нее несет Чентебентом.

– Ah, cabron! – одернул Дон Антонио. – Вставь затычки в нос.

Сработало.

Они танцевали.

* * *

В тот роковой день Кукабент и Тикибент в компании с Мамой Америкой сумели припереть Ангела к стене. Они загнали его в родительскую спальню, как строптивого годовалого бычка. Ему совсем не понравились взгляды окруживших его женщин.

– Твои брови! – взвизгнула Тикибент. – Как будто налепил себе на лицо дохлую ворону.

И началась пытка: безжалостно клацая щипчиками, женщины выстригали растительность на его бровях, а когда он уворачивался или жалобно орал, больно щипали или обзывали разными словами. Они терзали его несчастную физиономию, пока не превратили экстравагантные заросли в две удивленно приподнятые дуги, в стиле Риты Хейворт. С тех пор этот ритуал стал частью их с Перлой тайной жизни. Никто больше об этом не знал.

* * *

После того как закончилась пытка испанской инквизиции с его бровями, Дон Антонио и Мама Америка усадили Ангела и сообщили, что он отправляется в Масатлан на El Guatabampo. Он издал возмущенный вопль, но с оттенком восторга. Он не желает расставаться с Перлой! Хотя был не прочь расстаться со школой. И он никогда не ходил в море так далеко. И не бывал в Масатлане. Большой город! Где живут все эти умники.

Они считали его недоумком, как все родители. Ну да, он и был недоумком, как все дети. Понятия не имел, что его отсылают, чтобы облегчить расторжение брака.

Дон Антонио уже много лет регулярно совершал загадочные поездки на север «по работе». Мама Америка знала, что он ездит к кузине – своей «тайной» любовнице в Тихуане. Но на самом деле отец присмотрел цель по другую сторону границы. В те времена мексиканский мужчина мечтал о двух вещах: американские машины и американские женщины.

В ту самую неделю он сообщил жене, что уходит к другой женщине. Но она знала то, о чем та другая пока не подозревала: Антонио и ее бросит.

Мать ни разу в жизни не обмолвилась ни словом детям о его измене. И не собиралась умолять его остаться или устраивать ей фильм ужасов. Но, однако, понимала, что не сможет совладать со всплеском страстей Ангела, когда откроется правда об измене отца. Хватит и того, что тяжко придется с младшими. Им с Доном Антонио нужно было выдворить Ангела из дома прежде, чем мир рухнет. Отсюда и родилась идея отправить его с Чентебентом.

Иногда она представляла, как отравит Дона Антонио. Щепотка крысиного яда в кофе…

По плану Дон Антонио должен был сесть в международный автобус сразу же, как матрос Ангел выйдет в море. К тому моменту, как сын узнает правду, и беда уже случится, и время пройдет. Письма курсируют долго. Дон Антонио потребовал от жены и ее сестры только одного: его сына никогда не будут звать Ангелбент.

Мама Америка размышляла о судьбе старого серого пианино, стоявшего в углу дома. Антонио купил его в какой-то задрипанной забегаловке на окраине города, где ошивался всякий сброд, глушивший пульке и мескаль. Хозяин продал инструмент за сто американских долларов. Пианино все в пятнах и следах от сигарет. Но Антонио его любил. Играл на нем каждый день для всей семьи. И сейчас, на вечеринке, наигрывал песенки Агустина Лары. Когда уедет, решила Мама Америка, она порубит пианино на дрова.

Весь этот последний шумный вечер с Бентами, собравшимися за маленьким столом под сливовым деревом, с лица Мамы Америки не сходила улыбка. «Харлей», припаркованный у задней стены сада, излучал злорадные энергии из-под своего покрова. Мать улыбалась, потому что задумала спустить мотоцикл в море, едва этот ублюдок, ее супруг, угнездится на сиденье автобуса.

Чентебент выдавал настолько непристойные шутки, что Мама Америка вынуждена была отправить младших спать. Ангел обожал такие вечера, когда отец выпивал, – Чентебент, среди множества своих пороков, был еще и завзятым кутилой и вынуждал Дона Антонио пить текилу. Удивительно, да. И Дон Антонио преображался: вместо столпа праведной силы – пластичное пританцовывающее создание со множеством голосов и забавными порочными привычками. И всю оставшуюся жизнь Ангел стремился заполнить суматошной радостной кутерьмой свой дом, полный народу, – как умели эти люди.

«Ну, Ченте!» – восклицали, бывало, женщины. «Ну, Тонио!» И Ангел никогда не мог угадать, от чего они краснели, от смеха или от смущения.

– А потом, – орал Чентебент, – слон засунул арахис прямо в задницу Панчо!

Кукабент, гогоча, свалилась со стула, а Дон Антонио подпрыгнул и на корточках пополз по двору, держась за живот и задыхаясь от смеха. Попугай верещал в клетке, как будто тоже понял шутку.

– Слушай, слушай! – сказал отец, переводя дыхание.

Бурное веселье утихло. Мясо тихо потрескивало в раскаленной яме. Стол усыпан головами креветок, и они таращатся черными бусинками глаз. И Тикибент страстно лыбилась Ангелу блестящим влажным ртом, и он знал, что на вкус эти губы – лайм, соль и рыбий жир. По столу и под столом разбросаны пивные банки, бутылки из-под текилы и стаканы. Мама Америка тем временем размышляла об острых ножах и мошонке.

– Слушай, – повторил Дон Антонио, покачиваясь в центре своей колышущейся на каменных плитках тени. – У меня есть шутка! Итак. Маленький Пепе играл в саду.

– Какой Пепе? – пьяно уточнил Чентебент.

– Да просто Пепе. Любой Пепе!

– Не понимаю, о ком ты говоришь. – Чентебент скрестил руки на груди.

– Я говорю о Пепе! Oye, cabron! Это шутка! Нет никакого Пепе!

– Если Пепе нет, почему ты о нем говоришь?

– Да чтоб тебя, pinche Ченте!

– Ты выдумываешь, – заявил Чентебент, допив пиво и сдержанно рыгнув, такое изящество дает только литр креветочного газа.

– Слушай, ты, козел! – рявкнул Дон Антонио.

Этот диалог остался в памяти Ангела как самый захватывающий момент вечеринки. Даже лучше, чем анекдоты. В тот момент он осознал себя абсурдистом – это нахлынуло, как дзен-просветление. Он откинулся на спинку стула. Тикибент разрушила чары, на мгновение раздвинув ноги и демонстрируя себя во всей красе.

– Маленький Пепе, – вновь вернулся к теме Дон Антонио, – играл во дворе.

– А где он жил?

– Да иди к дьяволу, pendejo. И вот во двор вышел его дедушка, присел на лавочку и смотрел, как малыш играет. Потом подозвал Пепе и говорит: «Взгляни на червяка, что ползет по земле. Он только что вылез из норки».

– Извините, – Чентебент вскинул руку, перебивая, – как звали дедушку?

– Да какая разница! Это же анекдот! Не перебивай!

Ангел и женщины сдавленно хихикали.

Чентебент обиженно заявил:

– Довольно важно, чтобы у всех героев этой истории были имена. – И подчеркнул свое недоумение, оттопырив нижнюю губу и дернув плечом.

Дон Антонио испустил протестующий вопль в небеса, но смирился:

– Карлос! Дедушку звали Карлос! Годится? Теперь все довольны?

– Я доволен, отец, – радостно подтвердил Ангел.

Чентебент зевнул.

– Дедушка Карлос показал Пепе на чертова червяка, извивавшегося у входа в норку, и сказал: «Пепе, я дам тебе песо, если ты сможешь затолкать червячка обратно в норку».

– Вот скряга, – заметил Чентебент, использовав сердитое мексиканское выражение codo duro – «жесткий локоть», – которого Ангел никогда толком не понимал.

Дон Антонио благоразумно не обратил внимания на Чентебента, и тот заткнулся.

– Пепе поразмыслил, – продолжал Дон Антонио, – и убежал в дом. Принес оттуда мамин лак для волос. Поднял червяка, побрызгал лаком, чтобы тот застыл, а потом засунул его в норку. Дедушка вручил малышу песо и поспешил в дом. Назавтра Пепе опять играл во дворе. Из дома вышел дедушка и дал малышу песо. «Но, дедуля, – сказал Пепе, – ты уже заплатил мне вчера». «А это, Пепе, – ответил дедушка Карлос, – тебе от твоей бабушки!»

И Дон Антонио победно вскинул руки.

Женщины дружно фыркнули и захохотали, даже Мама Америка.

– Ох, Тонио! – всхлипывала Кукабент.

Чентебент, помолчав, заявил:

– Я не понял ни слова.

И ровно в этот миг преисподняя ворвалась в ворота их дома и Дон Антонио показал Ангелу, что он настоящий безумец и Панчо Вилья. Они смеялись, и тут ворота распахнулись и пьяный рыбак, пошатываясь, возник по центру двора, сжимая в кулаке здоровенный нож, каким разделывают акул и тунцов.

– Чентебент! – проорал он.

То был один из мириадов конкурентов зловонной корпорации Бента.

– Я разделаю тебя, как тухлую рыбу, cabron!

Нож свистел в воздухе, и он держал его внизу, как настоящий боец.

– Ты спал с моей женой!

Женщины заверещали.

Тикибент прыгнула за спину Ангела и взвыла полицейской сиреной.

Дон Антонио все стоял с распростертыми руками. Он был без формы, а значит, и без кобуры у бедра. Потянувшись за ней, он испытал жуткое разочарование, что не может пальнуть в воздух, выдворяя эту сволочь.

Чентебент махнул очередную рюмку текилы и выкатил на обидчика красные слезящиеся глаза. Похоже, он не намерен был вступаться за себя. Он не знаком с этим pendejo и ума не приложит, которая из его многочисленных пассий замужем.

– Да она все равно была так себе, – брякнул он. И рыгнул.

Мама Америка бросилась закрывать Ангела своим телом. А Тикибент отталкивала ее, чтобы не загораживала обзор. Зеленый попугай принялся хлопать крыльями и раскачивать клетку с такой силой, что на них сверху дождем посыпались зернышки и помет.

Дон Антонио двинулся к вестнику смерти.

– Ты говнюк! – объявил он.

– Чего?

– Подонок. Свинья.

– Придержи язык.

– Сын шлюхи. Ты посмел прийти в мой дом и угрожать моим гостям? Посмел угрожать мне ножом? Да я порешу тебя и всю твою семейку. Прикончу твоих детей, убью твоих внуков. Выкопаю твоих предков и набью их рты дерьмом.

– Эй.

Дон Антонио рванул на груди рубаху:

– На, бей, chingado. Если думаешь, что можешь убить меня, бей сейчас. Прямо в сердце. Но убедись, что я умер. Потому что гнев мой обрушится на тебя, ты, шелудивый пес.

Моряк в неподдельном ужасе таращился на Дона Антонио. Он понятия не имел, кто этот маньяк, но определенно тот, с кем в Ла-Пасе не станет связываться ни один рыбак. Бедолага даже не попытался сохранить достоинство. Он развернулся, и пулей вылетел на улицу, и припустил в сторону моря с такой скоростью, что воздушной волной переворачивало мусорные урны по пути.

И всю жизнь, что бы он ни думал об отце, какие бы ни переживал обиды и невзгоды, какие бы унижения и страхи ни выпадали на его долю, Старший Ангел вспоминал тот миг как самое героическое событие, которому он был свидетелем. И думал, что никогда не сможет стать таким, как его отец.

Даже Чентебент захлопал в ладоши, хоть и сдержанно.

* * *

На следующий день Ангел поднялся на борт El Guatabampo и уплыл в туманную даль. Обняться на прощанье с любимой Перлой ему не удалось. А ее семья не обладала таким чудом техники, как телефон. Он разрывался на части, удаляясь от берега, слезы душили его. Чентебент непрерывно гудел в гудок, невзирая на собственное похмелье. В конце концов, жизнь – боль. И разлука с Перлой, по твердому убеждению Ангела, худшее, что могло с ним случиться.

Последнее, что сказал ему на прощанье отец: «Мы должны знать – ты переспал с Тикибент?»

– Que?

– Ты спал с ней?

– Папа! Нет! Она же моя кузина!

– Идиот, – прокомментировал отец. – Ты мог делать с ней все что пожелаешь!

Как только судно скрылось из виду, Дон Антонио и его маленькая семья направились домой. Он взял два чемодана, рассеянно обнял двоих детей и – что было очень странно, как отметили все, – пожал руку Маме Америке.

– Если бы ты родила еще сыновей, – сказал он, – мне не пришлось бы бросать тебя.

Она стояла с абсолютно непроницаемым лицом, думая: подонок.

– Позаботься о мотоцикле, пока я не пришлю за ним, – последнее, что он сказал. И поплелся в центр города. Насвистывая.

Америка сначала планировала угробить этот проклятый мотоцикл, но она была не дура. Подойдя к машине, она решительно сдернула брезентовый чехол. «Играйте пока», – скомандовала она ребятишкам, которые не подозревали, что их мир только что рухнул. В тот же день, чуть позже, пока старший сын романтически блевал в море Кортеса, она продала мотоцикл доктору из Кабо-Сан-Лукас, потому что прекрасно понимала, что кормить детей ей теперь придется в одиночку. Но и эти деньги со временем закончились. И она с двумя детьми голодала. Они съели даже голубей, живших в клетках во дворе, и переживали, что им не хватает духу прикончить и сварить попугая.

* * *

А тем временем далеко за морем Ангел вкалывал с утра до ночи и копил сентаво на побег из ада, в котором оказался поневоле. Чентебент ему почти не платил. Кукабент стирала и готовила, и, по их мнению, это было, ей-богу, неслыханной щедростью. Вместо вечерних посиделок и веселой возни, которые он себе воображал, вспоминая явления Бентов в родительский дом, Ангел внезапно оказался во тьме внешней. Одинокий. Униженный. Голодный. Заложник.

Сначала он спал в крошечной пристройке, приткнувшейся среди бананов и двух манговых деревьев в небольшом саду. Финиковая пальма, кишащая игуанами. Гигантские пауки, которых он боялся до жути. Сарайчик-туалет и одновременно душевая с холодной водой. В Масатлане было тепло, так что беспокоила его не ледяная вода, а громадные тараканы, выползавшие из слива.

В его обязанности входила уборка гадкого маленького сортира, он должен был вытряхнуть грязную бумагу из ведерка, потому что спускать ее в канализацию было нельзя – трубы засорялись. Ангела выворачивало от омерзения. Приходилось задерживать дыхание. Чентебент комкал здоровенные куски отвратительной бумаги, Ангелу же выдавал лишь по пять листочков на день. «Подтирайся губкой!» – командовал дядюшка.

Ангел заподозрил неладное, когда узнал, что соседи недолюбливают клан Бентов и сторонятся их. По их мнению, Чентебент вел себя совершенно непозволительно. Встречные на улицах даже «доброе утро» и «добрый день» цедили неохотно, что невероятная редкость для Синалоа. Грубость считается здесь смертным грехом. Ангел утешал себя тем, что хотя бы бьют не так сильно, Дон Антонио мог врезать гораздо крепче, чем Бент. И хотя бы не каждый день. И Тикибент доставалось гораздо больше, чем ему.

Ангел мыл туалет утром и вечером, мотыжил и ровнял граблями сад, подметал дом, а еще чистил, подкрашивал, драил, вытаскивал сети на судне. Постоянно хотелось есть. Урчание в животе не давало уснуть. Кукабент и Тикибент бросали в туалетное ведерко los secretos – штуки, которые, по его мнению, лучше бы держать в тайне. А потом он обнаружил, что Тикибент оставляет для него и кое-что иное – аккуратно развешанные на краю раковины трусики. Или приоткрытую дверь, когда она принимает душ. А он тосковал по матери и отцу и плакал ночами, вспоминая Перлу.

Непонятно, почему он так долго собирался написать ей. Может, от смущения. Или стыда. Не мог найти слов. И оказалось, что прошло целых шесть месяцев, прежде чем он позаимствовал у тети Кукабент конверт и несколько листов бумаги. Скрючился над ним, как мартышка, копирующая Писание, мучаясь над каждой строчкой, комкая черновики один за другим, пока не остался последний листок, и ему пришлось-таки отправить письмо как есть.

Mi Dulce Perlita, начал он, но потом решил освежить обращение и добавил:



Драгоценнейшая Перла.

Я тоскую по тебе, как птичка в клетке тоскует о небе. Я в клетке. Но вырвусь на волю. И примчусь за тобой, потому что знаю: ты тоскуешь по мне так же, как я по тебе. И мы построим свой новый мир!



Продолжил в таком же духе и закончил слезами, жаркими поцелуями и вздохами страсти. Он весь трепетал, опуская письмо в почтовый ящик у доков. В те времена письма доставляла только сомнамбулическая Почта Мексики. Десятисентавное письмо шло до Ла-Паса почти две недели. Мало того, что Ангел тянул с отправкой письма, так оно еще и медленно добиралось до адресата. Ответа пришлось ждать больше месяца. Месяц тревог, мучений и тоски. Для него это было концентрированным воплощением их романтической истории – прекрасной и величественной. Страдая по возлюбленной, он ежедневно переживал душевный подъем, это были страдания совсем иной глубины и качества, чем унылые дни несчастного салаги в услужении у Чентебента. Но, как и тысячи влюбленных всех времен, ожидавших вдохновенных весточек, он получил именно то, чего больше всего боятся романтические мечтатели.



Уважаемый Ангел.



О черт, нет, подумал он. И уже знал продолжение. Не надо дальше. Жизнь закончилась на первых двух словах бездушного приветствия. Можно было просто написать «Привет, неудачник».

Он пробежал глазами три строчки плохого почерка, за которыми следовало признание: «Но ты мне не писал, поэтому я нашла другого». Ангел тут же сжег письмо. И поплелся к Тики, против собственной воли, – согрешил. Как будто его тащил туда его маленький крепкий член, самый мощный магнит на Земле. Он мгновенно вставал и начинал пульсировать при одном взгляде на Тики. Как дирижерская палочка, отсчитывающая ритм разбитого сердца. Ангел думал, что если Тики заметит странное подрагивание у него в штанах, то испугается и в панике убежит. Поэтому носил рубашки навыпуск. А Тикибент видела в болтающихся полах рубахи боевой флаг, демонстрирующий его намерения. Она взяла в руку этот трепещущий прутик и сжимала, пока тот не расслабился.

Жить не хотелось. Руки тряслись. И он был уверен, что Господь покарает его. Его жизнь – сплошной позор. Предан и отвергнут всеми и всем.

Но Чентебент нанес удар первым, прежде чем Господь озаботился проявлением гнева.

Он прокрался в хибару Ангела, источая зловоние протухших креветок и рома. Навалился сверху. Выдохнул прямо в лицо. «Стоит у тебя? – бормотал он. – Стоит? Точно? Да?» Он ухватил Ангела за ширинку. «Давай-ка посмотрим на него. Давай глянем, что ты предлагаешь моей дочери». Чентебент, гнусно хохочущий и зловонно дышащий прямо в лицо, жирный и здоровенный, и неважно, что Ангел отбивался.

В голове Ангела осталась только одна мысль: Я думал, что ты хороший человек. Я думал, ты веселый.

Чентебент уснул, оглушительно храпя, прямо на нем.

* * *

Первый акт мести Ангел осуществил уже на следующий день.

Когда никто не видел, он выскреб несколько ложек топленого сала из жестянок Кукабент. Сало предназначалось для тушеных бобов. И Ангел старательно размазал его внутри любимых холщовых брюк Чентебента. Когда, гневно завывая, к нему явился Чентебент, с багровой рожей, широко расставив ноги, пошатываясь и хлюпая при каждом шаге, Ангел стойко выдержал побои, улыбаясь Тикибент, которая наблюдала эту сцену из окна, схватившись за голову и оглушительно хохоча. В тот день он потерял зуб.

Чентебент поволок его на El Guatabampo, грубые толстые пальцы оставили лиловые пятна на руках Ангела, как будто вытатуированные лилии.

– Будешь зарабатывать на пропитание, чертов нахлебник! – орал он. – Я проучу тебя!

Кровь на лице Ангела, кровь во рту.

– Уж я преподам тебе урок, маленький говнюк.

Ангелу оставалось только ждать. Он мог выдержать все что угодно. Он терпел побои Чентебента. Терпел хрюкающие ночные визиты дядюшки.

Плакал Ангел, только оставаясь в одиночестве, рыдал, размазывая сопли по лицу. Спал он в вонючем камбузе, на куче старых одеял, забившись под раковину. И драил, красил, чистил и потрошил, ловил рыбу, чинил сети и караулил, как вечно бодрствующий сторожевой пес, ночи напролет, в одиночестве. Иногда приходилось брать в руки багор и отгонять шпану и подвыпивших моряков с иностранных кораблей, которые шлялись по порту и норовили взобраться на мерзкое суденышко. Он прислушивался к попойкам и перебранкам на соседних судах, к музыке, доносившейся с берега, смеху проституток и гуляющих парочек, лаю собак. Когда звонили церковные колокола, он чувствовал, что привычный, знакомый ему мир остался в другой земле. И слишком далеко, чтобы обрести его вновь. Он показал бы Перле всю глубину ее ошибки. «Я достоин, я достоин», – повторял он как молитву.

Тощий старикан-матрос полоснул его ножом по груди, за что огреб багром по морде и свалился за борт прямиком к пятнам мазута и дохлой рыбе. Ангел наблюдал, как старик карабкается по металлической лесенке на причал, как, пошатываясь и спотыкаясь, ковыляет и исчезает в ночи. А кровь сочилась из раны. Капли шлепались у его ног. Ангел никогда не рассказывал об этом, но запомнил момент. Хранил его в душе.

Он замотал грудь тряпьем, перевязал сверху, и лицо его горело от лихорадки, и колотил озноб, будто вокруг выпал снег, но он так никому ничего и не сказал. Стащил ром из камбуза, полил огненной влагой сочащуюся гноем рану. Он кусал губы, орал и сучил ногами.

Дни проходили в страхе и тревоге, он ждал то кары Господней, то нападения товарищей-моряков, – но и то и другое миновало его. Ангел заподозрил, что вообще вся его жизнь – отражение неприязни Бога к нему лично. Свой мизерный заработок он складывал в жестянку из-под кофе, которую хранил за кухонной раковиной, а еще отыскал кубышку Чентебента с засаленными песо – бюджет предстоящей рыболовной экспедиции, – запертую в ящике стола в рубке. Чентебент начал брать с него деньги за фасоль и тортильи.

Ангел предпочитал ходить голодным. Ел только то, что удавалось найти на судне, вплоть до сырых сардин. И экономил каждый сентаво. Те вечера, когда он мог поесть, и желудок сводило, и внутри все бурлило и рычало, и Перла была так далеко, и он боялся, что мама, брат и сестра голодают и брошены без помощи там, за морем, – те вечера были страшнее всего.

Когда Чентебент заявился в очередной раз, Ангел был наготове. Пират поднялся на борт и уже расстегнул свои вонючие штаны, и тут Ангел, зажмурившись, взмахнул багром. Вслепую, наотмашь. Он не думал, что попадет Чентебенту по голове. Отвратительный хруст, когда дубина ударилась о череп. Испуганный хрип, и сразу же запах дерьма. Резкая боль в поврежденной руке – он ударил слишком крупного противника. И всплеск.

Когда Ангел открыл все же глаза – потому что он зажмурился на миг в надежде, что того, что он сейчас совершил, на самом деле не случилось, – крупный противник тонул в грязной воде порта и спущенные штаны болтались вокруг его колен.

Ангел подождал, не всплывет ли он на поверхность. Не всплыл.

* * *

Остаток ночи прошел в панике. Для него до сих пор все как в тумане. Он ведь был совсем еще мальчишка, в ужасе от того, что натворил, конечно, но еще больше боялся, что влип. В голове пульсировали тысячи вариантов вранья. А вдобавок где-то в глубине души он опасался, что пират мог выбраться на пирс по соседству и донести на него. Он метался туда-сюда, но с борта El Guatabampo никак не открывался магический портал в прекрасный новый мир, где все опять будет замечательно.

Кофейная жестянка с песо перекочевала в его mochila с двумя парами запасных штанов, бельем, носками и тремя рубахами. Рыболовецкие деньги из рубки он тоже прихватил. Канистры с топливом нелегко было поднять, но паника придала сил. Ничего лучшего он не смог придумать: изобразить несчастный случай. Представил, как его допрашивает полиция – возможно, собственный отец. Нет, нет! Он был пьян. Вытолкал меня с судна и велел не возвращаться. Я получил расчет и купил билет на автобус. Я не знаю, что случилось после моего отъезда. Я ничего не видел. Я просто поехал к отцу.

Мама Америка все же сообщила ему в коротком письме, что отец уехал на север. И что, возможно, она с детьми тоже последует за ним. Ангел намерен был посчитаться с отцом за то, что тот бросил семью, даже если это станет его последним поступком.

Итак, он сел в автобус, идущий на север. Экспресс до Тихуаны. Двадцать семь часов сидя, в бензиновой вони. Он не мог уснуть. Вспоминал оранжевые всполохи пламени, видные из окна автобуса, отъезжавшего в ночь.

Шел 1965-й, и Ангелу казалось, что он живет на свете целую сотню лет.

Десятилетиями он рассказывал матери, что просто сбежал. Что понятия не имеет, что случилось с El Guatabampo и с Дядей Ченте. Он так много раз повторял это, что почти убедил самого себя: он был сыт по горло тяжелой работой и побоями, накопил денег и сел в автобус. Возможно, Чентебент, узнав о его бегстве, напился с горя и по пьянке устроил пожар на судне.

Он думал, что все кончено. Но чувство вины и ложь пламенем горели в его душе всю жизнь.

* * *

Старший Ангел стоял в полумраке гостиной, покачиваясь под обрушившимися на него историями из прошлого, под тем, что он помнил и что постиг. А может, под тем, что лишь воображал. Он больше не отличал одно от другого. Истории врывались сквозь открытое окно, как порыв ветра, и вились вокруг. Невидимый смерч едва не отрывал его от земли. Воспоминания являлись по своей собственной воле, перескакивали через годы, отметая целые десятилетия. Старший Ангел оказался внутри временнóй бури. Он смотрел в прошлое, будто фильм в кинотеатре «Клоповник».

* * *

Младший Ангел родился в 1967-м.

Старший Ангел жил с матерью и младшими в Колония Обрера в Тихуане, пока не улизнул через границу к отцу после одного из его редких визитов в их дом. Дело оказалось плевым. Народ либо переходил вброд мелкую мутную Тихуана-ривер, либо вливался в толпы, текущие на восток из Колония Либертад в Отей. Тогда еще существовали регулярные коридоры и поденные рабочие ездили на заработки через пыльные каньоны. Старший Ангел не встречался с девушками. Он упорно отправлял Перле открытки, на которые та никогда не отвечала.

В 1970-м родился Индио. К тому времени Старший Ангел жил у отца и ночами работал в пекарне, получая зарплату исключительно «в конверте». Одна из первых выученных американских идиом: «серая зарплата». Это казалось таким остроумным.

Браулио родился в 1971-м. Старший Ангел ничего об этом не знал, но в тот самый год написал Перле письмо, умоляя ее переехать на север. Письмо впоследствии потерялось, но они оба помнили фразу оттуда: «Приезжай ко мне, пока мы оба еще живы и можем бороться с судьбой». Ничего более благородного Перла никогда не слышала. И приехала, бросив все ради воссоединения с ним.

Браулио быстро повзрослел. Да уж, он их всех одурачил. Минни была просто бестолковой малышкой – она боготворила всех трех братьев. Но Эль Индио все понимал, и Лало тоже знал, что происходит. А Минни, когда подросла, убедила всех, что ни о чем не подозревает. Мама Перла – ну, для нее Браулио был ангелом. Папа играл привычную роль благородного кабальеро. Мальчишки иногда посмеивались над ним, если его не было поблизости, – какой важный, вечно ходит задрав нос. С каким пафосом называет Индио и Браулио своими сыновьями. Считает себя самым мудрым человеком на свете, но в этих двоих ничего не разглядел. Pinche Браулио – его прозвище, Сникерс, говорило само за себя.

Индио терпеть не мог Старшего Ангела. Он-то помнил своего настоящего отца. Браулио был еще слишком мал. Их отец нырял за жемчугом. Вскрывал устриц широким кривым ножом и заглатывал, сбрызнув соком лайма и острым красным соусом. Громко смеялся, а когда хохотал, во рту блестел золотой зуб. Однажды он нырнул в море к востоку от Ла-Паса, да так и не вынырнул. Индио это помнил.

А потом появился этот Ангел, как будто всегда тут жил. Индио был потрясен, что у матери, оказывается, есть романтическая тайна. Немножко грязного прошлого. Он боролся с гневом – а иногда, глядя на нее, даже называл про себя Шлюхой.

Браулио был не такой. Любил пошутить. А уж с Гильермо, пацаном Глориозы, они составляли идеальную парочку. Одного возраста, одного размера. Запросто могли сойти за близнецов. Девчонки звали Гильермо «Джокером». Ясен пень. Сникерс и Джокер, кореша por vida. Бедолага Лало никак не мог протиснуться в это закрытое общество.

Семья вовсе не всегда жила как преуспевающие представители среднего класса. Не всегда они обитали в уютном квартале Ломас Дорадас. И в трудные времена, когда Старший Ангел не позволял никому прибегать к государственной помощи – никаких социальных пособий, никаких продовольственных талонов, – в их жизни было много вареных бобов, жареных бобов, бобового супа. Любимый завтрак Браулио – ломоть хлеба, намазанный пастой из жареной фасоли. Жадно поглощаемый стоя, в скромной крохотной кухне их первого жилища, за гаражом в Сан-Исидро, в пятидесяти ярдах от пограничной колючей проволоки. Довольно смело, учитывая, что мать с папашей оба были нелегалами дальше некуда.

Ночи, наполненные стрекотом вертолетов, воем сирен, топотом бегущих ног и врывающимися время от времени в дом людьми. Дни в постоянной тревоге и обороне от мелкой шпаны и мексиканских бандитов, пробиравшихся через границу, чтобы поживиться тем немногим, что имели нищие иммигранты вроде Ангела с Перлой. Они нападали на прохожих, снимали с них часы и успевали раствориться в закоулках Тихуаны, прежде чем жертвы поднимут шум.

Детвора наведывалась в «Оскар Драйв-Ин», покупали вскладчину на свои гроши шоколадный солод. Сникерс, Индио, Лало и Крошка Маус. Забавная она была тогда – без передних зубов. Индио ее дразнил «Мауш». Она разжевывала своими беззубыми деснами бумажные соломинки и портила их, а мальчишки шлепали ее по голове.

Позже Сникерс стал ее опекуном, возил в школу на старом папином «универсале». Браулио любил ее подвозить. Приятно чувствовать, что можешь запросто пырнуть ножом любого culero, который посмеет обойтись с девочкой неуважительно. Его боялись все, кроме родных. Минни это нравилось. Где бы она ни появилась в своей школе, везде к ней относились почтительно, потому что все знали: случись что, явится Браулио и снесет башку, если обидеть его малышку.

Говорили, что именно так он поступил с каким-то мексиканским бандюгой в Отей Меса. Минни не верила этим россказням. До поры до времени.

* * *

В те дни, когда Старший Ангел вкалывал на двух работах, а порой и на трех, бедняжка Перла страдала в тесной мрачной квартире. Она рвалась обратно в Мексику. Не понимала его зацикленности на Штатах. Никакая это не лучшая жизнь. Дома, по крайней мере, было общение, смех. Даже надежда. В Тихуане, если хотелось праздника, можно было просто развести костер прямо посреди улицы.

Здесь она была одинока и чувствовала себя еще более голодной и обездоленной, чем в Мексике, – потому что все вокруг валялись, как свиньи, в кучах еды, одежды, алкоголя, и красивого белья, и сигарет, и денег, и шоколада, и фруктов. А она мучительно изобретала новые способы накормить трех растущих парней и своего мужчину одним тощим цыпленком и пригоршней риса. А как же Минни? Она могла поголодать, как и Перла. Нечего ей превращаться в жирную мексиканскую девицу.

Выручали ее Сникерс и Джокер. Шумные, озорные. Джокер абсолютно неприлично флиртовал с ней – когда она ощущала себя жирной, дряблой и старой. Он внезапно возникал за спиной и тихо рокотал на ушко: «Tia, me tienes tan caliente!» Она смеялась, шлепала наглеца, но всякий раз, как парнишка оказывался рядом, невольно покрывалась мурашками. О нет. Плохой мальчик. Хотя разок-другой все же прижималась к нему задом.

Мальчишки вваливались в дом, как в личный дворец, врубали на всю громкость телевизор, рассаживались по диванам и начинали сыпать комплиментами. У них всегда находились для нее сигареты. Потом шоколад. Позже – деньги, которые она прятала от Ангела. Когда Браулио исполнилось шестнадцать и у него появились деньги на бензин, он частенько катал ее по городу. И она никак не могла взять в толк, откуда они умудряются доставать столько сигарет.

* * *

Индио был другой. Он всегда был стоиком. Каменное лицо и строгий тон с малышней. И всегда почему-то злился на Старшего Ангела. Не понимал снисходительности отчима к младшим, потому что с ним Ангел был очень суров. Сначала Старший Ангел пытался вести себя, как Дон Антонио, – а какие еще примеры у него были? И однажды отходил Индио ремнем по спине. А Индио уже был ростом с отчима, и когда Ангел в следующий раз подумал, что пришло время порки, Индио съездил ему по физиономии.

– Я твой отец! – заорал Ангел.

– Ты просто спишь с моей матерью, старый козел. У меня нет отца.

Ангел схватил Индио за руку, а тот плюнул ему в лицо.

* * *

Когда Старший Ангел снял дом в Ломас Дорадас, для Перлы это стало сюрпризом. Он сказал, надо, мол, съездить кое-куда, забрать что-то там у босса. Днем он подметал и чистил, а ночами учился на риелтора. Одна из миллиона его работ. Перле не хотелось выходить из дому, но он так уговаривал и умасливал, что она все-таки согласилась. А дети уже ждали их внутри. И когда до нее дошло, что происходит, она упала в обморок. Мальчишкам пришлось подхватывать ее на руки и тащить в кресло.

– Ay Dios! Flaco! Ay Dios!

А вскоре Индио стал почти все время пропадать где-то с «друзьями».

Потом к ним переехали Глориоза с Джокером. И Лало начал понимать, кто такие на самом деле Сникерс и Джокер. Сначала у них появились татуировки. Потом деньги. А потом они начали прятать в спальне оружие. Им нравилось поймать Лало, затолкать его в шкафчик под раковиной, закрыть на швабру, чтобы не вырвался. Они наливали в носки клей и дышали испарениями.

Все мальчики, кроме Индио, росли щуплыми. А Индио родился здоровяком. Но все равно вечно качался. За такие бицепсы, как у него, иной готов был удавиться. Приседал по двести раз в день. Когда приезжал в гости на выходные, отжимался с Минни на спине.

Жизнь в доме становилась невыносимой. Столько народу толклось тут, что дышать нечем было. Как будто вообще не оставалось ни глотка воздуха. Они и не представляли, как может быть тесно в маленьком доме. Когда Старший Ангел возвращался со своих многочисленных работ, он устраивался на продавленном диване вместе с Лало и Браулио. Минни присаживалась на пол между отцовских босых ног, втирала присыпку ему между пальцев, Глориоза разваливалась в кресле. Единственное свободное место оставалось в углу, на полу рядом с собакой, которую Сникерс подобрал где-то в депо. Там и сидел Индио, уткнувшись в телевизор и никогда не оборачиваясь в сторону Старшего Ангела. Джокер ошивался в задней комнате, читал комиксы. А Перла стояла в кухне, прислонившись к кухонному столу. Пила растворимый кофе. Злилась и курила. Они все курили, кроме Минни. Но и та скоро научилась.

Старший Ангел, вкалывавший день и ночь, потемнел, осунулся. Теперь он работал в пекарне в Нэшнл- Сити и приносил домой черствые пончики. Дети считали, что раз в доме появились пончики, они разбогатели. Сникерс и Джокер прежде никогда не пробовали пончики с начинкой. Едва сменив свою пекарскую форму, Ангел спешил на следующую смену – мыть полы в офисных зданиях в центре Сан-Диего. Вернувшись домой, он учился продавать страховки. А потом наступало время ночных занятий по программированию. Глубоко за полночь он доползал до кровати, под уютное сопение жены и дочери, а в шесть утра уже был на ногах, чтобы вновь печь пончики.

Но зато он купил дом за 18 000 долларов при помощи риелторов, на которых когда-то работал.

А тут и Дедушка Антонио переехал к ним, когда его вышвырнула Бетти, мамаша Младшего Ангела. Старший Ангел никогда не думал, что в конце концов помирится с отцом, и уж точно вообразить не мог, что приютит его. Но как только в доме окопался дед, Индио исчез окончательно. Перла и Минни, когда хотели с ним повидаться, встречались в «Панкейк-Хауз». Какие патлы у него! И вдобавок он носил серьгу.

Однажды Перла потянулась через стол, взяла его руки в свои и торжественно спросила:

– Сын мой. Ты гомик?

Индио и Минни изумленно уставились друг на друга и расхохотались.

* * *

Ангел и Дон Антонио провели много напряженных часов за кухонным столом, старательно игнорируя друг друга, прихлебывая черный кофе. Кофе со сливками и сахаром, по мнению Дона Антонио, – это десерт, а не напиток для мужчины. Ангел в конце концов почувствовал превосходство над своим отцом. Он знал, что старика выгнали за то, что спал с американками прямо в супружеской постели.

– Я любил твою мать, – сказал Дон Антонио, хотя всякий раз при появлении Америки прятался в задней комнате.

– Тогда зачем ты нас бросил?

– Не знаю.

Еще одна сигарета раскурена. Перла сторонилась Дона Антонио. Она всегда боялась старика. Боялась, что однажды ночью он ввалится к ней, а она не решится отбиваться, потому что не хочет, чтобы у Флако опять случился инфаркт. И Минни держала от него подальше.

– Чем больше я узнаю, тем меньше знаю, сынок.

– Вот как?

– Я думал, с возрастом становишься мудрее. А на самом деле только узнаешь, какой ты pendejo. Но когда я стану совсем pendejo, чтобы садиться за руль, похорони меня.

– Отец, это не так уж страшно.

– Эх, mijo, я все еще могу подняться по лестнице в комнату к даме. Но мой член уже не знает, что ему с этим делать.

– Понятно, – протянул Ангел.

Но на самом деле не понимал, пока сам не начал умирать и в одну из бессонных ночей не припомнил этот разговор. Я только сейчас понимаю, какой я дурак.

* * *

Ангел вернулся в тело.

Перла похрапывает рядом. Раскинулась на постели, будто бежит вниз по склону холма, руки и ноги чуть согнуты. Погладил ее по заду. Край простыни касается его губ, приятно. Одеяло туго подоткнуто. Плотно. Безопасно.

Раннее утро перед рассветом – лучшее время, если забыть, что умираешь. На миг показалось, что у него есть будущее. И он смаковал вкус прошлого.

Сегодня у прошлого вкус сливочной тянучки.

Назад: Ночь перед торжеством
Дальше: Торжество